Читать книгу Депрессия: проклятие или шанс? - - Страница 4
Глава 1. Моя история
Мать
ОглавлениеМоя мать была красавицей. Это как будто про нее Пушкин писал:
«Правду молвить, молодица уж и впрямь была царица
Высока, стройна, бела. И умом, и всем взяла.
Но зато горда, ломлива, своенравна и ревнива».
Ей было тридцать два года, когда она вышла замуж. Довольно поздно по тем временам. Но я родилась ровно через девять месяцев после свадьбы. Она назвала меня Ирой. Никаких Ир в роду не было, имя пришло ей спонтанно. После родов молока у матери не было. Совсем. Поэтому меня кормили из бутылочки. Позже не было молока и для моей сестры. Мать не хотела нас кормить. Или молока было жалко. Не знаю. Оставить младенца без молока в дикой природе означает смерть младенца. Возможно, неосознанно она нашей смерти и хотела, но внешне все было как у людей: кормила, поила, одевала, заботилась. Лет в пятьдесят, помню, я ее спросила: «Какой я была в детстве?» Мать задумалась минуты на две, а потом сказала: «Послушной». Это все, что она запомнила, и все, что хотела – послушания. Эта ее цель – сделать из меня послушный механизм, стала впоследствии моей программой.
Из ее детства я знаю, что родилась она пятым ребенком в большой крепкой семье зажиточного крестьянина. Было время НЭПа, и ее отец раскрутился на выпечке и продаже хлеба. В его магазин за хлебом приезжали со всего уезда. До матери в семье родилось три девочки и один мальчик. И к огромной боли отца единственный наследник умер в три года от какой-то инфекции. Мою мать родили, надеясь на рождение мальчика, а родилась она и, вероятно, «поймала» это огромное разочарование от родителей. Росла она замкнутой, слегка аутичной, не играла с детьми, мало разговаривала. Когда ей было пять лет, семью раскулачили и собирались выселить на Север. В ночь перед выселением ее отец, мой дед Андрей, подхватил всю семью и, бросив нажитое хозяйство и дом, убежал в город, где схоронился на еврейском кладбище, работая смотрителем. Там же он построил дом и развел хозяйство: гуси, утки, поросята. Этим и кормились.
Мать часто говорила мне, какого стыда она набралась в школьные годы, когда ее дразнили: «Машка с кладбищ!» Жить на кладбище было позорно, и этот позор она не могла простить отцу. Тот, работая день и ночь, заработал ей на учебу в медицинском институте. Лечебный факультет она бы не потянула, так как училась слабо. Он отдал ее на Санитарный и платил все пять лет учебы. В 1949 году она закончила учебу и уехала по распределению в Забайкалье. Но по приезду в Читу выяснилось, что санитарный врач им не нужен, а нужен гинеколог. Ее за два месяца научили делать операции, и это ей понравилось. Понравилось резать людей, видеть их беспомощность и зависимость. Не зря психологи говорят, что у сорока процентов хирургов присутствует садистический радикал. Они режут людей с наслаждением.
Вернувшись в Самару, она отучилась в ординатуре. И чтобы переоформить диплом с санитарного врача на акушера-гинеколога, ей надо было съездить на неделю в Москву. В это время ее отец заболел сепсисом. Антибиотиков тогда еще не было, лечили сульфаниламидами, да и тех не хватало. Мать могла бы их достать. Отец просил ее не уезжать и помочь ему, но она не захотела и уехала. Через три дня отец умер. Наверное, она чувствовала вину за то, что бросила его в таком состоянии. Но как я позже поняла, это была месть за унижение и стыд, который она пережила, живя на кладбище.
Ее сестра, моя тетя Люба, рассказала мне одну историю.
Когда матери было около сорока лет, они с тетей Любой поехали получить благословение от старца, живущего в скиту где-то в Горьковской области. Они обе зашли в низенькую избушку, в которой жил старец, и тот, как только их увидел, отшатнулся и, указывая на мать, закричал: «Убийца! Убийца!» Мать испугалась и выскочила из скита. Больше ни к каким старцам она не ездила. Как я поняла позже, эти слова «убийца» относились не только к истории с ее отцом. Убивать и испытывать удовольствие от убийства было ядром ее натуры. Приехав от старца, мать сняла со стены портрет ее отца, который висел в нашем доме. Он «колол» ей глаза, поэтому лучше «с глаз долой». Принять правду о себе матери было невыносимо, каяться она не умела, хоть и была внешне очень религиозной. Избавившись от портрета, она избавилась и от чувства вины. Мать постаралась внедрить его в меня, и это ей удалось.
Оглядываясь на ее жизнь, я с удивлением вспоминаю, что в ее доме никогда не было ни цветов, ни домашних питомцев. У нее не было ни одной подруги, никогда не было никаких дней рождений и посиделок. Она за всю жизнь не прочитала ни одной книги, за исключением Евангелие. И даже я не помню ни одного случая, чтобы мать плакала. Как будто бы ее мало что трогало и волновало по жизни. Она была полностью удовлетворена своей одинокой жизнью. Моя сестра сбежала от нее замуж в Москву и общалась с ней только по телефону. Отец ушел от нее к другой женщине. Он называл ее барыней за то, что она всегда ходила, задрав нос, и не просила, а приказывала домашним, что делать по дому. Она прожила до девяноста лет, тридцать из которых жила одна. Выйдя на пенсию в шестьдесят три года, она еще почти тридцать лет проработала в церкви, продавая просвирки.
Религиозность в ней обострилась где-то к сорока годам. Мать стала часто ездить в церковь, а после шестидесяти так каждый день. Церковь для нее была как наркотик. Она ездила туда к шести утра через весь город почти тридцать лет. Я ее как-то спросила: «Зачем?» Она ответила, растягивая слова: «Де-е-ень-ги!» Ей платили три копейки там. Навряд ли это был главный мотив. Однажды я пришла к ней в церковь по какому-то делу. Она сидела в каморке под лестницей, торговала просвирками. Каморка была застеклена, и окошечко для передачи денег находилось очень низко, так что человеку приходилось наклоняться, перегнувшись пополам, чтобы просунуть деньги в окошечко и что-нибудь спросить. Со стороны это выглядело так, как будто люди кланяются моей матери и дают ей деньги. Вот это и был главный мотив – получить поклонение.
Под этой лестницей она и просидела почти тридцать лет. Здесь она получала власть над безутешными людьми, пришедшими сюда, как правило, в горе и несчастье. Тут она расправляла плечи и указывала им, что им делать, могла и нагрубить. Убитые горем люди все ей прощали. Она потому и прожила девяносто лет, что умела находить беспомощных людей и управлять ими. Я была для нее таким беспомощным существом, которым она управляла пятьдесят лет. Как ей это удалось? Ответ на этот вопрос я нашла намного позже.
Мои отношения с ней были трудными для меня и легкими для нее. Я была ее ковриком, о который она вытирала ноги. Даже после моего замужества она приходила в мой дом и находила, за что меня критиковать. Я у нее была неумехой, глупенькой, нищенкой. Глядя на меня, она разочарованно вздыхала и говорила: «Бедная Ирочка!» Я у нее всегда была бедной, несчастной, никчемной дочерью. Она меня жалела, при этом совершенно не помогая. Зато любила дать мне понять, насколько она выше меня, а я просто неудачница и мизинца ее не стою.
Я до пятидесяти семи лет была убеждена, что она где-то права. Я действительно была не сильно аккуратной, с двумя детьми и мужем математиком я зашивалась без помощи. Девяностые годы съели все накопления, мы еле-еле сводили концы с концами. Есть, за что нас упрекнуть. Но мои дети! Им тоже не досталось ее любви. Как понять, что все их детские годы бабушка ни разу не взяла их к себе в гости даже на день, ни разу не съездила с ними, если не на море, то хотя бы в деревню или на турбазу, ни разу не испекла им пирожков и ни разу не догадалась дать денег на мороженое. И не скажу, что это из-за жадности. Просто ей в голову не приходило, что дети получат радость от ее поступка. Она была абсолютно бесчувственной к чужим желаниям. На мой взгляд, у нее не работала какая-то часть мозга, которая отвечает за эмпатию. Эти самые зеркальные нейроны либо вообще отсутствовали, либо были заблокированы.
Я вспоминаю, как однажды, когда ей уже было за семьдесят, она мне рассказала одну историю, которой очень гордилась. Это было много лет назад. Она сидела со мной трехмесячной дома, когда за ней приехала скорая из роддома, чтобы ее отвезти на работу, поскольку там серьезный случай, и они собирали всех акушеров, которых смогли найти. Мать завернула меня в пеленки и понесла к соседке, чтобы та со мною посидела. А у соседки гости на пороге, ей не до нас, полно работы, и она отказалась. Но мать буквально бросила меня ей на руки и убежала. И вот она про это мне рассказывает, вся взволнованная и раскрасневшаяся, а в конце с гордостью заключает: «Вот какая я была смелая!» Я впадаю в ступор. У меня в голове только одна мысль: «А как же ребенок? Как он это пережил? Не налила ли ему соседка водочки, чтобы он ее не тревожил?» Моей матери это даже в голову не пришло. Она гордится своей находчивостью, как избавилась от ребенка и убежала на работу.
Но даже не это больше всего меня поразило, а то, что она, прожив жизнь, по-прежнему собой гордится. Она за семьдесят лет жизни так и не набралась сочувствия и любви, чтобы осудить себя за тот давний поступок. Все мамы, и я в том числе, бывают жестоки с детьми. Но с возрастом мы чувствуем стыд за такое поведение, судим себя и уж тем более не хвастаемся. А тут она ждет восхищения от меня, от той, которую она бросила в руки чужому человеку и даже не поинтересовалась, как я это пережила.
В течение всей жизни с ней я получала вот такие факты безразличия, презрения, бесконечных отговорок, что на меня и моих детей у нее нет времени, или она больна, или работает. Я все это сносила покорно, спокойно. И только «квартирный вопрос» заставил меня, наконец, понять, что меня не просто не любят, меня гнобят и желают мне зла.
У сестры матери, тети Любы, не было наследников, и она хотела подарить свою квартиру мне. Но к ней пришла мать и отговорила, сказав, что Ира – аферистка и ей нельзя доверять. Чуть позже мать подарила свою квартиру моей сестре, хотя той досталась квартира от отца. Таким образом, мать лишила меня наследства. И это нельзя было объяснить просто ее холодным характером. Я, наконец, задумалась над вопросом: «А друг ли мне мать?» Пришла к ней разбираться и получила ответ: «Не твое дело, кому я квартиру отписываю». Значит, когда она несколько раз лежала в больнице, то бегать, контролировать лечение и таскать ей бульончик в судке было моим делом. Когда ей назначали уколы амбулаторно, то ездить к ней два раза в день две недели колоть ей антибиотики было моим делом. Когда она теряла ключи или трость, то бегать по магазинам и разруливать эти проблемы было моим делом. А получить наследство – значит, не мое дело. Наверное, это было чересчур даже для «коврика».
Я разорвала с ней всякие отношения. Думала, она одумается и покается, но увы. Она нажаловалась на меня моей сестре, и та забрала ее. Правда, не к себе в Москву, а купила однушку в Серпухове и туда ее переселила. Долго она там не прожила. Через год умерла. За два месяца до смерти у нее обострилась паранойя, она стала баррикадировать дверь, так что сестре пришлось пару раз вызывать МЧС, чтобы войти в квартиру. Сестра позже мне рассказала, что мать боялась, что я приеду и убью ее. Она запретила сестре давать мне ее адрес и даже телефон.
Хоронила ее моя сестра одна. Ни одного родственника не позвали. Я поехала, но меня не дождались, похоронили по-быстрому. Я съездила на могилу на следующий год. Что я могла ей сказать? Она была больным человеком, теперь-то я это точно знаю. Паранойя, которая у нее развилась, как раз это доказывает. Ко мне у нее было пристрастное отношение, поскольку у меня было то, чего не было у нее – душа. Я умела любить, а она нет. Поэтому, как в сказке «Муха цокотуха», она решила «меня съесть». И ей это почти удалось. К счастью, я вовремя одумалась, а точнее задумалась над вопросами: «Почему я так живу? Что со мной не так? Есть ли способ это исправить?» Когда я нашла ответы на эти вопросы, жизнь переменилась.