Читать книгу Дело из полицейских архивов - - Страница 4
Показания часовщика
ОглавлениеПредупреждение Петра Захаровича не стало для меня якорем, который удержал бы мой утлый челн в тихой гавани отставки. Напротив, оно послужило тем последним толчком, что выпихнул меня в открытое, штормовое море. Страх моего старого друга, его почти животный ужас перед тенями прошлого, лишь утвердил меня в мысли, что я наткнулся не на забытое недоразумение, а на живую, гноящуюся рану в теле имперской истории. И теперь, идя по улицам, я видел город иначе. Он больше не был просто декорацией для моей угасающей жизни. Он стал соучастником. Его гранитные набережные, казалось, хранили холод молчания; его туманы, цеплявшиеся за шпили и купола, были материальным воплощением лжи, окутавшей дело Веретенникова. Каждый темный подъезд мог быть порталом в то прошлое, каждый господин в котелке, бросивший на меня мимолетный взгляд, – наследником тех, кто орудовал скальпелем в полицейских протоколах.
В моей черной конторской книге, которую я теперь носил с собой повсюду, как монах свой псалтырь, было всего несколько записей, переписанных из дела каллиграфическим, почти до неразличимости измененным почерком. Среди них – имя и род занятий первого и, по сути, единственного свидетеля, чьи показания не были вымараны полностью: Ипат Поликарпов, часовых дел мастер, проживавший в 1859 году на Петербургской стороне, в доме купца Сивохина по Малому проспекту. Это была единственная нить, торчавшая из глухой стены молчания. И за нее я должен был ухватиться.
Адресный стол на Садовой встретил меня запахом кислой капусты из соседней харчевни и сухим шелестом тысяч картонных карточек, которые перебирали бледные, как восковые свечи, чиновники. Я встал в очередь, чувствуя себя чужеродным в этом муравейнике казенной суеты. Когда подошла моя очередь, я, не поднимая глаз на безликого юношу за конторкой, глухо назвал фамилию и старый адрес. Чиновник смерил меня скучающим взглядом, лениво пошарил в одном ящике, потом в другом, и его губы скривились в выражении превосходства, с которым мелкая власть сообщает просителю о его неудаче.
– Таковой не значится. Давно выбыл.
– Мне известен год – тысяча восемьсот пятьдесят девятый, – сказал я ровным голосом, в котором не было ни просьбы, ни приказа. – Мне нужны не его нынешние координаты, а сведения о его мастерской. Возможно, она сохранилась.
Это было нестандартное прошение, и на лице юноши отразилась вся мука человека, вынужденного совершить мыслительное усилие. Он недовольно вздохнул и поплелся к пыльным талмудам, стоявшим у стены. Он долго водил костлявым пальцем по пожелтевшим страницам, бормоча что-то себе под нос. Я ждал, глядя на паутину в углу, и думал о том, сколько таких вот Ипатов Поликарповых, со всеми их страхами, надеждами и тайнами, превратились здесь в строчку выцветших чернил, в карточку, которую можно с такой легкостью объявить «не значащейся».
– Часовая мастерская Поликарпова, – наконец процедил он, не оборачиваясь. – Малый проспект, дом четырнадцать. Тот же дом. В книгах за прошлый год арендатором значится Поликарпов Аркадий Ипатович. Вероятно, сын. С вас тридцать копеек.
Я молча положил на конторку монеты и, забрав квиток с адресом, вышел на улицу. Аркадий Ипатович. Не сын. Скорее, внук. Время – вот главный противник в моем расследовании. Оно не просто стирает следы, оно уносит свидетелей, оставляя после себя лишь их потомков, в чьей памяти прошлое живет искаженным, фрагментарным эхом. Но даже эхо лучше, чем полная тишина.
Дорога на Петербургскую сторону была сродни путешествию в другую страну. Стоило миновать гранитное величие центра и пересечь Неву по Тучкову мосту, как имперский лоск начинал облезать, уступая место более скромной, почти провинциальной жизни. Деревянные тротуары, кривоватые заборы, двухэтажные особнячки, притулившиеся между громоздкими доходными домами. Воздух здесь был другим – пахло дымом из печных труб, свежеиспеченным хлебом и какой-то прелью, поднимавшейся от многочисленных каналов. Здесь жили ремесленники, мелкие торговцы, отставные военные – тот самый люд, на котором, как на бесчисленных сваях, и держалась вся громада столичного блеска.
Дом номер четырнадцать оказался приземистым, выкрашенным в казенный желтый цвет зданием, фасад которого был испещрен трещинами, как лицо старика – морщинами. Вход в мастерскую располагался сбоку, в полуподвале, куда вели три стертые гранитные ступени. Над дверью висела старая, почерневшая от времени вывеска из меди, на которой можно было с трудом разобрать витиеватую надпись: «И. Поликарповъ. Ремонтъ и продажа часовъ всякихъ системъ». Вывеска, пережившая своего хозяина и, возможно, целую эпоху. Из-за двери, обитой потрескавшейся клеенкой, доносился едва слышный, но непрерывный звук – тихое, многоголосое тиканье. Словно за ней билось не одно, а сотни крошечных механических сердец.
Я толкнул тяжелую, не поддававшуюся с первого раза дверь и шагнул внутрь. Меня окутал мир, в котором время было не абстрактным понятием, а вещественной субстанцией. Воздух был густым, пропитанным запахами ружейного масла, канифоли и едва уловимым металлическим привкусом латунной пыли. Все пространство небольшой комнаты было подчинено одной идее. Стены были сплошь увешаны часами: тяжелыми гиревыми «ходиками» в расписных деревянных корпусах, строгими круглыми «станционными», легкомысленными французскими каминными часами с бронзовыми амурами. И все они шли. Их маятники качались вразнобой, их стрелки указывали разное время, а их совокупное тиканье сливалось в единый, гипнотический гул, который, казалось, можно было потрогать руками.
За высоким рабочим столом, заваленным инструментами, разобранными механизмами и стеклянными колпаками, сидел, согнувшись, человек. Он был моложе, чем я ожидал, – лет сорока, с залысинами на высоком лбу и аккуратно подстриженной бородкой-эспаньолкой. На носу его сидели очки с толстыми линзами, а на правый глаз была надета лупа в черной оправе, делавшая его похожим на какого-то диковинного одноглазого жука. Его длинные, тонкие пальцы, выпачканные в черном, с невероятной ловкостью и осторожностью пинцетом водружали на место крошечную, не больше макового зернышка, шестеренку в открытое нутро карманного хронометра. Он был так поглощен своей работой, что не заметил моего прихода, пока я не кашлянул.
Он вздрогнул, вскинул голову, и его увеличенный лупой глаз сверкнул, как объектив оптического прибора. Он сдвинул лупу на лоб, и я увидел обычное, немного усталое лицо человека, проводящего жизнь за кропотливым трудом.
– Чем могу служить? – спросил он голосом спокойным и негромким, привыкшим к тишине, нарушаемой лишь тиканьем.
– Господин Поликарпов? Аркадий Ипатович?
– Он самый, – кивнул он, откладывая пинцет. – Если вам починить – придется подождать. Заказов много. А если купить, то милости прошу. Есть прекрасный «Густав Беккер», бой на два тона.
– Меня привело к вам не деловое, а, скорее, историческое любопытство, – начал я издалека, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно более нейтрально, как голос безобидного чудака-коллекционера. – Я занимаюсь частным образом составлением хроники старого Петербурга. Изучаю городские происшествия середины века.
Он посмотрел на меня с вежливым недоумением. Видимо, историки-любители были нечастыми гостями в его полуподвале.
– И чем же я могу помочь вашей хронике? Моя семья живет и работает здесь давно, это правда, но мы люди простые, в громких событиях не участвовали.
– Я наткнулся в полицейских архивах на одно давнее дело. Тысяча восемьсот пятьдесят девятого года. Об исчезновении некоего студента Веретенникова, который жил здесь неподалеку. В списках свидетелей по этому делу значится часовой мастер Ипат Поликарпов. Ваш дед, я полагаю?
При упоминании имени деда и года его лицо не изменилось, но в глазах мелькнуло что-то новое. Не узнавание, а скорее тень давнего, почти забытого воспоминания, как если бы я назвал имя человека, которого он видел однажды во сне.
– Дед… Ипат Семенович, – поправил он. – Да, это мой дед. Я его плохо помню, он умер, когда я был еще мальчишкой. Но имя это… Веретенников… Кажется, я его слышал.
Он снял очки, протер их чистой тряпицей и снова водрузил на нос, глядя на меня уже более внимательно. Его первоначальное безразличие сменилось настороженным любопытством.
– Что именно вас интересует? Дед был свидетелем? Странно, я не знал. Он не любил говорить о прошлом. Особенно о том, что касалось властей.
– В протоколе его показания выглядят… путано, – осторожно сказал я, наблюдая за его реакцией. – Он утверждал, что видел студента утром в день исчезновения. Показания эти, впрочем, противоречат словам другого свидетеля. Меня как историка интересуют подобные казусы, несостыковки. Они часто говорят о духе времени больше, чем официальные отчеты.
Аркадий Ипатович встал из-за стола, прошелся по тесному пространству мастерской, задевая локтем висящие на стенах часы. Он подошел к маленькому, закопченному самовару, стоявшему на столике в углу, и принялся раздувать угли.
– Чаю хотите? Разговор, похоже, будет небыстрым.
Я кивнул. Пока он возился с самоваром, я молчал, давая ему время собраться с мыслями. Я чувствовал, что задел какую-то струну, и теперь нужно было дать ей отзвучать, не спугнув мелодию.
– Это была не его история, – заговорил он наконец, не оборачиваясь, и его голос в гуле часов звучал приглушенно. – Это была… семейная легенда. Или, скорее, семейный страх. Отец мне рассказывал, а ему – дед. Не как связную историю, а урывками, шепотом, по большим праздникам, когда выпивал лишнюю рюмку и становился разговорчивее и печальнее обычного. Он до самой смерти корил себя за тот случай. Говорил, что продал душу за спокойствие.
Он поставил на стол два стакана в подстаканниках, налил дымящийся, крепко заваренный чай.
– Дед видел этого студента. Утром, как и сказано в ваших бумагах. Они жили в одном дворе, только в разных флигелях. Студент вышел, и почти сразу за ним из подворотни вышли двое. Неприметные господа, в хороших, но неброских пальто. И пошли за ним следом. Дед тогда не придал этому значения, мало ли кто за кем ходит в Петербурге. А через пару часов к нему в мастерскую явился околоточный и стал расспрашивать. И дед рассказал все как было. Про студента, про двоих господ. Околоточный все записал и ушел. А вечером… вечером пришли другие.
Аркадий Ипатович сделал большой глоток чая, обжигаясь. Его взгляд был устремлен в прошлое, в полумрак этой самой комнаты, какой она была тридцать пять лет назад.
– Их тоже было двое. Но это были не полицейские. Они не представились. Просто вошли, закрыли за собой дверь на крючок и сели. Один из них молча положил на стол какой-то маленький синий жетон. Дед говорил, что от одного вида этого жетона у него внутри все похолодело, будто ему в живот сунули кусок льда. Они не кричали, не угрожали. Говорили очень тихо и вежливо. Спрашивали про его семью. Про мою бабушку, про отца, который тогда был совсем маленьким. Интересовались, хорошо ли идет торговля, не боится ли он пожара – мастерская-то деревянная, одна искра, и все дотла. А потом один из них сказал: «Вы человек умный, мастер Поликарпов. И вы ничего не видели сегодня утром. Вы видели, как студент вышел из дома один. И все. Вы же не хотите, чтобы ваш маленький Ипаша остался сиротой, а ваша жена – вдовой?».
Тиканье сотен часов, казалось, замерло. В наступившей тишине слова Аркадия Ипатовича звучали оглушительно. Я смотрел на этого человека, на его тонкие пальцы мастера, и представлял себе его деда, запертого в этой же самой комнате с двумя безликими тенями, воплощавшими безжалостную волю государства. Это было то самое «параллельное следствие», о котором говорил Петр Захарович, во всей его неприглядной, будничной жестокости.
– На следующий день к деду снова пришел тот же околоточный, – продолжал Аркадий. – Он был бледен, глаза бегали. Он принес новый протокол. Там было написано то, что велели те, вечерние. Дед молча подписал. А околоточный, уходя, не выдержал, прошептал ему: «Прости, Семеныч. Мне приказали. Сказали, так надо для блага Отечества». Дед потом всю жизнь это «благо Отечества» вспоминал с такой ненавистью, что даже крестился. Он говорил, что в тот день понял: самое страшное в нашей стране – это не разбойники с большой дороги, а тихие господа, которые творят беззаконие во имя порядка. Он стал всего бояться. Заперся в своей мастерской, почти перестал выходить на улицу. И до самой смерти, заслышав на лестнице тяжелые шаги, вздрагивал.
Он замолчал, допивая свой чай. История была рассказана. Короткая, простая история о том, как ломают человека, не применяя к нему физической силы. Как страх, однажды поселившись в душе, остается там навсегда, передаваясь по наследству, как фамильное серебро.
– Вот и все, что я знаю, – сказал он, наконец посмотрев на меня. – Не думаю, что это сильно поможет вашей хронике, господин…
– Глебов, – подсказал я. – Алексей Глебович. Это поможет. Это поможет понять, почему в ваших часах так много деталей, и если убрать хотя бы одну, самую маленькую, они перестанут показывать верное время.
Он кивнул, кажется, впервые по-настоящему поняв цель моего визита. Он увидел во мне не праздного любителя старины, а кого-то, кто пытается собрать заново разобранный и сломанный механизм.
– Да, – произнес он задумчиво. – Да, вы правы. Детали… Знаете, дед был человеком педантичным. Почти до сумасшествия. Он записывал все. Каждый заказ, каждый расход, каждый приход. А еще… он вел дневник. Не то чтобы дневник, скорее, тетрадь для записей. Заносил туда всякие события, свои мысли, расчеты. Он всегда говорил: «Бумага все стерпит и ничего не забудет».
Мое сердце, старое, изношенное, которое я считал неспособным на резкие толчки, пропустило удар.
– Этот дневник… он сохранился?
– Должен, – пожал плечами Аркадий. – После смерти отца мне достался сундук с его и дедовскими бумагами. Старые счета, квитанции, какие-то письма. Я его так и не разбирал, все руки не доходят. Он где-то на антресолях, под грудой хлама. Думаю, и тетрадь там же, если ее мыши не съели.
– Аркадий Ипатович, – сказал я, и в моем голосе, к моему собственному удивлению, прозвучала нота, которой я не слышал в нем уже много лет, – нота почти отчаянной просьбы. – Я понимаю, что прошу о многом. Но не могли бы вы поискать эту тетрадь? Запись за апрель тысяча восемьсот пятьдесят девятого года может оказаться… неоценимой. Не для моей хроники. Для правды.
Он долго смотрел на меня, и в его глазах за толстыми стеклами очков я видел борьбу. С одной стороны, был унаследованный от деда страх перед людьми, задающими опасные вопросы. С другой – желание снять с имени предка клеймо труса и лжесвидетеля, восстановить ту самую маленькую деталь в механизме семейной чести.
– Хорошо, – сказал он наконец с тяжелым вздохом, словно принимая на себя некую ношу. – Я поищу. Но обещать ничего не могу. Там целый ворох бумаг, все пересохло, рассыпается в руках. Зайдите через день. Если что-то найду – оно ваше.
Я встал, чувствуя одновременно и огромное облегчение, и новую, еще более острую тревогу. Я нашел то, за чем пришел. Я нашел подтверждение своим догадкам. Но я также понял, что, втягивая этого человека в свое расследование, я подвергаю его той же опасности, которая когда-то сломала его деда.
– Благодарю вас, Аркадий Ипатович, – сказал я, протягивая ему руку. – Вы не представляете, как это важно.
Он пожал мою руку. Его ладонь была сухой и твердой, вся в мелких мозолях и царапинах – рука человека, имеющего дело с реальностью, а не с призраками.
– Я просто хочу, чтобы дед там, наверху, перестал вздрагивать от каждого шага за дверью, – тихо сказал он.
Я вышел из мастерской обратно в петербургские сумерки. День угасал. На Малом проспекте зажигались газовые фонари, их неверный свет выхватывал из промозглого тумана лица прохожих, спины извозчиков, мокрые крыши домов. Многоголосое тиканье часов еще долго звучало у меня в ушах. Оно больше не казалось мне умиротворяющим. Теперь это был звук заведенного взрывного механизма. Неизвестный архивариус тридцать пять лет назад спрятал дело. Ипат Поликарпов спрятал правду в своем дневнике. Все эти годы они ждали своего часа, как пружина, сжатая до предела. И теперь я, старик, возомнивший себя вершителем судеб, пришел и повернул ключ. Пружина начала медленно, со скрипом, разжиматься. И я понятия не имел, что именно она приведет в движение и кого сметет на своем пути. Я знал лишь одно: обратного хода у этого механизма не было.