Читать книгу Мои слова под дождем не мокнут, или Повесть о потерянном солнце. Книга, основанная на музыке, снах и воспоминаниях - - Страница 9

I
Чайковский и временная тетрадь

Оглавление

Звонок колотил и бил так, будто его просили разбудить всех в округе. Говорят же – звонок для учителя. Это чтобы они не засыпали? Странная была бы картина. Только не это. Спящая Екатерина Андреевна. Воображаете? Ну что, славно? По-моему да. Можно тихонечко посидеть и посмотреть в окно, либо порисовать что-нибудь в тетради. Вчера, когда не было ИЗО (Татьяна Юрьевна заболела гриппом, и кажется, немного разводом), мы с моим другом Лехой нарисовали шахматное поле и сконструировали фигуры. Абы как, конечно, но играть можно вполне. Только конь у нас был не конем, скорее – морским коньком, и головки на пешках вышли не круглые, а квадратные – круглые не додумались сделать. Сперва мы планировали сделать шашки. Я подумал, что они и в игре проще (я уже молчу о том, что Леха не умеет играть в шахматы), и фигурки делать не нужно – хотя бы клей не понадобится, и беспрестанно подклеивать углы тоже не нужно. Однако же, ветра той весной были сильные. Окно от майской жары было распахнуто и зафиксировано воткнутым в притвор пеналом (его потеряли, но так и не заявили о пропаже). Из него мы брали ручки и линейки, если кто-то забывал свои.


Итак, вернемся к шашкам. Мы уж начали вырезать кругляшки, как я сказал ему: «Эй, а их точно не сдует?», и мы пришли к выводу, что наверное, все-таки сдует – учебник, например, нужно было чем-то зажимать по бокам или держать в руках, чтобы нужная страница не ускользнула в ворохе ненужных. Хотя, для большинства моих товарищей в учебнике все страницы не были нужными. Но вот если были картинки, это уже другое дело. Их было много, когда мы проходили фольклор. Тогда мы играли в игру «это ты», когда открываешь страницу на какой-нибудь стремной иллюстрации и показываешь ее соседу со словами «это ты». В ответ он должен был повторить твой ход, показав другую иллюстрацию, лучше – более стремную. Игра могла продолжаться до бесконечности. Проигравший определялся либо двойкой в дневник, либо выходом из класса.

Когда она вошла в класс, я ел конем лешину пешку. Для пущей демонстративности я хотел смять и выбросить ее в окно, однако, передумал – все-таки, трудов в эти фигуры было вбухано много. Екатерина Андреевна входила всегда как-то покачиваясь, и голова у нее тоже покачивалась, как у какой-нибудь старой и премудрой птицы. Волосы у нее были ярко-красные, почти бордовые, по вискам желтели дороги проседи. Поговаривали, что она подкрашивала их помадой, чтобы люди путались в ее возрасте. По вискам эта вся штука слипалась, и не выдавала ее от слова совсем – она правда так думала? И тут я вспомнил, что мой дед подкрашивал себе усы старой тетиной тушью. А волосы у него почти никогда не седели. Только усы. Вот он их и не трогал. Я помню, как заставал его у зеркала в ванной, а он не мог придумать себе отговорку, застывая с щеточкой в руках. Да и зачем? Главное, чтобы ему нравилось, не так ли? И если ей нравятся слипшиеся виски – это славно. В общем, она входила слишком твердой походкой. От нее тряслись половицы, ее толстая павлинья шея и штуки в ушах, всегда длинные и тяжелые, иногда наподобие железных перьев, иногда наподобие ловцов снов и листьев с прожилками. И когда она играла, все тряслось тоже. Слишком много было в ней этой твердости. И как она только могла ужиться с музыкой? С другой стороны, может, она придавала музыке силы? Может, музыка без этой силы существовать не может? А без ее напомаженных висков? Ну и ладно. В любом случае славно. Я смотрел на ее сережки в форме листьев и сравнивал их с теми, что видел за окном. Вроде похожи.

Каждый урок начинался с того, что она раздавала нам по книжке текстов к романсам и опереттам, которые мы должны были пропевать вместе с ней. Книжки эти были до того старыми и засаленными, что мне казалось, страницы к ним сшивали динозавры во времена мезозоя, а обложки к ним вырезал и клеил сам Чайковский. Чтобы что? Чтобы потом сквозь время, сквозь прошлое, настоящее и будущее на них писались эти вечные текста. Книжки подклеивали во всех возможных местах – можно было подумать, что они состояли только из скотча и немного из тетрадных листов, которые заменяли собой куда-то подевавшиеся куски. Где они были теперь? Я бы хотел себе такой кусок. Чтобы, знаете, спрятать его куда-нибудь под матрас и доставать, когда мне станет грустно. Он бы напоминал мне о вечности. О Чайковском и его слезах. О музыке, о ее тяжеловесной походке и напомаженных висках. Славно?

Леха съел моего коня и потер ладони. Я дал ему затрещины и покосился на ее фигуру. Не знаю почему, но она мне нравилась. Тяжесть ее мне нравилась тоже. Это была самая нестрашная тяжесть, самая нестрашная грубость и самые нестрашные толстые бедра.

– Страница тридцать шесть.

Забавно, что их всего тридцать шесть и было. Мне казалось, что если в этих книжках столько страниц, это значит, все в мире должно измеряться значением тридцать шесть. Человек должен умирать в тридцать шесть. И дома у него должно быть тридцать шесть ложек и ровно тридцать шесть вилок, независимо от того, один он живет или с женой и детьми. Тридцать шесть дней в неделе и тридцать шесть месяцев. Тридцать шесть слов, сказанных кем-то в моменте. Тридцать шесть признаний в любви и столько же часов в сутках, чтобы признаваться в любви каждый час. Тридцать шесть скрипичных ключей. Тридцать шесть опер. Тридцать шесть портретов Чайковского и тридцать шесть глаз со стены. Тридцать шесть шахматных фигурок, склеенных кое-как. Тридцать шесть ходов в одном шахматном туре. Тридцать шесть кадров в пленке. И температура не тридцать шесть и шесть, а просто тридцать шесть. В буханке – тридцать шесть ломтиков хлеба. И меня такого же тоже тридцать шесть. Найти бы остальных. И еще, чуть не забыл, – тридцать шесть утерянных фрагментов страниц. Тридцать шестой окажется у меня под матрасом.

В классе раздался шелест страниц. Я положил шахматную доску на окно. Фигурка коня свалилась на нее бочком и покатилась под парту. Я не стал ее поднимать. Я открыл книгу времени на тридцать шестой странице. (А мы сами для него разве не книги?) Она села за фортепиано, крепко усадив свою шею между плеч, и оглядела присутствующих, будто ей в самом деле было интересно, кто в это раз «слег с температурой», а на самом деле пошел курить сигареты за гаражом. Чайковский бы не оценил. Наверное поэтому она так старательно искала его мокрого взгляда, а когда нашла, начала воспроизводить свои скрипичные ключи – все тридцать шесть, один за другим. Я посмотрел в книжку. И когда нужно было начинать петь? Обычно ее грубый голос вступал первым, намечая нам тетрадную разлиновку – линеечки и квадратики, в которые мы вписывали свои буквы. В этот раз голос не звучал. Звучали только скрипичные полуключи-полуптицы, которых она снимала с невидимых проводов. Я вспомнил, что забыл снять развешенное белье. На улице, как назло, накрапывал дождь. К нам в окна он тоже просился. Мы его не пустим. А маминой юбке придется сохнуть до завтра.

Вдоль по рядам парт пробежался шепот. Кто-то захлопнул окно и дождинки начали обстреливать класс через стекло. На мой пиджак успело упасть пара капель. Я не стал их размазывать. Мне почему-то было приятно смотреть на них так, пока они пытаются впитаться тканью. Однако, они не впитывались, и напоминали собой маленькие озера, в которых запросто могли купаться маленькие человечки. Почему их было не тридцать шесть? Мне казалось это неправильным. В классе опять зашептались. Я услышал:

– Это же «Лебединое озеро.»

– И что?

– А ты не знаешь?

– Нет, а что?

Я хотел вклиниться в разговор своим третьим шепотом и уже перегнулся через парту, а она успела больно полоснуть меня по животу – бортики у нее были что надо – как за окном раздался раскат грома. От неожиданности я наступил на лежащего под партой коня. Он жалобно хрустнул под подошвой и мы с Лехой переглянулись. Хруст этот был настолько пронзительный, что даже шепот был тише и из многочисленных крючков его смог вытянуть только я. Потом – ещё.

– Война.

Участвовать в шепоте я больше не хотел. Я смотрел на ее штуки в ушах. В этот раз они не мотались туда сюда. Их концы крепко сидели в складках ее шеи и шептали мне слово «война». И в этот момент я понял, что влюблен в нее. Не в войну, а в Екатерину Андреевну. А слова «война» я тогда вообще не понял. Не то чтобы я не знал, что это такое, и не то чтобы мой дедушка не тянулся к рюмке при каждом ее упоминании, и не начинал свои длинные рассказы про хлеб, винтовки и какие-то окопы (слово «окопы» я тоже понимал плохо). Я не понял причем тут «Лебединое озеро», дождь, растоптанный конь, по ошибке забытое белье и вдруг война. Когда мы начинали изучать английский язык, Валентина Семеновна давала нам упражнение на лишнее слово. К примеру, такой набор: sun, cloud, sunglasses, weather, umbrella, warm, rainy, hot stuff12. Какое, по-вашему, лишнее? Вот и здесь. Причем тут война? Казалось, что она может быть где-то в книгах, на крайняк – на словах, но никак не тут, не за окном, пока там мокнет мамино белье. Как-то неправильно все это, что ли – словно лишнее слово в упражнении. И вообще. Что нам эта война? Можно подумать, что она живой человек. Представляете, стоит там себе за дверью, а потом, – нет-нет да войдет. И неважно уже зачем, понимаете? Может, ее игру послушать? Или поздороваться с портретом, как она делала в начале каждого урока? Где-то на фоне плакал Чайковский. Кто-то из ранее перешептывающихся плакал тоже, только кто, было не разобрать – то ли Катька, то ли Светка. Мне показалось это глупым, словно они оплакивали мамино белье или hot stuff. Все же будет по-прежнему? Сложно представить, что куда-то денется музыка и Екатерина Андреевна с ее толстым задом и штуками в ушах. Сложно представить, что кто-то будет снимать портреты и бить на них стекла. Потом сжигать книжки. А потом появятся какие-то окопы и все-все, о чем говорил мне дед. Может так я начну его понимать. Может, мне нужно увидеть все своими глазами?

Екатерина Андреевна продолжала играть, изливая свою грубость на фортепиано. Я смотрел на ее штуки в ушах. Сравнивать их было не с чем – за окном посерело, потом побелело, и только потом помутнело. Все слилось. Кто-то включил свет. Леха легонько толкнул меня локтем. Я сурово посмотрел на него (по крайней мере, мне так хотелось) и он отстал от меня. Наверное, хотел доиграть, пока ей нет до нас дела. Я не хотел. Я не хотел отрываться от ее игры. Я опустил глаза в книгу. Сверху, как и в других страницах, был выведен заголовок. После него почему-то не было текста – даже самого кривого, прыгающего туда-сюда, как будто переписчик совсем не смотрел в текст, из которого переписывал. Была пропущена целая страница, а после книжка кончалась коричневой корочкой, подклееной прямо на стыке. К чему были эти пустые страницы? Текст еще не был придуман? Ну а может, это очередная игра настоящего-прошлого-будущего и того, что находится где-то между? Я не знал. Однако, текст стоило придумать. А то какая-то недосказанность остается.

12

Порнографическая литература

Мои слова под дождем не мокнут, или Повесть о потерянном солнце. Книга, основанная на музыке, снах и воспоминаниях

Подняться наверх