Читать книгу В тайниках памяти - - Страница 26

Книга вторая
Часть первая
Завещание Усейну Кумаха
I

Оглавление

«Комната: ты еще не успела войти, как у тебя рвота подкатила к горлу: ты ощутила запах старости и болезней, запах ослабевшего тела, которое с приближением конца полностью забывает о стыде. Я знала своего отца только стариком. От этого я только сильнее его ненавидела, так же как ненавидела эту комнату, которую он в последние годы жизни почти не покидал. В конце концов он с ней, можно сказать, сросся. Когда я думаю об отце, то прежде всего вспоминаю даже не его лицо, лицо слепого, а его запах. Я вижу этот запах. Я прикасаюсь к нему. Он выворачивает мне внутренности. И только потом запах обретает плоть, которая превращается в лицо моего отца. Он заставил меня нюхать этот запах при жизни, а теперь принуждает к этому из могилы. Смрадное дыхание. Тягучие плевки. Недержание мочи. Выделения из прямой кишки. Небрежная гигиена. И общее, неизбежное гниение целого. Мой отец был падалью, на которую невозможно смотреть. С самого детства и до той ночи, когда он послал за мной, я всегда видела и знала его таким. Это случилось в 1980 году, мне тогда было двадцать, ему девяносто два.

Я шесть раз постучала в обитую цинком дверь его комнаты, как предписывало правило. Три раза – пауза – потом еще три. Если после шестого раза он не отвечал, это означало, что он спит или занят и надо прийти позже. В нашем доме это было законом. Только жены моего отца могли его нарушать. Мам Куре, Йайе Нгоне и Та Диб имели право входить в комнату отца в любое время, чтобы переодеть его или сделать уборку. Жены моего отца по очереди дежурили возле него с преданностью, которая долгое время казалась мне необъяснимой. Все свое детство и отрочество я размышляла об этом и наконец пришла к выводу, что они заходят в эту омерзительную комнату не столько для того, чтобы наводить порядок или ухаживать за умирающим, сколько для того, чтобы проверить, жив ли он еще. И каждая надеялась, что именно ей доведется сообщить радостную весть другим женам. Я представляла себе, как они шушукаются, когда одна их них выходит в коридор.

– Ну что? – спрашивает Йайе Нгоне дрожащим от волнения голосом.

– Все еще нет, – с досадой отвечает Мам Куре. – Дышит пока.

– Сейчас я пойду, – через несколько секунд, переварив разочарование, произносит Йайе Нгоне. – Быть может, Господь избавил его от лишних страданий…

– Да услышит тебя Господь, – подхватывала Та Диб. – Да услышит нас Господь.

(Но Бог ничего не слышал, потому что Бог порвал себе барабанные перепонки, чтобы выжить и спасти свое психическое здоровье.)

Долгое время такие фантазии помогали мне оправдывать их поведение по отношению к моему отцу. Но, быть может, я ошибаюсь. Приписываю этим женщинам какие-то разговоры, не зная их по-настоящему, не учитывая их жизненный опыт, который от моего отделяла целая пропасть. Возможно, они в самом деле любили его. Все-таки это был их муж – дверь их рая, как с самого их рождения вдалбливала им в голову традиция. Мам Куре, Йайе Нгоне и Та Диб были моими мачехами. Это они меня воспитали, потому что моя мать, дав мне жизнь, через несколько минут лишилась своей.

Но возвращаюсь к порогу комнаты. Тройной стук в дверь. Ожидание. Тишина. Стучу еще трижды. Молюсь, чтобы он спал или умер и не откликнулся на мой стук.

– Входи.

Не повезло. Набираю полную грудь воздуха, отрываю подошвы сандалий от пола и вхожу. Маленький фонарь через грязное стекло слабо освещает комнату. На самом деле свет захватывал только кровать и пространство вблизи нее. За пределами этого круга царила потусторонняя тьма. Вот остов моего отца. Как сейчас вижу его посреди кровати, на загаженных простынях, недвижного, точно надгробный памятник. Мог ли он сознавать, что лежит в нечистотах? Сохранялось у него обоняние или оно притупилось до такой степени, что он уже не ощущал этого тошнотворного запаха? Я пробыла в его логове несколько секунд, прежде чем он пошевелился и приподнялся на локтях. От этого усилия у него вырвался стон. Кровать, сработанная в свое время для могучего атлета, стала слишком велика для ссохшейся мумии, в которую он превратился к девяноста годам. Он сдвинул одеяло на тощие ляжки. Я разглядела в полумраке заострившийся профиль, дряблый торс, обвислые плечи. Когда он откинул голову назад, я на мгновение испугалась, что она отвалится под собственной тяжестью: настолько тонкой и слабой казалась его шея. Он подвинулся, чтобы повернуться ко мне, и я почувствовала сильный запах мочи. Я инстинктивно поднесла руку к лицу, чтобы зажать нос, но испугалась, что он это увидит. И тут же вспомнила: да ведь он слепой. Запустив узловатую костлявую руку под кровать, он вытащил оттуда горшок, до половины наполненный песком. Это была его плевательница. Он прокашлялся. Я отвела взгляд. Это не помогло: громкое харканье позволяло ясно представить себе количество и густоту отошедшей мокроты. Я услышала, как он поставил горшок на пол, и только в этот момент подняла на него глаза. Его глаза, невидящие, но широко открытые, были устремлены на меня.

– Я внушаю тебе отвращение, Марем Сига?

Ему было трудно говорить. Рот кривился в гримасе, которая была бы смешной, если бы на лице не появлялось выражение страдания и беспомощности, которое может появиться на чьем угодно (в том числе и на моем) лице, когда человека уродует, а иногда и опошляет старость. В гримасе боли этого человека, моего отца, ненавидимого мной, я видела свое лицо в будущем.

– Я внушаю тебе отвращение, да?

В этот раз тон был более жестким. Я не ответила и попыталась выдержать его угасший взгляд. Во всем его существе только глаза еще сохраняли жизненную силу. Он потерял зрение еще в молодости. Но когда он открывал глаза и устремлял их на тебя, приходилось сдерживать дрожь. Все вокруг гнило от старости и смрада, и только взгляд в этом разлагающемся теле упорно не сдавался – остаток гордыни моего отца. Рот снова искривился. Он заговорил. Жесткости в голосе уже не было, ее сменила печальная и смиренная благодарность:

– Да, я внушаю тебе отвращение, Сига. Но тебе, в отличие от остальных, уже не хватает лицемерия, чтобы это скрывать. Я это вижу, хоть и слепой.

Он снова улегся. Почувствовав облечение от того, что его взгляд больше не устремлен на меня, я вдохнула едкий запах комнаты, от которого у меня защипало в горле. Отец дышал с трудом. Из его груди вырвался долгий свист.

– Мам Куре сказала, что ты хотел меня видеть.

– Да, – сказал он. – Я узнал от нее, что ты сдала экзамены и собираешься продолжить учебу в столице. Я не буду тебя удерживать: это ничего не даст. Раньше или позже, но ты уедешь. Раньше или позже, – повторил он. – Я знаю это с того дня, как ты появилась на свет. Я прочел твое будущее, и я его знаю. Ты можешь уехать, когда захочешь. Я уже отдал распоряжения Мам Куре. Когда устроишься там, она вышлет тебе деньги. У нас есть там родственники. Можешь поселиться у них. Мы их предупредили. Но я хотел кое-что сказать тебе до того, как ты уедешь. Ты – младшая из моих детей, единственный ребенок, который был у меня с твоей матерью. Когда ты родилась, я уже мог бы быть твоим дедом. При такой разнице в возрасте трудно было рассчитывать, что мы сблизимся. Но я никогда не был близок с тобой по другой причине. И я хотел поговорить с тобой об этом, пока ты еще здесь. Я знаю, что в этой жизни мы больше не увидимся.

«И ни в какой другой тоже, надеюсь», – подумала я. Да, так я тогда подумала, и думаю еще и сейчас, Диеган».

Сига Д. умолкла. Было уже почти два часа ночи. За час до этого я позвонил в дверь Матушки-Паучихи. Меня привел к ней GPS. Когда она открыла, я замер на несколько секунд: мне вспомнилась та ночь. И я словно прирос к ступенькам лестницы. Она привела меня в чувство, отпустив какую-то шутку, затем просто и непринужденно поцеловала в уголок рта. Отступила на шаг, чтобы дать мне войти, и я вошел, слегка задев ее прославленную грудь.

Я сразу приступил к делу:

– Я хочу услышать прямо сейчас все, чего еще не знаю о Т. Ш. Элимане. Все, что ты сможешь мне рассказать.

Ее насмешили мои претензии и моя спешка. Мы прошли в гостиную, сели. Она втянула меня в разговор на темы, которые мне казались не самыми злободневными – например о том, как подвигается (куда подвигается?) мой второй роман, – и только потом, когда я уже начал раздражаться, провела меня в комнату отца. Наберись терпения, предупредила она, это долгая история, но начинается она в этой комнате.

Матушка-Паучиха все еще молчала. Образ отца уже встречался мне в некоторых ее романах, но встретиться с ним сегодня лицом к лицу и ощутить его запах – это было совсем другое дело. Я видел воочию, как он лежит на диване, а возле дивана стоит горшок с песком в ожидании очередной порции мокроты. Сига Д. смотрела на него, и глаза у нее сверкали. Она продолжала:

– Мало наберется писателей, которые всегда ненавидели своих отца и мать. В книгах, где они сводят счеты с родителями или просто пытаются понять, почему не могли поладить с ними, под конец всегда появляется немного любви, капелька нежности, которая смягчает враждебность. А зря! Жизнь сделала им нежданный подарок, а они променяли его на дурацкую сентиментальную привязанность к папе с мамой! Возмутительно! Надеюсь, я буду и в дальнейшем ненавидеть отца, и это чувство у меня не ослабеет. В нем оно не ослабело. До последнего дня он отказывал мне в своей любви. Считал, что я ее недостойна. Вот какой урок он мне дал, и я этот урок усвоила. Если я перестану ненавидеть отца, что во мне от него останется? Ненависть – это то, что он мне завещал. И я должна быть достойной такого наследства. Можешь положиться на меня, Усейну Кумах. Можешь рассчитывать на мою ненависть, отец: ее хватит надолго.

Как бы отвечая дочери, лежащий на диване Усейну Кумах зашелся в приступе кашля. Он не успел взять плевательницу, и вылетевший из его рта красноватый сгусток мокроты плюхнулся к ногам Сиги Д. Она не шелохнулась и продолжала:

– «Ты, наверное, думаешь, что я не люблю тебя за то, что ты отняла жизнь у своей матери», – сказал он мне. И я действительно так думала, Диеган. Отец очень рано объяснил мне, что я должна относиться к Мам Куре, Йайе Нгоне и Та Диб как к матерям, но ни одна из них не была мне матерью: та, что произвела меня на свет, умерла через несколько минут после моего рождения. Он сказал мне это холодным, осуждающим тоном. Мне тогда было шесть лет, и я подумала: если он меня не любит, если он меня наказывает, если он не разговаривает со мной, держится со мной не так, как с другими своими многочисленными детьми, то потому, что я забрала жизнь моей матери. Мне было мало моей собственной. Понадобилась еще жизнь мамы. Я ухватилась за это объяснение, и долгие годы мне было его достаточно. Возможно, оно было слишком жестоким, зато простым и правдоподобным, если нужно было оправдать его отстраненность, его суровость в отношении меня, непонятный отказ участвовать в моих детских играх, в моих детских шалостях; чего я только ни придумывала и ни затевала с единственной целью добиться его внимания, нет, не нежности, которую он расходовал так же экономно, как скупой тратит деньги из кубышки, нет, только простого, обычного внимания к моей персоне. Порой мне это удавалось, и тогда он набрасывался на меня с бранью или нещадно избивал. Такие дни были самыми радостными и спокойными днями моего детства: отец меня замечал или вспоминал о моем существовании и проявлял свою нелюбовь ко мне со всей силой, на какую был способен. Побои давали мне редкую возможность физического контакта с ним. И я регулярно провоцировала его. Мне было интересно, до чего он может дойти. И я нарочно нарушала его запреты. Бравировала плохими манерами. Говорила непристойности. Дралась. Воровала. И все это для того, чтобы он меня заметил, чтобы он меня наказал. Получив оплеуху, я позволяла себе еще больше. Иногда он избивал меня до полусмерти. Соседи сначала заступались за меня, потом перестали вмешиваться. В деревне считали, что в меня вселились демоны. И если мой отец, за которым признавали способности целителя, не мог меня вылечить, значит, никто другой и подавно не сумеет. Мои мачехи не понимали, почему я так себя веду. Они делали все, чтобы восполнить мне недостаток материнской заботы, временами обращались со мной даже лучше, чем с собственными детьми (за что эти последние меня терпеть не могли), лишь бы я не чувствовала себя сиротой. Но их усилия были напрасны: я носила в себе смерть матери, я сама была этой смертью, потому что забрала себе ее жизнь. Отец часто напоминал мне об этом, так часто, что в самых приятных снах вместо восходящего солнца я видела на небе голову матери, отделенную от туловища. В своей первой книге я написала, что покойная мать научила меня одиночеству. Это правда. Но, как ни странно, я никогда не могла остаться одна. Она здесь, у меня внутри. Я проглотила ее, чтобы выжить. Я всегда чувствовала ее у себя в животе. Именно это накрепко связало меня с отцом. И ничто не могло извлечь ее оттуда – ни его равнодушие, приправленное ненавистью, ни забота, которой окружали меня мачехи, пытаясь приручить. Ничто не могло помочь. С самого рождения, с первого младенческого крика я была обречена на ненависть отца, считавшего, что я обошлась ему слишком дорого. По крайней мере, так я думала до того вечера. И сказала об этом ему. «Да, я так думаю. Думаю, что ты не любишь меня потому, что я появилась на свет, забрав жизнь своей матери».

В тайниках памяти

Подняться наверх