Читать книгу В тайниках памяти - - Страница 16
Книга первая
Часть вторая
Летний дневник
6 августа
ОглавлениеПроснулся я словно в тумане. После полудня позвонил Мусимбва. Мы заговорили о вчерашнем вечере, и, как я и ожидал, он спросил меня, почему я не присоединился к ним в спальне. Я ответил, что от ндоле у меня разболелся живот, он сказал, что это вранье, что мне надо научиться поменьше думать и побольше трахаться, а я сказал, что подумаю над этим. Потом мы оба замолчали. Я чуть не спросил, что такое «кубистский ангел», но удержался: я был уверен, что Мусимбва не захочет делиться со мной подробностями. Я решил сменить тему и спросил, нет ли у него знакомого, занимающего высокую должность в архивах прессы. Он обещал через несколько дней связать меня с одной из них, а затем добавил:
– Не знаю, есть ли еще у меня желание знать, кто такой был этот Элиман. К любимым художникам не надо подходить слишком близко. Восхищаться ими надо издалека, молча: вот хороший тон. Тебе так не кажется? Мне достаточно «Лабиринта бесчеловечности», хоть он и не закончен… Но я понимаю, тебе хочется его найти. Кажется, я только что это понял.
– Что ты понял?
Мусимбва сказал: «Я понял, что на самом деле ты хочешь найти не столько продолжение этой книги, сколько разгадку литературы, ее сущности. Но искать разгадку литературы – значит гоняться за иллюзией. Искать разгадку литературы – это искать дерьмо. Поверь мне, Файе: пытаться разгадать сущность литературы – это… это…» Но что-то, возможно спешка, а возможно, печаль, не дало ему закончить фразу, и он буркнул только: «Вот такие дела».
Я не стал настаивать, и мы, перед тем как завершить разговор, сменили тему. Потом, после долгих колебаний, я решил, что не буду писать Беатрис. Я не сумел бы объяснить ей, что некая таинственная алхимия в определенный момент превращает плотскую любовь в трагический обет. Два тела говорят друг с другом, понимают друг друга, узнают друг друга, а затем, сами того не желая, даже не отдавая себе в этом отчета, без слов клянутся друг другу в верности. Но поскольку на свете нет ничего более несправедливого, чем любовь, случается, что только одно из тел приносит этот нерушимый обет. Разумеется, рано или поздно происходит разрыв; и тогда тело, давшее обет, остается в одиночестве под гнетом клятвы, привязывающей его к воспоминанию. Оно наследует обет, обременительный, как труп, и ни один друг не поможет ему под покровом ночи избавиться от этого наследства. Оно бродит от тела к телу со своим бременем, но не находит покоя и вскоре теряет надежду его найти. Его партнеры ничего не значат в сравнении с утраченным идеалом. Тела, которые ему встречаются, его неизбежно разочаровывают, еще и потому, что оно само готово к разочарованию. Настает момент, когда мысль о неизбежности разочарования заставляет его отказаться от любого нового опыта; но еще больше, чем эта мысль, его терзает чувство вины из-за нарушенной клятвы верности, данной когда-то телу, которое, возможно, уже забыло о нем, удерживает его, парализует, в то время как океан желания расстилается перед ним, зовет его. Оно остается в одиночестве, но все еще боится нарушить верность. Рассказывая о любви к нему матери, любви, какой он не смог больше найти ни в одном человеке, Ромен Гари назвал ее «обещанием на рассвете». Если говорить о любви плотской, я утверждаю: тот, кто ей предается, порой дает «обещание в полночь». Год с лишним назад я дал его другой женщине.
Нет, я не сумел бы объяснить это Беатрис Нанга. Она грубо расхохоталась бы мне в лицо.
Та женщина больше не со мной. Она отметила меня своей печатью, которую я не в силах снять. После ее ухода любое женское тело вызывает у меня страх. Даже самые заветные мечты отступают перед этим неуступчивым призраком. Я страстно желал заняться любовью с Беатрис, мое тело требовало ее. Но как только подвернулась такая возможность, мое тело вспомнило о давнем обете и желание угасло.
Я встретил ее в типично парижском уголке: на бульваре Распай, на скамейке у памятника капитану Дрейфусу со сломанной саблей в руке. У ее ног крутилась стайка голубей. Она бросала им крошки сэндвича, и я не нашел лучшего повода, чтобы завязать разговор, чем сказать: «Мэрия запретила кормить этих птиц, мадемуазель». Она подняла на меня глаза: ее взгляд был полон величавого презрения. Ну и пусть: главное, теперь я мог полностью разглядеть ее лицо. Я покорно выслушал ее отповедь и сразу же начал выкладывать банальности, которые помогли сломать лед. В то время я читал последний роман Кундеры. Один из героев объяснял: чтобы соблазнять женщин (которые часто бывают умнее), мужчинам выгоднее производить впечатление посредственности, чем без конца изощряться в остроумии, в итоге становясь смешными. Я усвоил этот урок и не пытался поразить ее. Но и не давал ей скучать. Путь, пролегающий между этими двумя крайностями, извилист, темен и опасен, однако он существует. Я ступил на этот путь, и понадобилась вся моя ловкость, чтобы не сойти с него.
Через несколько минут она ушла. Я не знал ни ее имени, ни телефона, но готов был поспорить, что мы еще встретимся. Я не в первый раз видел ее здесь, в сквере рядом с моим университетом, куда часто приходил с книгой. И надеялся, что не в последний. Три дня спустя мы встретились на том же месте: теперь я сидел на скамейке, а она меня окликнула. Наш второй разговор был более длительным и более миролюбивым, а прощаясь с ней, я уже знал ее имя: Аида. Телефонами мы обменялись гораздо позже, когда стало недостаточно случайных встреч в сквере, которые уже напоминали свидание или надежду на свидание.
Далее последовали обычные, почти банальные этапы, пролог возможной связи: первый ужин вдвоем позволил нам выяснить основные факты биографии друг друга. Я узнал, что она – фотожурналист, специализируется на протестном движении в городах; ей стало известно, что я давно пишу и никак не могу закончить диссертацию по литературе. Она была метиска (отец колумбиец, мать алжирка), младшая из троих детей. Я был старший из пяти братьев. Она была веганом; я обожал антрекоты с кровью. Она голосовала за коммунистов; я жил в одной квартире с анархистом. Она хотела стать знаменитым репортером; я – всего лишь писателем. Мы продолжали лихорадочный обмен эсэмэсками в любое время дня. Затем состоялся второй ужин (веганский), первое целомудренное смущение, первые неожиданные паузы в разговоре, первые взрывы смеха и, возможно, первый обмен серьезными взглядами. В этот момент может случиться первый поцелуй. У нас он не случился. Каждый из нас дразнил ожиданием себя и другого. Настало время первых признаний. Кто первым сказал: «Мне тебя не хватает»? Это был я. Она нашлась с ответом: я тоже, но музыка медленная, давай и мы не будем торопиться. Первый совместный поход на концерт. Первое рукопожатие перед огромной сценой на празднике «Юманите», под песню Ману Чао. «La vida es una tombola»[8], пел он, а я, дурачок, слушал и думал: да, верно, жизнь – лотерея, и в ней иногда можно выиграть чудо: запах кожи, тело, которое двигается рядом, слегка задевая тебя, женский голос, который тихонько напевает; и правда, ничем иным нельзя объяснить ее присутствие рядом с тобой в этот момент, ни удачей, ни какими-то заслугами, ни терпеливым ожиданием, ни даже исполнением дерзновенной мечты. И тут случился наш первый поцелуй, медленный, идеальный – поскольку ничто его не спровоцировало, просто он созрел. Он длился целый куплет, а во время припева наши губы вновь соединились, как бы невзначай, как будто все как прежде – хотя ничего уже не было как прежде. С окончанием песни «Me gustas tu»[9], последнего номера программы, мгновенно наступила тьма и обрушился ливень. Нам не нужно было разговаривать, обмениваться впечатлениями от потрясающего концерта, вновь переживать ощущение поцелуя, от которого у нас еще болели губы, перед входом в метро, задаваться вопросом, куда мы едем. Мы знали, что едем к одному из нас; мы не произносили ни слова, разговор вели наши сплетенные пальцы и полуулыбки, в них было столько смысла, что любая произнесенная фраза обвалилась бы под его тяжестью. Мы поехали к ней. Помню ее промокшие волосы, оставлявшие влажные следы на ее и моем лице, когда мы разняли любовь на сверкающие фрагменты, и они сжали нас, как кольца сжимают планету.
В жизни человека настоящие бытийные метаморфозы происходят не часто. У меня их было две, и чтение «Лабиринта бесчеловечности» было только второй из них. Для Паскаля мистическим озарением стала «ночь огня», для Валери – «ночь в Генуе»; для меня им стала первая ночь любви с Аидой. Никто и никогда не притушит проблеск истины, который зажегся тогда во мне; даже пелена времени не сможет его закрыть. В тот вечер я, пронизанный светом, пал ниц и принес обет. Я поклялся в верности своей души другой душе. Но эту клятву дал только я.
8
Жизнь – это лотерея (исп.).
9
Ты мне нравишься (исп.).