Читать книгу Мои слова под дождем не мокнут, или Повесть о потерянном солнце. Книга, основанная на музыке, снах и воспоминаниях - - Страница 2

I
Слова и всякая всячина, что взбрела в голову

Оглавление

Ия просыпалась раньше солнца и облаков – может, любила смотреть за их сном, а может, страдала бессонницей или сущностями, переодетыми в ее одежды. Они висели вниз подолами и штанинами на веревке – она не признавала шкафов и много чего еще, начиная браконьерством и заканчивая немытыми после улицы руками, даже если дверь и кнопка на лифтовой панели были единственными предметами, коих она коснулась. И я это почти что понимала – грязь, все-таки, была повсюду, а на слове «браконьерство» ее было больше всего – коснись пальцем и оставишь на нем многовековой слой пыли. На «садизм» и «насилие» она налегала тоже, но по ее словам, которым я верила так же, как верила в ретрофутуризм и прочую дрисню, какой от нее же и понабралась, гораздо меньше. И вообще, кто знает, каким людям приходилось касаться лифтовой кнопки под номером этажа? – внутри людей слова живут тоже, как «радуга» и «благо», так и то же «браконьерство», «насилие» и «садизм». Только люди о своих словах не рассказывают и хранят их в сейфе – так она тоже говорила – и в это я верила меньше. Я верила в то, что люди своих слов сами не знают. Так и я их не знала. Но о своих Ия говорила всегда, и никогда – о моих. Может, не знала сама, а может, знала и молчала – думая об этом, я надеялась, что среди моих слов нет «браконьерства», «насилия» и «садизма».

Свои слова она будто бы знала наперечет. Я сомневалась, принадлежали ли они ей или все-таки ее фантазии. Перечисляя их изо дня в день во время еды или курения, а может, и за прочтением книги, внезапно встречая прекрасные слова, о которых мы все забываем помнить, она рисовала на стене запятые. Каждый день ее список пополнялся новыми словами. Может, они в действительности могли ей принадлежать, а может, она просто присваивала себе понравившиеся? Я не могла этого знать. И своих слов я тоже по-прежнему не знала. Читая книгу, вывески магазина, иногда – что-то внутри своей головы – может, те слова, которые приходят к нам бессознательно, и есть наши? – я старалась примерять к себе разные слова, как она примеряла свои юбки в стиле Бохо, и смотреть, подходят они мне или же нет. Так было легче. Сразу становилось понятно, что «гусеница», «пятно» и «водосточная труба» мне совершенно не подходят, а «лазурь» и «стоически» подходили мне, как ей – ее бежевая помада. Когда я заглядывала внутрь себя и отключала мыслительный поток, в голову лезло только одно слово – «клоака». Именно тогда я решила, что бессознательные слова вовсе нам не принадлежат. Я хотела в это верить. В конце концов, мы все чего-то хотим.

Ия вставала ни свет ни заря и принималась окуривать свою комнату. От этого специфического запаха я и просыпалась, а потом думала о том, что в списке ее слов уж точно было слово «благовония», а следом – «лаванда», «сандал» и «цитрус», но цитрус уже меньше – что-то внутри моей головы считало это слово к ней неприменимым. Я вставала и шла мыть руки, чтобы на них не копилась грязь, а вслед за ней – «насилие», «садизм» и «браконьерство». Грязь и эти слова существовали в какой-то непонятной для меня соотнесенности, которую можно было читать в обе стороны – так они тяготели к грязи, а сама грязь была равна их появлению. После окуривания Ия поливала цветы – у них этих слов тоже не должно было быть – и набирала ванну. Она почти никогда не принимала душ – любила, когда вода обступала ее со всех сторон. Пару раз я заходила к ней во время этих процедур, и в каждый из разов заставала ее лежащей на воде вниз лицом. Она называла это «исцелением астрального тела». Само это выражение тоже, по видимому, было одним из ее слов, наравне с «гобеленом», «лунным камнем» и «чакрой муладхарой». Она была вроде хиппи, носящих напульсники и банданы со знаком «пис», была вроде сектантов-фанатиков, сжигающих библии и приносящих в жертвы оленей и бездомных котят, кем-то вроде отшельника без своего леса. Но котят она не потрошила, для этого у нее были слишком чистые руки. И «браконьерство» к ней никогда не липло. А ко мне хоть что-нибудь липло? Я не знала. Но вот к ней ней липло все. И обязательно хорошее – то, что не притягивает, а нейтрализует грязь как антисептик. Единственное исключение из правил, которое она допускала применимо к себе, было курение травки. Эта «травка», даже если имелись ввиду нестриженные соседские газоны, а не молодые поросли марихуаны, выстраивалась в моей голове подобием ассоциативного ряда: она разрывает пакет и вытряхивает содержимое на клочок бумаги, после чего сворачивает самокрутку и заклеивает краешек языком. Еще один ряд: клубы дыма, мои ругательства и россыпь ее бесконечных вопросов. Если честно, многие из них терялись в моих руках и закатывались под мебель мелкими бисеринками – и это все о вселенной, о смысле, о лестнице в небо, и на сладкое – обновленный список слов, большущий, пространный, пока ее пятки скользят по стене, а волосы по полу. Штуки четыре из них я запоминала, остальные раскатывались по полу бисером – надо было записать – и все до той поры, пока она не проголодается. После она ела много и сразу. И обязательно что-то мясное, старательно обходя свои принципы вегетарианства.

Еще одно слепое пятно, которого не коснулся антисептик, был ее бывший сожитель, страдающий или не очень – опустим этот момент ради красоты слога – алкоголизмом и любовью к Ие. Они часто курили травку, рисовали на стенах, дрались, выбивали друг из друга любовь, и еще – по одному самому хорошему слову. К ней они возвращались, а к нему – нет. Не знаю, что именно между ними произошло, но кассеты и пара книг с ее полки куда-то пропали. Мне она сказала, что он умер – напился текилы и проломил себе череп бутылкой. Его звали Остап. Я это очень хорошо помню. Иногда, в основном при виде травки, она вспоминала определенную черту его лица, и обязательно вслух – она любила, когда ее слушают, и кажется, любила слушать саму себя. Так что в комнате нас всегда было трое – я, она и еще раз она. Но когда она курила или только-только крутила себе самокрутку, в комнате нас становилось четверо – я, она, она и Остап. Он уходил спустя пару часов. И я ни разу его не остановила. А жаль – хотелось, все-таки, допытаться, что с ним случилось и куда пропали кассеты, умер ли он и действительно ли проломил себе череп, и действительно ли бутылкой, или он поднялся по лестнице в небо? А кассеты с собой забрал? Так что-ли? Не поверю, что там наверху совсем нет кассет.

Еще она говорила, что некоторые слова с нами будут не всегда, исключая, конечно, «садизм», «насилие» и «браконьерство» – эти, по ее словам, закреплялись за человеком навсегда в виде ауры или клейма. В детстве я знала таких людей, но никакой ауры, или что еще хуже – кровавого клейма на затылке – я почему-то тогда не заметила. Хотя, может просто не придала значения, ведь о словах, будучи ребенком, я не знала, как и о том, что взгляд сам тебе их расскажет, по цепочке али как, но расскажет, может не сразу и не в день знакомства, но через десять лет ты будешь знать всю их подноготную, даже если сам этого не хочешь. По ее словам, так люди и расстаются – начинают видеть то, чего не хотели, ведь некоторые «капризули» – так она тоже говорила, слово в слово, – прячутся в человеке очень долго. Но о моих «капризулях» она не рассказывала. Может, у меня их не было? Совсем-совсем? Я много думала, какие слова я бы хотела иметь. Из них были: «спички», «рождественский», «честность» и «сумка для перевозки собаки» – в детстве у меня была собака по имени Бим, и говоря о «сумке для перевозки собаки», я имела ввиду именно ту сумку. Говоря о «спичках» – те спички, которыми мой дедушка поджигал «печку-прачку», а следом и свои крепкие сигареты. Я помню те летние дни. Я помню, как грея задницу на теплой скамейке, смотрела на свои волоски, отделившиеся от лица, помню, как они плавно перемещались туда-сюда, когда ветра совсем-совсем не было, словно жили своей жизнью. Иногда я сравнивала их с крохотными человечками, качающимися на невидимых качелях. Тогда, будучи ребенком, я и не догадывалась, что дыхание и биение сердца могут приводить их в движение. И все-таки, лучше бы я в эти качели и сейчас верила. Верить в них было суперски. Еще я не догадывалась о том, что Иисус Христос не живет в храме, и о том, что пододеяльник не кладется под одеяло, а о том, что бабушка нашла у дедушки новые слова, совсем думать боялась. Я подозреваю, какие именно это были слова, но вам о них рассказывать не буду. Расскажу лучше о Ие. О ней всегда приятно рассказывать и думать.

Обычно мы пересекались уже только на кухне, среди солнечных лучей и маленьких горшков с растительностью, выставленных во всех свободных углах. Непосредственно на подоконнике, где ютились крошечные поросли будущих помидор, на холодильнике – базилик и какие-то травы, и на столе – завитки будущего гороха, в лучшем случае попадающие кому-то в тарелку, и в худшем – в глаз. Здесь, между солнцем и горшком с помидорами она рассказывала мне о своих снах. Но о моих никогда не спрашивала, будто ей было неинтересно. Хотя, как подсказывал мне и сам горшок, и мое сердце, в котором клубились зачатки чего-то, что мне совсем не идет и не принадлежит, она не хотела прослыть в этом клубке навязчивой. Жаль, что она не догадывалась – клубок любил ее больше, чем меня саму. И он бы точно рассказывал ей все свои сны, если бы они ему снились.

– Мне приснилось, будто кто-то несет меня на руках по высокой лестнице.

– А потом что?

– А потом я сказала ему, что мне страшно. И тогда мы спрыгнули прямо вниз.

– Могли же просто спуститься, разве нет?

– Могли.

– Ну и жуть.

– Я так не думаю.

Зачастую я ее не понимала. Не потому, что не хотела, а потому что не получалось. Наше различие ощущалось бетонной стеной, через которую мы не всегда могли друг до друга достать. В такие моменты я строила серьезное лицо и долго кивала, как будто все понимала, хотя единственное, что я в ней понимала полностью, было то, почему у нее две руки и две ноги. Я представляла свой обман как усатого высокого мужчину в шляпе и очках, а еще лучше, как, знаете, в древних детективах – с газетой, с проделанными в ней дырочками для глаз. В какой-то момент его все равно узнают и раскроют – тогда, когда тот выйдет с тобой на одной остановке, и пройдясь след в след по подворотням и закоулкам, вдруг неожиданно дернет тебя за волосы. Тогда его прохудившейся карман нечаянно обронит папиросу. Она покатится по садовой дорожке прямо к порогу твоего дома. Взяв ее в руки, ты все поймешь. Именно поэтому я прятала ее где придется, лишь бы подальше от ее любопытных глаз – иной раз в горшке, иной – у себя между книг и кассет, в которых ей не было места. Боевики она не смотрела – те плохо влияли на пищеварение, и еще, говоря ее словами, нарушали гармонию с миром. И я ей верила, безраздельно и полностью. Хотя все еще не до конца понимала.


– Я тебе не рассказывала?

– О чем?

– Когда я была ребенком, я предсказала смерть одной бабушкиной подруги.

– И как это вышло?

– Она умерла, снимая брюки. Села на кровать, приспустила их до колен и умерла.

– Я имею ввиду, как ты ее предсказала?

– Увидела у нее новые слова. Инфаркт. Кровать. И немножко брюк.

Я закивала, будто понимала что-то кроме ее рук и ног, и стала нарезать лук, с трудом удержавшись от вопроса о моих словах. Ия бы все равно не сказала. Может, в них тоже есть инфаркт или брюки или что похуже. Тогда лучше бы сказала. А может, она знает и про обман, и про папиросу, лежащую меж книг и кассет, а иногда и у нее в горшке. Вот это да. А может, она ее уже находила? Может, и «обман», и «папироса» уже среди моих слов? Вот это да! Остается только думать, что она моих слов не видит вовсе. Хотя на это, конечно, всецело полагаться не стоило.

– Ты бы хотела так умереть?

– Не знаю, скорее да, чем нет.

– Почему?

– Быстро и эффективно. Не то что лежать и ждать эту смерть годами.

Она помолчала и я подумала, что сказала что-то не то, как если бы слово «папироса» одним концом торчало у меня из кармана или еще лучше – написано на лице.

– Я бы хотела упасть с лестницы или что-то вроде того. Что-то особенное, знаешь. Как прыжок с парашютом и… бац! – всмятку – парашют не раскрылся. Но я с парашютом не прыгаю, так что лестница вполне себе. Накрайняк разбиться на мотоцикле. Или проглотить ядовитую бабочку.

– А зачем их глотать?

Опять то самое чувство. Я зажевала губы. В такие моменты мне хочется разучиться говорить. Она замолчала. Я хотела провалиться под землю.

– И такие разве бывают?

– Бывают. Но точно не в наших широтах.

– Ясно.

– И для человека они менее опасны, чем, скажем, для птиц и прочей мелочи.

– Получается, тебе надо стать птицей?

– Или жуком.

– Или жуком…

– Именно.

Тогда я думала, что она им станет. Говоря об этом сейчас, я знаю, что ни «жука», ни «птицы» среди ее слов не было. «Лестница» все же была – а среди моих? – но об этом чуть позже. Слово «насекомые», а с ним и «жук», «гусеница» и «бабочка», больше всего подходили моей старой школьной подруге. Казалось, что они были рассованы у нее по карманам, и каждый раз ныряя в любой из них за жвачкой, она случайно доставала мне какое-нибудь одно, будто то «паук» или «сколопендра», потом протягивала мне вместе с квадратиком жвачки и смущенно улыбалась. Я клала фантик на парту и «сколопендра» с «пауком» разбегались по нему в разные стороны, спрятавшись в крючках и надписях из гелиевой ручки, чтобы потом приклеиться к кому-то другому. Или заползти в карман – кто знает? И оно действительно кого-то находило. Спустя время этот «кто-то» вдруг начинал любить насекомых, как и моя давняя школьная подруга. Иногда мне не хватает ее жвачек и «кузнечиков» – возможно, эти слова ко мне все-таки пристали, а «жвачка» и «ириска» – в особенности. Одно из моих первых детских воспоминаний относилось к «кузнечикам» – возможно, оно все-таки от меня перебежало, когда та передавала мне жвачку, а может, у меня были свои кузнечики. Так или иначе, это воспоминание до сих пор остается со мной.

Я помню, как стою у стола в какой-то незнакомой для меня комнате. У меня в руках детская раскраска, заполненная безликими силуэтами кузнечиков – каких побольше, каких поменьше, но обязательно в траве или в цветах. На столе лежали четыре маркера – желтый, зеленый, розовый и оранжевый. Из них я воспользовалась двумя, зеленым и желтым. Воспоминание оставило после себя ощущение чуждости и какой-то зыбкости происходящего, будто того кусочка моей памяти никогда не было в действительности. Будто бы то – сон, а значит, они мне когда-то действительно снились, или отрывок из какой-то детской телепередачи, который по какой-то причине ко мне приклеился, или, что наиболее вероятно, этот фрагмент – синтез чего-то, что когда-то со мной все-таки происходило, что впоследствии было сильно искажено чем-то другим. Иными словами, то воспоминание было похоже на лоскутное одеяло с пододеяльником, лежащим где-то рядом, но уже не под, сотканное из всего-всего мной увиденного когда-либо до. Тогда я находилась в чьей-то спальне. Внутри стоял письменный стол, шкаф и где-то во мраке наверняка пряталась еще и кровать. И несмотря на то, что тогда все происходило вроде бы как в реальности, после меня не покидало чувство, что тогда что-то определенно было не так. А вот что, я в тот момент понять не могла. Наверное, потому что не знала Ию, «слов» и ретрофутуризма. Да, наверное, дело все-таки было в этом.

– А если бы ты все-таки стала птицей, или жуком, – поправила она меня тут же, – ты бы не пожалела?

– Скорее всего нет, а даже если и да, то переживать не о чем. Переписать историю время всегда найдется.

Я задумалась. А почему Остап ее не переписал? И что же, в конце-концов, такое, этот ваш ретрофутуризм?

– Он меня часто спрашивал: «А ради чего мне жить?» и потом тут же – «Может мне прямо сейчас из окна выпрыгнуть?» И угадай что я ему отвечала?

– Что?

– «Ради всего святого». Это было феерично. Но он, похоже, не понял. Как сейчас помню. Говорю только я, а он кричит. Помнишь мой диск с «Алладином»?

– Ну.

– Его тоже забрал. Говорил, что похож на него. А я так скажу: не похож он на него ни капельки! Из схожестей только родство с бутылкой.

Я старалась быть для нее хорошими ушами, всегда готовыми к очередной болтовне о том, чего я не могла понять. Смотря куда угодно, кроме моего лица, она, похоже, даже и не допускала и мысли о том, что ее слова во мне разбегались, так и не найдя смысл. Но я молчала. Потом замолкала она и ее комната замолкала тоже. Все вокруг погружалось в какую-то тягучую неподвижность, в которой застревали мои неуклюжие руки, шорох деревьев и приглушенный шум вентилятора. Когда в ее голове начинали шуметь еще и мысли, она говорила о своих новых словах. Тогда они застревали в воздухе, и проходя через пропеллер вентилятора, распадались вокруг меня на буквы. Я брала в руки свой блокнот и выписывала эти буквы по порядку, чтобы потом сложить из них что-нибудь более-менее осмысленное.


Слова 15.05.23

резиновый

непередаваемый

лужайка

семена

вострый (наверное, про взгляд)

острый (пусть будет тоже)

черточка

гравий


Когда она мне о чем-то подолгу рассказывала, я частенько озиралась вокруг, желая впитать в себя все крупицы ее существа, разложенные по углам в виде всякого хлама и мусора. Ее личный мир казался мне недосягаемым и оторванным от тех мест, где могла находится я и другие люди. И раз я не могла стать его частью, я считала, что уж пусть лучше все будет так. Пусть лучше он сам станет частью меня. И вместо того чтобы мне в нем жить, пусть лучше он сам живет во мне.


Предметы 05.05.2023

почерневшая шкурка от банана

какая-то книга

сорванная гардина

гобелен

самокрутка

серебряный портсигар

капля от джема на ковре

благовония в маленьких коробочках

в чем-то измазанные кисти

скрученные в узел проводные наушники

исписанная бумажка


Я взяла в руки эту бумажку. Слова на ней были выведены разноцветными чернилами. В круговороте букв я не могла вытянуть ни одной. Когда Ия посмотрела на мои руки, я вернула бумажку и краем глаза посмотрела на нее издалека, улавливая в закорючках и восьмерках смутные берега слов лишь и вот блин. Ее рука взяла портсигар, щелкнула металлом и двумя пальцами протянула мне сигарету. Я прошлась по ней носом. Запах табака всегда возвращал меня к моим потерянным дням.

– Давай вылезем в окно.

– В смысле?

– Я хочу посидеть на облаках.

– Тогда нам нужна лестница в небо.

Ия закурила, и оперевшись копчиком и руками о подоконник, впечатала в меня свой пристальный взгляд. Он всегда был один и тот де. Строгий и испепеляющий, он мог сойти за орудие убийства. Я положила сигарету на крышку стола и проследила, чтобы та с нее не скатилась, а затем задрала голову к потолку, пока волоски на моем затылке щекотали редкие порывы ветра. На потолке был длинный прочерк в форме волоса – настолько тонюсенький, что он показался мне нарисованным от руки той же ручкой, что и каракули на бумажке. И все-таки, какой бы сумасшедшей она ни была, она бы таким заниматься точно не стала – хотя, откуда такая уверенность? Ей бы пришлось достать табурет, положить подушки, примерно пять-шесть, и накрыть получившийся бутерброд банановой кожурой и всем-всем барахлом, что у нее было, чтобы дотянуться до потолка и нарисовать одну-единственную черточку. Может, это все-таки был комар? Может, сел, наконец-таки, а она его полотенцем – хлобысь – и размазала? Это было больше похоже на правду. Я знала, что она внимательно следила за моими эмоциями – может, считывала новые слова и увидела среди них «комара», «полотенце» и «потолок», а может, ей просто некуда было направить свой взгляд. Я подумала – от нее «комар» тогда убежал. Один «потолок» и остался. Ну и «полотенце» с «черточкой». Наперекор себе и всему происходящему я подумала о Биме, и о том, как тот ловил мух, а потом долго-долго жевал их передними зубами, задирая голову к небу. Я вытянула шею. Наше секундное сходство ощущалось во мне чем-то удивительно волнующим. Я вспомнила, как сама жевала и йогурт, и кашу, и все то, что не жуют, а сразу глотают. Бабушка надо мной смеялась и учила как правильно. Ну а я учила его жевать и не жевать мух. В груди расползлось не то тепло, не то тихая боль – моему клубку было грустно. Мысли никак не могли оставить меня. Чтобы не заплакать, я решила хоть что-нибудь ей сказать.

– А что такое ретрофутуризм?

Пока она выдерживала паузу, ее желтые ресницы трепал ветер. Я думала о том, что комочки в манной каше все-таки жуют. И я еле сдержалась, чтобы не составить список всего того, что можно жевать – так я успокаивалась.

– Это то как люди из прошлого представляли будущее.

– То есть ретрофутуризм это мысли о будущем?

– Почти.

– Очень уклончиво.

– Как есть.

– А ты о чем больше думаешь, о прошлом или о будущем?

Я смотрела в потолок и на черточку. Теперь в моей голове она приняла форму усика Бима. Этот усик уже давно остался в прошлом, как и только что сказанные ею слова. Я долго не могла оправдать свою нервную потребность в ее голосе и словах. Кажется, в тот момент я все-таки это поняла. Я боялась, что звук ее голоса станет частью моей барахолки из всякой всячины – чьи-то замыленные временем лица, обрывки фраз без владельцев, какие-то рамки и альбомы, в которые я заточала свои моменты прошлого. Мучительное расстояние от настоящего к прошлому имело в моей голове вид короткого пунктира. Вроде вот-вот схватишь, но не дотягиваешься – тот слишком быстро от тебя убегает, становясь все дальше от момента настоящего, а значит, и от тебя сегодняшнего. Произнося слова, я обнуляла его до точки, но ее молчание превращало точку обратно в пунктир. Кажется, из этого круговорота выход изначально не был придуман. Поэтому я говорила и с нетерпением ждала, когда она заговорит тоже, чтобы ее голос не оставался в прошлом слишком надолго.

– О прошлом.

– А я о будущем.

– И что ты знаешь о будущем?

– Ничего. Ретрофутуристы тоже не знали. Свою империю на луне мы не создали, а о вечном бессмертии я вообще молчу.

– Загляни в будущее – банановая шкурка все-таки заплесневеет?

– Отвали.

– Почему ты не убираешься?

– Есть вещи и поважней.

– Например?

– Лестница в небо и ретрофутуризм.


Слова 15.05.23

резиновый

непередаваемый

лужайка

семена

вострый (наверное, про взгляд?)

острый (пусть будет тоже)

черточка

гравий

ретрофутуризм


– А знаешь, почему прошлое выигрывает этот твой ретрофутуризм?

– И почему это?

– Потому что любое будущее становится прошлым.

– Почему ты не думаешь, что они могут существовать в равной степени?

– Потому что будущее когда-нибудь кончится.

– А ретрофутуризм – нет?

Я замолчала. Раз мы существовали в разных временах, она в будущем, а я в прошлом, равенство между нами было почти невозможным. Она перетекала в меня, а я в нее – не совсем, и даже скорее нет.

– Ретрофутуризм существует вне любого времени. Это будущее, которое почти никогда не сбывается. Оно существует вечно. Отдельно от всего, понимаешь? Его никуда и не сунешь: ни в прошлое, ни в будущее. Так и получается, что я верю в то, чего нет и не будет. А как то, чего нет, может иметь свой конец?

То, что она существовала вне времени, наверное, все-таки было правдой. Так оно и будет. И есть. И уже было. Вы понимаете? Я лично – нет. Я понимаю, почему у нее две руки и две ноги. И о словах кое-что. И то, что она всегда будет отдельно. А этого мне достаточно.

– А лестница в небо что такое?

– Слушай, почемучка, отстань уже.

– Это дорога в будущее, в прошлое или в ретрофутуризм?

– Хорошо что о настоящем не спросила.

О настоящем я все-таки кое-что понимала. Все-таки, мы все в нем живем. И не живем тоже – все равно что жить в избушке, из которой тебя беспрестанно выселяют, да мало того, стоит тебе заснуть или просто закрыть глаза – бац, и ты на новом месте, словно и не было того, что было вчера или даже секунду назад. А может, его и действительно не было, может, все это нам только кажется, а избушка как стояла, так и стоит?

– Так куда же?

– Куда хочешь.

Вот и все. А куда я хочу? Я занервничала. Она выглядела спокойной. Она выглядела спокойной в любой момент своей жизни. Ее спокойствия могло хватить на двоих, но я по-прежнему теребила руки, а потом – тонкие страницы блокнота.


Список всего того, что можно жевать:

куриную кость

ручку

ногти

налет с внутренней стороны банановой кожуры

жвачку

нитку (когда она торчит из одежды)

дужку очков

яблоко

угол тетради

мошки

комочки в манной каше

щеку


– Эта лестница ведет тебя туда, куда ты больше всего хочешь попасть.

Я молча пялилась в потолок, думая о том, что еще можно жевать. Не придумала.

– И что ты больше всего ценишь. В основном, подсознательно. Так понятно?

– Так понятно. И куда бы ты хотела попасть?

– Да не знаю. Думать то можно одно, но зачастую места оказываются совершенно неожиданными. В первую очередь для себя самого.

– А ты там была?

Она проводила меня долгим взглядом и я решила, что все-таки не была. Наверное, не хотела признаваться, что говорит о вещах, о которых толком не знает – а это все равно что обзывать молочную пенку или комочки в манной каше, так ни разу и не попробовав их на вкус. Но она была бы права. Так что я поверила ей и в этот раз, как поверила бы в любой другой.

– А что с этой лестницей делать? Просто подняться?

– Да.

– А что будет потом?

– Что должно, то и будет.

– А там не страшно?

– Не знаю.

Она выглядела расстроенной. Ее ответы были резкие и как бы через силу, словно для того, чтобы мне их отдать, ей нужно было отнять их у кого-то другого. Я представила, как она заглядывает Биму в пасть и он откусывает ей мизинец, как когда-то откусил его мне. Но мух я у него не отбирала. И ответов у него не искала тоже – а все потому, что вопросов у меня тогда не было. В какой момент жизни они появляются? В пять лет? И до какой поры они будут бороздить мою голову? Пока сами себя не исчерпают? А если не исчерпают? Вопросы как мелкие мошки вились вокруг меня, заползая в ноздри и в рот, а я отгоняла их руками – все никак не могли оставить меня в покое. И все же, что если если это Бим съедал все мои вопросы? Это потому их и не было? Но кто же будет съедать их теперь?

– А Остап тоже по ней поднялся?

– Тоже?

– Ну кто-то же по ней поднимался?

Мой взгляд соскользнул с потолка к ней на лоб. Она докурила и оставила бычок на подоконнике. Я проследила за ним. Если упадет – будет беда. Или она уже здесь?

– Наверное.

– Почему ты не хочешь говорить со мной?

И вот, одна мошка запуталась у меня в волосах. Я пыталась достать ее, но она упала на ковер. В пятне ярко-малинового варенья она была похожа на комариный укус на чьей-то очень светлой коже. Примерно так мы выглядим в пределах всего того, что не можем объять. Она лежит лапками кверху и, наверное, думает, хорошо, что она меня не раздавила, а сама небось влипла похуже. И думает, что лежит на ковре, а на самом деле – в ретрофутуризме, будущем, настоящем и прошлом, а где-то рядом будет лестница в небо, которая, держу пари, так же как и она являлась чем-то отдельным – отдельным явлением, отдельным временем, отдельным миром. Ия посмотрела на мошку и взяла ее в руку за лапку. Для мошки она и была той лестницей в небо. В конце концов, у каждого она своя. Ия положила ее на подоконник и ту окатила волна солнечного тепла. Мне показалось, я видела как скрючились ее лапки.

– Не хочешь прокатиться?

Я смотрела на мошку. В пределах подоконника она была такой же маленькой, и – я была готова поставить тысячу рублей – у нее на лапках остались остатки варенья. Так прошлое, настоящее, будущее и ретрофутуризм оставляют в нас отпечатки. Незримые и неощутимые на первый взгляд. Но чуть позже она поймет – лапки прилипают. И к ним будет липнуть все, чего бы она не докоснулась – земля, всякий сор, чьи-нибудь волосы и обстриженные ногти. Груз будет становиться все тяжелее – в ход пойдут резинки и заколки, найденные на детских площадках – а она будет тащить этот груз на себе, пока не устанет и не засохнет где-нибудь в уголочке. Так к нам липли наши слова.

Мои слова под дождем не мокнут, или Повесть о потерянном солнце. Книга, основанная на музыке, снах и воспоминаниях

Подняться наверх