Читать книгу Калигула: тень орла - - Страница 5
Глава 4: Сестра-утешительница
ОглавлениеЭпиграф из «Свитков Друза»:
«Он смотрит на нее не как на сестру.Он смотрит на нее как на единственный источник воздуха. А она… она дышит им. Сегодня ночью я подсматривал за ними, как вор. Два испуганных ребенка в клетке из мрамора и золота. Они строили свой хрупкий мир из прикосновений и шепота. И я понял: это не любовь. Это симбиоз. Это выживание. И потому оно страшнее любой страсти».
Ночь на Капри не приносила забвения. Она была иной формой пытки – тихой и навязчивой. Давящая тишина взрывалась отдаленными, пьяными криками с виллы Тиберия, хриплым смехом, доносящимся со стороны моря, где в гротах пировали его приспешники. Воздух в каморке Гая, бывшей кладовой для рабов, был густым и спертым. Он впитывал все запахи острова: сладковатую вонь гниющей на ветвях бирючины, пряный аромат тимьяна, что рос меж камней, и едкую смесь дешевого вина и блевотины из покоев императора.
Гай лежал на жестком соломенном тюфяке, накрытом одним грубым шерстяным одеялом. Он не спал. Его тело, еще не окрепшее, шестнадцатилетнее, было одним сплошным нервным узлом. Из-за тонкой перегородки вновь доносились голоса – призраки вчерашнего пира преследовали его и здесь.
«…Видите? Кожа – как у девчонки… Где же стать орла?.. Или великий полководец породил… воробья?»
Голос Тиберия, старческий и простуженный, звучал у него в голове, не умолкая. Гай ворочался, пытаясь сдавить виски, чтобы выдавить оттуда этот хриплый смех, эти похотливые взгляды, прилипшие к его коже, как смола. Он снова чувствовал на себе эти взгляды. Снова стоял голый в центре зала, а мозаичный сатир впивался зубами в виноград у его ног. Горячие иглы стыда, которые он не позволил себе ощутить тогда, теперь впивались в него с макушки до пят. Он впился ногтями в ладони, чувствуя, как под кожей выступает влага. Он не плакал. Слезы были роскошью, которую он себе запретил. Вместо них в нем копилась густая, черная, как деготь, ненависть. Ко всем. К Тиберию, к этим развратным рожам, к своей матери, бросившей его здесь, к самому себе за эту тщедушную юношескую фигуру, за свой страх.
Внезапно скрипнула дверь, не открывавшаяся в его комнату. Он вздрогнул, инстинктивно съежившись, ожидая новой пытки – может, сейчас явятся стражники, чтобы отвести его в опочивальню императора…
– Гай? – прошептал голос.
Это был не скрип евнуха и не окрик солдата. Это был шепот. Шепот Друзиллы.
Он резко приподнялся на локте. В проеме, залитом лунным светом, похожим на жидкое серебро, стояла она. В простом белом хитоне, без украшений, ее темные волосы были распущены по плечам, сливаясь с тенями. Она казалась призраком, явившимся из мира, где не было Капри.
– Ты не спишь, – констатировала она, не спрашивая. Крадучись внутрь, она бесшумно прикрыла дверь тяжелой деревянной задвижкой. Звук был крошечным, но таким решительным.
Он не ответил. Его горло сжалось. Она подошла и опустилась на колени на холодный каменный пол, не обращая на него внимания. Ее глаза, огромные и темные, как две ночи, блестели в полумраке, отражая луну.
– Мне рассказала Ливия, рабыня с косой, – выдохнула она, и ее пальцы, легкие и прохладные, коснулись его щеки. – Она сказала, что старец заставил тебя… что он показывал тебя, как показывают нового раба на рынке.
Он отшатнулся от ее прикосновения, будто оно было раскаленным. Стыд вспыхнул с новой, обжигающей силой. Чтобы она видела его таким? Униженным, выставленным на посмешище? Нет. Только не Друзилла.
– Уходи, – прохрипел он, отворачиваясь к стене, пахнущей плесенью. – Ты уже все знаешь. Зачем пришла? Чтобы посмотреть на воробья? – это вырвалось у него с горькой, саморазрушительной яростью.
– Видела что? – ее голос внезапно зазвенел, как сталь. – Видела моего брата? Или я должна видеть только ту маску, которую ты надеваешь для них днем? Маску послушного щенка?
Она схватила его за подбородок – нежно, но с неожиданной силой, заставив повернуться к себе. Ее пальцы были властными.
– Смотри на меня, Гай, – приказала она, и в ее шепоте звучала несгибаемая воля. – Не на стену. Не на потолок. На меня.
И он посмотрел. И увидел в ее глазах не жалость, которая была бы новым, изощренным унижением, а нечто иное. Гнев. Белую, холодную ярость. И странную, почти материнскую нежность, которую он не видел даже у Агриппины. В ее взгляде не было того, что он читал во всех остальных – страха, расчета, похоти. Была только Друзилла. Его Друзилла.
Его собственная маска – маска стоического безразличия, которую он оттачивал месяцами и что не дрогнула днем, – с треском рухнула здесь, в ее присутствии. Внезапная, неконтролируемая дрожь пробежала по его телу. Он зажмурился, пытаясь сдержать подступающие, дикие рыдания, которых не было ни после насмешек Тиберия, ни после побоев стражников.
– Я убью их, – вырвалось у него сдавленно, голос срывался на шепот, полный слез и яда. – Я принесу ему его вино в чаше из его же черепа. Я брошу их всех сюда, в море, на корм рыбам…
– Знаю, – просто сказала она, без тени сомнения. – И когда ты это сделаешь, я буду держать для тебя факел. Я буду подносить лестницы к стенам. Я буду лить масло в огонь.
Она легла рядом с ним на узкую койку, прижавшись к его спине. Ее тело было тонким, но удивительно теплым, живым очагом в этой ледяной комнате. Она обняла его, прижалась лбом к его лопаткам, и ее ровное дыхание было единственным стабильным ритмом в его разрушенном мире.
– Помнишь, в Германии? – прошептала она ему в спину, ее голос стал мягким, уводящим в прошлое. – В палатке у отца, после того как он осматривал укрепления? Ночью выла вьюга, и нам с тобой было так холодно, что мы дрожали, как осиновые листы. И мы сбегали из своих постелей и забирались под одну волчью шкуру. Она пахла дымом и потом, но под ней было тепло.
Он помнил. Он помнил запах кожи, древесного угля и влажной шерсти. И помнил чувство абсолютной безопасности.
– Здесь холоднее, – пробормотал он, его голос притих. – Здесь холод проникает внутрь. В кости. В душу.
– Тогда давай согреемся, – сказала она, как когда-то в детстве.
Он перевернулся к ней. Они лежали лицом к лицу, нос к носу, дыша одним воздухом, как тогда, в военном лагере. Он уткнулся лицом в ее шею, в запах ее волос и кожи – чистый запах мыла на основе козьего молока и полыни, единственное, что не было пропитано тлением и разложением Капри.
Ее рука медленно, ритмично водила по его спине, разглаживая застывшие мускулы, снимая дрожь. Это не было страстью. Это была архаичная, детская потребность в тактильном подтверждении того, что ты не один в этом враждебном мире. Для Гая ее прикосновения были единственным доказательством того, что он еще человек, а не просто вещь, игрушка в руках сумасшедшего старика.
– Они все чего-то хотят от нас, – тихо, словно доверяя великую тайну, сказала Друзилла. – Тиберий – нашего страха и нашего молчания. Мать – нашей мести и нашей славы. Рим, когда мы вернемся, – нашей крови и нашего имени. Только мы… мы ничего не хотим друг от друга. Мы просто… есть. Ты – это я. А я – это ты.
Он поднял на нее глаза. В полумраке ее лицо было бледным овалом, а глаза – двумя бездонными колодцами, в которых тонул лунный свет.
– Поклянись, – прошептал он, и в его голосе звучала отчаянная, почти детская мольба, обнажающая всю его беззащитность. – Поклянись, что никогда не оставишь меня. Что мы всегда будем вместе. Что никто и ничто не встанет между нами. Ни муж, ни Рим, ни сам Юпитер.
Она не ответила сразу. Она взяла его руку – длинную, с тонкими пальцами юноши – и прижала ее ладонью к своей груди, прямо под ключицей, где он мог чувствовать ровный, сильный, живой стук ее сердца. Бум-бум. Бум-бум. Это был ритм, противостоящий хаосу.
– Клянусь, – сказала она, и каждое слово было обетом, высеченным не на воске, а в граните судьбы. – Клянусь тенью нашего отца, Германика. Клянусь солнцем, что видело его победы, и луной, что видит наш позор. Я твоя, Гай. Сейчас и всегда. В этой жизни и в любой другой, что будут нам дарованы. Мы – одно целое. Одна душа, одна воля, одна судьба в двух телах.
Он закрыл глаза, прислушиваясь к биению ее сердца. Это был единственный закон в этом безумном мире, единственный якорь. Черная смола ненависти внутри него ненадолго отступила, смытая волной абсолютного, болезненного облегчения.
Он наклонился и по-детски, невинно, но с бесконечной серьезностью коснулся губами ее губ. Это был не поцелуй влюбленных. Это была печать. Скрепление договора, страшнее любого брачного контракта. Обмен клятвами, которые сильнее клятв Юпитеру.
Одно целое, – повторил он ее слова, и впервые за долгие месяцы на его лице появилось нечто, напоминающее не маску, а настоящую, хрупкую улыбку. – Тогда я силен. Пока ты со мной, я силен. Я смогу все перетерпеть. Я вынесу любые унижения. Я стану… кем угодно. Даже богом, если это понадобится, чтобы защитить нас.
Они уснули так, в объятиях друг друга, как два штормующих корабля, нашедшие друг в друге единственную гавань. А в соседней комнате, прильнув ухом к холодной, шершавой стене, Друз, обливаясь холодным потом, заносил на восковую табличку дрожащей, почти не слушавшейся его рукой:
«Они думают, что все кончено. Что спектакль окончен и актеры разошлись по своим клеткам. Они не видят, что главный акт только начинается здесь, в этой конуре. Он сломал свою маску перед ней, и из трещин хлынула лава. Она не тушит ее – она направляет. Она – горн, в котором он переплавляет свой стыд в сталь. Я боялся, что Тиберий выковал лезвие. Я ошибался. Он лишь расколол камень. Друзилла же – это тот мастер, что теперь придает ему форму. И я боюсь смотреть на этот будущий клинок.»