Читать книгу Крест на чёрной грани - - Страница 11

Колос жизни и тревоги
Повествование
Из записок Соснова
Зимовье на Ние

Оглавление

Место для опытного поля хоронилось тысячи лет. Было оно нелюдимо и будто невидимо…

В пути провели уже двое суток. Объехали верхом на лошадях за сотню вёрст, а подходящей земли для пашни не нашли. Мой проводник Ефим Серебряков часто повторяет одно и то же: «Место для поля выбирают, как девицу в жёны. Негожи низина и склоны – надо природную поляну аль, на худой конец, равнину из-под берёзового леса».

Отчаялся найти такую площадку в лесистой окрестности Нийска. Гложет досада: не дай бог возмутиться начальнику губернского земельного управления Писарькову. Мужик он горячий, строгий, что предписал – выполняй! Знаю, скажет: что за учёный-агроном, только взялся за дело и провалил…

На третью ночь остановились в редколесье, у покрытого толстым слоем пырея просторного балагана, верстах в десяти от Нийска. Случайно набрели или же Ефим знал это местечко? Ответ на вопрос пришёл позднее – сейчас я был рад видеть укрытие, пусть не в доме, а всё же вздремнёшь не под открытым небом.

Свежих следов у балагана не было. Не примятая, торчала ветошь, из земли только-только проклюнулись шильца молодой светло-зелёной травы. На кострище – старый, плотно осевший пепел, матово-серый, лежит он ровно, красиво, кострище будто накрыли богатой шкурой какого-то зверя.

От балагана под прямым углом расходятся две тропы, одна спуском в лощину, на восток, другая – по взгорью, тянигусом, в северную сторону.

Значит, место не глухоманное, наведаются сюда люди, наверняка. Есть заделье!

Обратил внимание: Ефим распоряжается, как у себя на подворье. Я порядком не огляделся, а он уж успел расседлать лошадей, положил в балаган сёдла (всё будет пахнуть жилым духом), багажные мешки и, захватив с собою котелок, повёл лошадок тропою в лощину. Посмотрел я ему вслед и подумал; свой он тут человек, бывает, может, не так часто, но, во всяком случае, не забывает. Что же он колесил по тайге, не обмолвился, что есть местечко для ночлега? Да и зачем ему было откровенничать? Кто знал, что и третья ночь застигнет нас в бесплодном пути. Ефим – человек осторожный, слова пустого не бросит.

Ефим напоил из ключа коней, стреножил и отпустил пастись. Вернулся весёлый, с полным котелком родниковой воды. Развели костёр, скипятили чаю, попили.

– Местечко попало доброе, – после затяжной паузы сказал Ефим, – тетеревов много. Спугнул с ключа. Улетели куда-то в северную сторону. Примета на руку.

Почему – я не знал и попросил Ефима объяснить.

– Где-то поблизости поляна, на ней собираются тетерева токовать, – ответил проводник.

Я уловил минуту спросить, знакомо ли Ефиму это укромное местечко?

– Кто не знает его? Все о нём слышали. Кто здешний. Вас в расчёт не беру.

– Чем же оно так известно?

– А молвой одной. Словом, сказкой… На ночь слушать её страшновато. Ежли нервишки слабые, напугаешься. Оставим до утра.

Я ещё раз попытался вызвать Ефима на разговор, но он настоял на своём, к просьбе отнёсся безразлично, будто обращались к нему по нестоящему внимания пустяку.

Ночь спали не спали – долго сидели возле костра и дремали полулёжа. В балаган идти не хотелось – чёрт знает, кто там был, может, оставили после себя какую-нибудь нечисть, пристанет, подцепить недолго, а отвязаться время понадобится. Лучше побыть у очистительного огонька – и тепло, и никакая мразь не подступится.

Когда перевалило за полночь и воздух заметно посырел, на ветвях деревьев стала копиться роса, Ефим не внял моим возражениям и уговорил перебраться в балаган: «Там чисто, как в горнице…»

До горницы было далеко, но таёжный комфорт всё же ощущался: прошлогодний настил из еловых веток и разнотравья ещё хранил летний запах. И, к удивлению, было сухо.

Улеглись с Ефимовым напутствием: «Спокойной ночи…»

А какой же спокойной могла быть ночь? Не видел я доброго исхода, хотя Ефим вроде бы и обнадёжил, упомянув о какой-то поляне. На зорьке послышалась тетеревиная песня – прерываемое на короткие, едва уловимые паузы, бормотание и чуфыканье.

– Пойдёмте, Петрович, – поторопил Ефим. – Заиграли лесные артисты. Поляна оказалась не так уж и далеко от нашей стоянки – прошли не более полутора-двух километров, и среди редколесья осветлёнными плешинами засверкал прогал.

На опушке остановились. Свету прибавлялось всё больше – и перед нашими глазами, пока ещё в смутном очертании, открылась равнина десятин на пятнадцать.

Теперь уже можно было, не теряя времени, возвращаться домой и послать срочную телеграмму Писарькову о надлежащем исполнении его указания.

Ефим не торопился – как разведняет, поляну надо пройти, чтобы знать наверняка, гожа ли к пашне. Попросил Ефим заодно посмотреть тетеревиное токование. Просьба была кстати – мне приходилось наблюдать, как выразился он, чудное таёжное зрелище.

Притаились под развесистой сосной. Птицы стали слетаться на поляну. Со свистом, шумом – одна за другой. Ещё совсем недавно вразнобой, по всему окружному лесу, слышались их голоса – перекликались, сзывая на празднество, – сейчас торопились на одно давно облюбованное место.

– Косач – весёлая птица, – тихо говорит Ефим. – Весёлая и храбрая. Сами увидите.

Солнце ещё не взошло, но на поляне уже было света достаточно. Чётко выделялись на сером фоне чёрные птицы. Вот один краснобровый красавец развернул веером хвост, запрокинул голову и, бормоча, пошёл полукругом. Сверкнул зелёным на шее и белым на крыле, азартно чуфыкнул. Навстречу ему, вытянув шею, побежал другой. Сперва редкое чуфыканье, потом всё чаще и чаще – и пошла над поляной задорная тетеревиная песня. И тут, вблизи нас, и впереди подальше, справа и слева.

– Скоро пустятся в драку, – говорит Ефим. – Вот потеха! Куда там петухам. Петухи до крови разбиваются, эти драчунишки сражаются вежливо. Правда, бывает, перья тоже летят клочьями, но чтоб шибко поранить – нет. И чего им не хватает – дерутся…

Самки, рыжевато-серые красавицы, поодаль стоят и наблюдают, как бойцы показывают свою храбрость.

Ефим то и дело привскакивает – не сидится. Пропал его интерес к чудному зрелищу, косачи, оттоковав, разлетятся – пробудился охотничий азарт.

Ружьё взял на всякий непредвиденный случай, а тут вижу, душа ноет, руки тянутся к курку, но, встретив мой строгий взгляд, Ефим остывает. А только дозволь – укокошит не одного и не двух. И случись тут выстрел, я бы унёс с поляны горечь и досаду, что не предотвратил. Теперь же на всю жизнь останется во мне память о косачином празднике.

Думаю о будущем, а с глаз не спускаю начавшего хоровод краснобрового красавца и его напарника в танце. Начуфыкались, наигрались. Теперь остановились они друг против друга, склонили головы и пошли на сближение.

Начался поединок. Противники подскакивают, как мячики. Красавец опередил ущипнуть за шею своего «врага», тот ответил ударом клюва в крыло – и закружились бойцы, грудь вперёд, крылья – углом атаки… Но вот уж кто-то из драчунов послабее вдруг побежал с поля боя, а победитель гордо поднял голову и посмотрел ему вслед.

– Петушишко кинулся бы вдогонку – клюнуть ослабевшего противника, а у этих – великодушно, – заметил Ефим. – Свой закон, свой порядок.

* * *

Поляна озарилась голубым искрящимся светом и, будто остерегаясь, что кто-то теперь помешает забаве, косачи стаями – одна за другой – разлетелись в разные стороны. До завтрашнего утра.

Мы обошли поляну.

Поле не меряно, травы не кошены… Пырей и вязиль, клевер и люцерна и среди них потаённо, поближе к земле – клубничник, всего этого, было видно, много лет не касалась человеческая рука. Это стало для меня загадкой.

– Вот и нашлась невеста! – весело изрёк Ефим. – Больша матушка-Сибирь, а и в ней удобных для хлеборобства земель не много. Горы. Болота. Леса… Только и остаётся – долины рек. А это местечко, Петрович, не иначе как сам Бог нам послал. Увидел – мужикам надо – и распорядился. Што людей мучать: пекутся о добром деле.

Нет, напрасно окрыляется Ефим Божьим именем. Я теперь раскусил – до поры до времени Ефим поляну берёг, думал, если найдётся другое место, то обойдёмся и без этого урочища, оно для его крестьянской души бесценно дорого в первозданном наряде.

Понял и Ефим, что я тоже учуял, почему он два дня водил меня по тайге, таясь, и признался:

– Скажете, пошто я знал и не сказал о ней сразу? Можно осудить меня и упрекнуть… Клянусь: не хотел сделать плохого… Вот сейчас пришло время сказать и о молве.

– Интересно?

– Интересно. А вчерась не хотел. Штука тут, Петрович, такая. В здешней округе я, считай, полный хозяин. Другие сюда не касаются. Сторожу? Прогоняю? Нет. Зазываю – не идут. За три версты обходют это место. Ногою ступить бояться. Спросите – почему? Вся и отгадка – заколдованной поляну считают. С давних пор, видно, а вот, вишь, так и до сей поры. Страшная молва катится и катится. И дале её не уймёшь…

Ефим приумолк, задумался – всё сказал, что касалось поляны, или какой момент упустил? Ожидаю: вот-вот он молвит о главном, как родилась злая молва? Было какое событие или же хитроватый странничек сочинил байку, чтобы проверить силу своего дара, и поплелась гулять она по миру. Далеко, правда, не ушла, а в окрестности Нийска жить осталась.

– Оно, вишь, Петрович, известно, дыму без огня не бывает. И байка, должно, от жизни. Своими ушами слышал. Жила в наших краях одна старушка. Журихой звали. Скончалась, когда было ей лет за сто. Так вот она и сказывала.

Ехали на житьё в Сибирь поселенцы. Скарб, что могли взять с собою в дорогу, везли на лошадках. Ночь застала бедных путников возля этой поляны. Обрадовались – и лес рядом, за дровами далеко не ходить, и выпас богатый – усталых коней покормить. А ночью-то, откуда что и взялось, заухало – из тьмы к табору подскочило несколько лохматых чудищ. С дубинами. Разогнали лошадей – те с испугу-то порвали привязки и махом в лес. Чудища покорёжили телеги. Люди-то будто бы спаслись, разбежались да попадали замертво в густую траву – темнота скрыла от разбойничьего глаза.

Старуха, крестясь, уверяла: разбойничала нечистая сила. Будто бы пришлые люди нарушили её покой. А я так думаю: разбаловались медведки. Случается, шибко озоруют. Любят потешиться, черти!

Было, и это уж на моей памяти – сгинули две нийские девчушки. Пошли на поляну за ягодой – и с концами. Находили тут и чуть прикрытого дёрном убитого мужичка… Вспоминать о том жутко. И прокляли люди поляну, навеки зареклись ходить даже возля её.

– А вы, Тихоныч?

– Я? Поборол страх я, Петрович, – усмехнулся проводник. – Ради косачей не испугаюсь и самого ада. А вот как быть нам теперя? Крестьяне от нас не отшатнутся?

– Отшатнутся не отшатнутся – от нас зависит. Если увидят, что хлеб у них будет – поверят. Говорите – место заколдованное, земля отторгнута от людей. Слово плохое когда-то о ней сказали! Мы доброе скажем. Позовём отца Сафрония – освятит поле.

– Во-во, Петрович! Умная голова – умны и речи, – возрадовался Ефим.

– И станет одичалое место святым.

– Святое поле!.. Красиво! И благородно!

И пойти сюда людям с чистой душой за добром.

* * *

Теперь гордо воспрял я духом и готов превозмочь тяготы устройства на новом месте. Невдалече от сего поля отыскалось подходящее местечко и для нашего поселения, – поближе к уездному городку, но тоже в направлении к холодному краю.

Сим же разом мой проводник предложил, не откладывая срок, срубить зимовье.

– Я покличу с ближних и дальних заимок-улусов крестьян. Они зимовьюшко в два счёта отгрохают.

– Плата за наём понадобится.

– Э-э, Петрович, не про то говорите… Не обижайте народ. Крестьяне подарят вам зимовье, ни гроша за него не стребуют. Пошто, спросите? Вы же им посля сторицею оплатите, им же служить будете.

– Буду стараться.

Крестьян человек шесть Ефим Серебряков привёл ко мне дня через два. Все они были дюжие, на первый взгляд похожи один на другого – в лёгких зипунах, серых холщовых штанах, в просторные с вывертом голенища ичиг заправлены гачи; у всех за поясами топоры, двое держали за ручки тускло поблескивающие сталью длинные пилы. Двое от остальных четверых заметно разнились внешностью. Представ послушно передо мною, мужики, как солдаты на поверке, назвали свои имена.

– Ханхала Бадмаевич Очиров, из улуса Бильчир. По местному прозывают батыр Очирка.

– Силён, видать, Ханхала Бадмаевич?

– Выходил на сур-харбан, многих валил, был сила раньше, на этот день кличка остался.

– Вижу, и могутность ещё сохранилась.

Рядом с Ханхалой переступил с ноги на ногу мужик с густой посеребренной проседью бородой. Смотрел он прямо, зорко, и на губах его, затенённых волосом, скрадывалась по-детски кроткая улыбка. Под изрядно поношенным зипуном подрагивали стойкие к любой тяжести плечи.

– Дмитро Залейогонь, из хохлацкого рода, полтавский переселенец.

– Давно в Сибири?

– Да ни, два году нима. Едва успил хату себе зробить, по-своему, по-хохлацки – из прутня да глины.

– А что лесу на постройку не дали?

– То же по привычке згадали, як старни наши. Впрок будим знати…

– Я Мирон Поликарпович Березов, – откликнулся третий. – Тоже, как Ханхала, имею деревенское нарекание – Сохатый, – он коротко рассмеялся, клубок смеха, казалось, застрял в его груди и остановился.

– По какому случаю пригвоздили?

– Должно, по виду, по внешности всей.

– Не ошиблись!

Остальные трое мужиков, видать, поскромничали, назвали себя просто потомками Ермака. Прозвучало это гордо и величаво, мол, знайте, гражданин учёный, кто мы такие. Непритязательны в своей будничной жизни, не знаем изысканных блюд, но живёт в нас неистребимо дух первопроходца Сибири.

После столь внимательного знакомства я рассказал мужикам кое-что из того, что касалось будущего опытного поля. Слушали они с тревожным вниманием и заговорили не сразу, как закончил рассказ. Они ещё некоторое время что-то обдумывали и поглядывали на меня рассеянно. Я угадывал, что гости засомневались в истинности моих намерений, и мне стало обидно, что обманулись в своих желаниях. Бог весть что наговорил им Ефим Серебряков, когда созывал строить зимовье. В настороженную тишину, наконец, метнул воркующим басом Дмитро Залейогонь:

– То як скоро станется? Року два-три минет?

– Трудно сказать, Дмитро, когда. Дело это в Сибири новое, пойдём нехоженой тропой.

– Як по топищу, не видаэ, где глыбокая яма. Провалишься, так и не повидаэ, чи выплывешь, чи нет.

– Похоже: по болотищу, а идти надо. На месте стоять нельзя.

– И ви одни бачите зробить то дило?

– С вашей помощью.

Дмитро засомневался – что да как всё, что задумал учёный, будет. Не вышло бы обмана – сердитыми глазами уставился на меня и со злом сплюнул:

– Мине з вами не по спутку. Прощевайте, – отойдя несколько шагов, посмотрел на Ефима. – А ты, Ефимку, боле в хату мою не сувайся!

– Дмитро, ты чиво? Опомнись! Дмитро! Вернись…

Но он уже, наверное, не слышал сказанных вдогонку слов, зашагал широко и размашисто по просёлку, потряхивая за поясом тяжёлым топором.

Оторопело смотревшие теперь на меня мужики замерли, застыли в недоумении. В чуткие и шаткие их души смятенный, боязненно-набожный Дмитро посеял смутное беспокойствие. Я тоже был смущён и чувствовал себя виноватым перед крестьянами за то, что поддался соблазну на необдуманный шаг своего проводника и оторвал людей от насущного своего занятия.

Однако открытого протеста от мужиков не услышал. Они, должно быть, всё-таки надеялись на мою благосклонность и помощь в своей трудной крестьянской судьбе. А я думал о том, удастся ли мне когда-нибудь оправдать их трепетные надежды.

Заверять крестьян сейчас в чём-либо было просто непристойно, не имел я на это права, но уже не мог оставаться безучастным к доверчивым извечным хранителям земли. Для меня не составляло трудности исполнить какую-либо житейскую просьбу одного из них или всех сегодня пришедших сюда, но было пока недосягаемо сотворить большое добро для многих.

Мало-помалу гости мои расшевелились, обменялись молчаливыми взглядами, и я услышал глухо-басовитый голос Сохатого:

– Хвате, мужики! Подумали, хвате. Думой, больша она или мала, сыт не будешь и зимовье не построишь.

Те отвечали:

– Знамо дело.

– Мы не безрукие.

– На то и сошлися.

– Дмитро убёг, так ещё одумается, придёт.

Ну, вижу, всё ж задел чем-то мужиков за живое – и поближе к ним, подушевнее, спрашиваю:

– Скажите, мужики, вас созвал сюда Ефим без угрозы?

– Не, ба-рин. Ефима мы давно знаем, земляк. Только от земли одно время отшатнулся…

– Не вышло, знать, ладу с нею, – сказал в оправдание Ефим. – Три лета под одну беду, побило хлеба морозом… Ушёл в тайгу искать золото, промышлять дарового зверя. Помыкался-пошатался, опять в родные края поманило.

Сохатый сказал:

– Птица завсегда зимовать на юг улетает. Тако и человек, у кого сердце не окаменело, тянется в родные места. По природе оно, ба-рин.

Опять Сохатый, этот завидный здоровяк, назвал меня барином. Неуживчиво, вязко звучит слово в его устах. Не от робости, конечно, этого дядю не испугаешь. И откуда в сибирской глуши такое холопское наречие? Перекочевало вместе с губернаторами и жандармами?.. А я какой барин?

– Добрые мои люди, – сказал я крестьянам, – барином не кличьте меня. Я не барин, агроном. Зовите по наречённому имени-отчеству…

– Так оно нам душевнее, родней будет, – сказал опять Сохатый. Приглянулся мне весёлый здоровяк Сохатый – с первого разговора понравился. От природы он и душевный человек, и прямой, а слово умом лучится. Другие мужики тоже приметны и величавы, таят большой интерес к разговору, ново для них и страшновато слышать что-то о земле и о хлебе от учёного человека. Чем и как заставить их откликнуться на таинственный голос? Всякое растение подвластно повелительнице-природе: ласковому теплу и грозному холоду, живительной воде и губительному огню – что же тогда остаётся делать человеку? Какой наделён он магической силой?

Сообща порешили: мужики без роздыха примутся рубить зимовьюшку, я отправлюсь в губернский город хлопотать об имуществе для опытного поля. Расстался с мужиками дружелюбно, и мне было тепло от думы, что они будут спутниками в трудной моей дороге.

Крест на чёрной грани

Подняться наверх