Читать книгу Гипотеза сознания. Научный опыт за чертой жизни - - Страница 8
Гипотеза сознания
Глава 5: Русское знание – наука целостного сознания
ОглавлениеСлучайное знакомство с «Первыми началами физической химии» Ломоносова, ещё в школьной библиотеке не произвело впечатления сразу – лишь спустя годы, перечитывая его строки о сохранении материи и движения, я заметил между строк нечто иное: уверенность в том, что природа не терпит разрыва между видимым и невидимым, и что та же сила, что движет небесными телами, пульсирует в человеческом сердце, не как метафора, а как единый закон, действующий без различия масштабов, и именно эта неразрывность, почти незаметная в формулировках, отличала его мысль от европейской науки его времени, стремившейся к механистическому объяснению всего живого.
Этот же тон целостности, но уже в иной форме, прозвучал в «Заветных мыслях» Менделеева, где он писал не для публикации, а для себя, и потому без оглядки на научную моду утверждал, что истинное знание невозможно без «веры в единство мира», и под верой он имел в виду не религию, а готовность признать, что за видимым разнообразием элементов лежит единая основа – не химическая, не физическая, а скорее – геометрическая или вибрационная. Его Периодический закон тогда перестал быть таблицей и стал скорее отражением внутренней симметрии бытия, где каждый элемент – это узел в ткани единого поля, в котором и материя, и информация, и нечто большее – ещё не названное – существуют нераздельно.
Эта гипотеза получила неожиданное развитие в работах Теслы, чьи эксперименты с высокочастотными токами и резонансными явлениями указывали на то, что пространство не является пассивным вместилищем, а обладает внутренней структурой, способной накапливать и передавать состояние, и когда он говорил об «эфире», он имел в виду не гипотетическую среду XIX века, а то, что сегодня называют квантовым вакуумом или торсионным полем – носитель информации, не требующий энергии для передачи, и именно в этом поле, как я позже понял, исчезает граница между наблюдателем и наблюдаемым, ибо само наблюдение становится актом уплотнения этого поля в конкретную форму.
Павел Флоренский, математик и философ, подошёл к той же проблеме с другой стороны: в «Мнимостях в геометрии» он показал, что даже выбор геометрии – не нейтрален, а отражает глубинное отношение к реальности, и евклидово пространство, с его жёстким разделением на точки и линии, есть продукт мышления, стремящегося к контролю, тогда как реальность, по его мнению, требует геометрии, в которой субъект и объект сливаются в единый процесс восприятия, и в этом слиянии исчезает иллюзия объективного мира, существующего независимо от того, кто его видит, и открывается иное пространство – живое, отзывчивое, способное меняться от одного взгляда.
Эти тексты, разбросанные по разным эпохам и дисциплинам, со временем сложились не в систему, а в своего рода внутренний компас – не указывающий направление, но позволяющий чувствовать, когда мысль выходит за пределы утилитарного ума и касается чего-то, что не может быть ни названо, ни измерено, но без чего ни одно измерение не имеет смысла, и это «что-то» – не основа мира в философском смысле, а скорее – тишина между словами, в которой рождается само слово, и именно в этой тишине, а не в её описаниях, возможно, и скрыта та наука, которую русская мысль пыталась выразить, не нарушая её целостности.
Западная наука, начиная с Галилея и Декарта, построила своё здание на принципе объективации: мир был превращён в объект, лишённый внутреннего, и наблюдатель – в точку вне этого мира, способную измерять его без искажений, и эта стратегия принесла колоссальные успехи в технике и контроле над природой, но цена была высока – утрата целостного видения, ибо то, что не поддаётся измерению, было объявлено иллюзией, включая сознание, которое долгое время считалось эпифеноменом, побочным продуктом нейронной активности, и даже сегодня, несмотря на данные о нелокальном восприятии, наука колеблется перед признанием его первичности, предпочитая усложнять модели, а не менять саму онтологию.
Русская мысль, напротив, никогда не принимала этого разделения как данность – даже в эпоху расцвета позитивизма она сохраняла иную установку: мир – не объект, а субъект, с которым возможно диалогическое отношение, и эта установка проходит от Ломоносова через Вл. Соловьёва к Вернадскому не как маргинальная традиция, а как скрытый стержень, определяющий глубинный смысл русской науки, и именно поэтому Соловьёв в «Чтениях о богочеловечестве» писал не о борьбе духа и материи, а об их соединении в «Богочеловеке», понимаемом не как религиозный символ, а как онтологическая необходимость: материя без духа – мертва, дух без материи – бессилен, и только в их единстве рождается творческий акт, способный изменять саму структуру реальности, и это – не теология, а философия науки, исходящая из того, что наблюдатель и наблюдаемое – одно.
Владимир Вернадский развил эту мысль в геологическом масштабе, вводя понятие ноосферы – не как метафоры, а как научной категории, обозначающей этап в эволюции Земли, когда человеческое мышление становится планетарной силой, изменяющей биосферу, и он подчёркивал, что ноосфера не возникает автоматически, а требует «разумной воли», способной направлять эволюцию, и эта «разумная воля» – не идеализм, а признание, что сознание не пассивно, и его структура влияет на структуру материи, и в этом – принципиальная разница с западной биологией, где эволюция управляется случайностью и отбором, тогда как у Вернадского – она управляется смыслом, и смысл – не эмоция, а геологический фактор.
Эту же линию продолжил Алексей Лосев в «Диалектике мифа», где показал, что миф – не примитивное знание, а форма целостного восприятия, в которой логика, этика и эстетика нераздельны, и он утверждал, что современная наука, разделив эти сферы, обеднила своё видение, тогда как русская традиция, сохранив их единство даже в научных трудах, осталась ближе к истоку познания – к тому состоянию, где познание – не анализ, а прикосновение, и именно это прикосновение позволяет видеть в материи не мёртвую массу, а живой текст, написанный на языке, который ещё не расшифрован, но уже ощущается в резонансах, в симметриях, в тишине между формулами.
Именно в этой разнице – не противопоставление, а различие в исходной установке: западная наука начинает с отделения наблюдателя от мира, чтобы управлять им, русская мысль начинает с признания их неразрывности, чтобы участвовать в нём, и первая достигает точности за счёт упрощения, вторая – глубины за счёт принятия сложности, и если первая стремится к окончательной формуле, то вторая остаётся открытой к тому, что не умещается в формулу, и именно эта открытость позволяет ей видеть в материи не только вещество, но и потенциал, в сознании – не только функцию, но и источник, в науке – не только инструмент, но и путь, не ведущий к цели, а раскрывающийся в самом движении.