Читать книгу Дырка от бублика - Группа авторов - Страница 7
Глава вторая
Оглавление31 декабря, 5:00 – 8:30. Почему Россия
Арик не спал.
Я слышал, как он ворочается в соседней комнате. Скрипит диван, шуршит одеяло, тишина – и снова скрип. Человек, которому только что сообщили, что мир устроен не так, как он думал, редко засыпает сразу. Даже если устал. Особенно если устал.
Я тоже не спал. Сидел на кухне. Смотрел в окно. Думал.
Маск знает. Откуда – неважно. Важно – что. Сколько. И что собирается делать.
* * *
Думал о Константинополе.
Не знаю, почему – просто вспомнилось. Тысяча четыреста пятьдесят третий год. Падение города. Конец Византии. Конец эпохи.
Я был там. Звался тогда Симеон – греческое имя для греческого города.
Стоял на стене, когда турки шли на приступ. Рядом – греческий монах, старый, с седой бородой до пояса. Он молился. Громко, истово, как молятся люди, которые верят, что молитва поможет. Что Бог услышит. Что случится чудо.
Чуда не случилось.
Турки прорвали стену в трёх местах. Монах – тот самый, который молился – погиб одним из первых. Копьё в грудь. Он упал, и последнее, что сказал: «Господи, почему?»
Я мог бы ответить: потому что Господа нет. Потому что мы его придумали – в древности, в пустыне, от скуки и страха. Потому что твоя молитва уходила в пустоту – красивую, торжественную пустоту, которую мы украсили словами и ритуалами.
Но я не ответил. Зачем? Он уже не слышал.
Убежал из города через подземный ход. Старый ход, ещё римский. Мы его знали – мы многое знали о Константинополе. Мы его строили. Не буквально – но идею подкинули. «Новый Рим» – звучит, правда? Наша формулировка.
Сундучок я потерял. Дорожный, кожаный, с медными застёжками. Хороший был сундучок – византийской работы. Нёс в нём самое ценное: три свитка из Александрии (копии, оригиналы сгорели), печать Комитета и сменную рубаху. Рубаху – не жалко. Свитки – до сих пор жалко.
* * *
Старик не сказал подробностей. Он вообще редко говорит подробности – считает, что умный поймёт, а дураку объяснять бесполезно. Я не дурак. Но понимаю меньше, чем хотелось бы.
«Тайная организация, которая тысячелетиями манипулирует верованиями человечества».
Формулировка точная. Неприятно точная. Как будто цитировал наш внутренний устав. Которого, кстати, не существует – мы так и не договорились о формулировках. Три тысячи лет спорим.
В шесть утра на кухню вышел Арик. Помятый, невыспавшийся, но с чем-то новым в глазах. С решимостью, что ли. Или с отчаянием – иногда их трудно отличить.
– Кофе есть? – спросил он.
– Есть. Растворимый.
– Другого не бывает?
– Бывает. Но растворимый – быстрее. А у нас мало времени.
Он сел. Налил кипяток, бросил ложку коричневого порошка. Кофе – громко сказано. Но бодрит. В моём возрасте – главное, чтобы бодрило.
– Я думал, – сказал Арик.
– Полезное занятие.
– Думал и не понял.
– Чего не понял?
– Почему Россия?
* * *
Почему Россия.
Хороший вопрос. Я задавал его себе много раз. И каждый раз находил новый ответ.
Первый ответ – практический. Россия – большая. Много людей. Много проблем. Много работы для тех, кто даёт ответы на вопросы, которые не имеют ответов.
Второй ответ – исторический. В семнадцатом году здесь начался эксперимент. Самый масштабный в истории. Мы хотели посмотреть. Посмотрели. Остались.
Третий ответ – личный. Мне здесь нравится. Не знаю почему. Холодно, тяжело, непредсказуемо. Но – честно. Россия не притворяется. Не делает вид, что всё хорошо. Говорит прямо: плохо. И будет хуже. Но мы справимся. Или не справимся. Посмотрим.
Такой подход мне близок. После трёх тысяч лет – близок.
* * *
– В смысле?
– Ты говоришь – организация древняя. Тысячи лет. Египет, Рим, всё такое. – Он отхлебнул кофе, поморщился. – Почему вы здесь? В Москве? В России? Почему не в Иерусалиме? Не в Ватикане? Не в Нью-Йорке? Где угодно – но не здесь.
Хороший вопрос. Правильный вопрос. Мальчик думает в нужном направлении.
– Ты знаешь, – сказал я, – сколько революций было в России за последние сто лет?
– Две? Семнадцатый год.
– Две – это официально. А неофициально… – Я задумался. – Февральская, Октябрьская, Гражданская война, коллективизация, оттепель, застой, перестройка, девяносто первый, девяносто третий, нулевые, десятые… Страна, которая не может прожить двадцать лет без того, чтобы всё переломать и начать сначала.
– И это хорошо?
– Для нас – да. Где ломается старое – нужен новый смысл. Люди теряют веру в царя – им нужна вера в партию. Теряют веру в партию – нужна вера в рынок. Теряют веру в рынок – нужна вера в державу. Мы поставляем. Мы всегда поставляем.
– То есть вы здесь, потому что здесь – хороший рынок?
– Мы здесь, потому что спрос на смысл – бесконечен. Россия – страна, которая никогда не перестаёт искать смысл. И никогда его не находит. Для нас – идеально.
Арик осмысливал.
– А раньше? – спросил он. – До России?
– Египет. Потом – Иерусалим. Потом – Рим. Константинополь. Багдад – недолго. Испания – ещё короче. Потом – рассеялись по Европе. Потом – сюда.
– Почему сюда?
– Потому что в семнадцатом году здесь начался самый большой эксперимент в истории человечества. – Повторяюсь. – И мы хотели посмотреть.
– Посмотрели?
– Посмотрели. Поучаствовали. Обожглись. Остались.
– Почему остались?
– Потому что старые. – Встал, подошёл к окну. – Ты знаешь, что такое переезд, когда тебе три тысячи лет?
– Нет.
– Это кошмар. Архив за три тысячи лет – куда его везти? Как? На чём? У нас в подвале, между прочим, библиотека Ивана Грозного. Та самая, которую все ищут.
– Серьёзно?
– Серьёзно. Восемьсот томов, греческие рукописи, латинские хроники. Иван Васильевич был человек начитанный. Жестокий, параноидальный, но образованный. Перед смертью попросил спрятать – чтобы врагам не досталось. Мы спрятали. До сих пор лежит.
– И никто не знает?
– Все ищут. Кремль перекопали, подвалы простукали, Александровскую слободу по камешку разобрали. А она – в Переделкино. В подвале у Григория Ароновича. Рядом с протоколами Первого Вселенского собора и счетами за строительство Парфенона.
– Счета за Парфенон?
– Фидий – гений, но с финансами у него было… сложно. Три раза переделывал смету. Афиняне злились. Мы посредничали.
– Покажешь?
Посмотрел на него. На этого мальчика, который за одно утро узнал больше, чем большинство людей узнают за всю жизнь. И который всё ещё хотел знать больше.
– Пошли.
* * *
До подвала мы добрались только к полудню. Но раз уж я начал – расскажу сейчас. Подвал был… подвалом. Старым, сырым, с низким потолком и запахом времени. Тем особым духом, который появляется, когда в одном месте слишком много прошлого.
Арик остановился на пороге. Смотрел.
Полки. Ряды полок от пола до потолка. Свитки, книги, папки, коробки. Надписи на десятках языков – половину он, наверное, даже не узнал.
– Это…
– Это три тысячи лет, – сказал я. – Вся история. Наша версия.
Он подошёл к ближайшей полке. Провёл пальцем по корешкам.
– Здесь… – он прочитал надпись на одной из папок. – «Александр. Македония. Личная переписка»?
– Мы советовали его отцу. Потом – ему. Потом – его генералам.
– И что он писал?
– В основном – жаловался на погоду. В Индии было слишком жарко. В Персии – слишком пыльно. В Египте – слишком много мух.
Арик засмеялся. Нервно, на грани истерики.
– Александр Македонский жаловался на мух?
– Все жалуются. Даже великие. Особенно великие. – Я показал на другую полку. – Вон там – Наполеон. Он жаловался на еду. Повара в походах готовили отвратительно. Пятьсот писем – и в каждом: «мясо пережарено», «суп холодный», «где мой любимый сыр?»
– Наполеон любил сыр?
– Камамбер. Не мог без него жить. Перед Ватерлоо его денщик не нашёл камамбер – и Наполеон был в ужасном настроении. Историки считают, что он проиграл из-за стратегических ошибок. Я думаю – из-за сыра.
Арик смотрел на меня. Пытался понять – шучу или нет.
– Ты шутишь.
– Я никогда не шучу о сыре. – Я прошёл между полками. – Вон там – переписка Екатерины Второй. Вон там – черновики Декларации независимости США. Вон там – первый экземпляр «Капитала» с пометками Маркса.
– Маркс?
– Мордехай. Его звали Карл Гиршелевич. Умный человек, горячий. Мы его предупреждали – «Мордехай, твои идеи слишком радикальны, люди не поймут». Он не слушал.
– Как Ганнибал.
– Как все. – Я остановился у дальней полки. – А вот это – самое старое. Глиняные таблички. Шумер. Четыре тысячи лет назад.
Арик подошёл. Взял одну табличку – осторожно, как берут новорождённого.
– Что здесь написано?
– Рецепт пива.
– Пива?
– Шумеры любили пиво. Первые письменные документы в истории – рецепты пива и долговые расписки. Человечество не меняется.
– А вот эта?
Посмотрел на табличку в его руках.
– Жалоба. Клиент недоволен качеством меди. Пишет поставщику, что тот его обманул. Грозит судом.
– Четыре тысячи лет назад?
– Четыре тысячи лет назад. Первый негативный отзыв в истории. – Улыбнулся. – Видишь? Ничего не меняется. Люди жалуются, обманывают друг друга, судятся. Мы думали, что меняем историю – а история течёт сама по себе. Мы только подбираем слова.
Арик положил табличку обратно. Огляделся.
– И всё это… настоящее?
– Всё. Каждый документ. Каждое письмо. Каждая расписка.
– И никто не знает?
– Знают те, кому положено. А остальные… – Я пожал плечами. – Остальные ищут. Библиотеку Грозного ищут пятьсот лет. Письма Александра – две тысячи. Исходный текст Торы – три тысячи.
– Исходный текст Торы – здесь?
– Черновик. С правками. – Я показал на одну из полок. – Мойша написал. Потом перечитал. Потом – вычеркнул половину. Потом – дописал. Потом – снова вычеркнул. Семь редакций, прежде чем согласился опубликовать.
– Мойша? Тот самый?
– Моисей. Мойше Рабейну. Наш учитель Моисей. Мы звали его Мойша. Хороший был человек. Заикался, нервничал, не любил публичные выступления. Но писал – как бог.
– Как бог, которого придумал?
– Как бог, которого придумали мы все. – Вздохнул. – Он просто записал. Красивее, чем мы могли бы сами.
Арик переваривал услышанное. Библиотека Грозного, Парфенон, три тысячи лет бумаг – это много для одного утра.
– Каждый раз, когда мы собирались уехать – что-то начиналось, – продолжил я. – Революция. Война. Путч. Кризис. Олимпиада. Пока разбирались с одним – начиналось другое. Вот и сидим.
– Сто лет?
– Сто лет. В Иерусалиме – жарко. В Нью-Йорке – громко. В Европе – скучно. А здесь… – Я пожал плечами. – Здесь никогда не скучно. Холодно, тяжело, непредсказуемо – но не скучно.
– Это не комплимент.
– Это констатация. Комплименты – для тех, кто ещё на что-то надеется.
* * *
В семь мы начали собираться.
Достал из шкафа пальто – старое, тяжёлое, с каракулевым воротником. Купил в пятьдесят третьем, на похоронах Сталина. Не то чтобы праздновал – просто случайно оказался рядом с магазином. Магазин работал, пальто висело, очередь давилась у Колонного зала. Я подумал: оно переживёт Сталина. И купил.
Пальто пережило. Сталина, Хрущёва, Брежнева, всех остальных. Воротник немного облез. Подкладка истёрлась. Но греет по-прежнему. Хорошие вещи – они такие. Переживают хозяев.
– Мы едем на машине? – спросил Арик.
– На машине.
– На твоей?
– На моей.
– Она… какого года?
– Две тысячи третьего.
– Слава богу.
– Ты ожидал «Победу»?
– Я уже ничего не ожидаю. – Он натянул куртку. – Просто уточняю.
– «Победа» была хорошая машина. Надёжная. Но запчасти… – Я махнул рукой. – Ладно. Пошли.
* * *
Москва в семь утра тридцать первого декабря – особое зрелище.
Город уже не спит, но ещё не проснулся. Висит в промежутке, как человек, который открыл глаза, но не решил – вставать или притвориться мёртвым. Фонари горят, но уже ненужно. Небо серое, не светлое и не тёмное – никакое. Машин мало. Людей – ещё меньше.
Мы выехали со двора. Я вёл. Арик сидел рядом, смотрел в окно.
– Куда едем? – спросил он.
– Переделкино.
– Писательский посёлок?
– Он самый.
– Ваша организация прячется среди писателей?
– Мы прячемся среди всех. Писатели – не худший вариант. Они вечно заняты собой. Не замечают соседей.
– Логично.
– Григорий Аронович купил дачу в тридцать восьмом. Дёшево. Предыдущий владелец… освободил жилплощадь.
– В тридцать восьмом – это…
– Да. – Я не стал продолжать. Не надо. – Дача старая, холодная, крыша течёт с семидесятых. Но – наша. И главное – подвал. Там архив.
– Архив чего?
– Всего. Документы, протоколы, отчёты. Три тысячи лет бюрократии. – Я усмехнулся. – Там пахнет временем. Знаешь этот запах? Старая бумага, плесень, пыль веков. Папирус пахнет иначе, чем пергамент. Пергамент – иначе, чем бумага. А всё вместе – пахнет нами. Нашей историей. Нашими ошибками. – Помолчал. – Ты думаешь, бюрократия – изобретение советской власти? Мы писали протоколы, когда Рим ещё был деревней.
– И всё это – в подвале дачи в Переделкино?
– Московская часть. Есть ещё в Иерусалиме, в Лондоне, в Нью-Йорке. Была в Александрии – но там случился пожар.
– Александрийская библиотека?
– Она. Много потеряли. Рецепт греческого огня. Третью часть «Поэтики» Аристотеля. Список должников. – Помолчал. – Список – особенно жалко. Там были интересные имена.
* * *
Арик не отвечал. Смотрел на дорогу. На редкие машины. На серое небо.
– Кто будет на заседании? – спросил он наконец.
– Наши. Московская ячейка. Шесть человек, включая меня. Теперь – семь, если ты согласишься.
– Я ещё не согласился.
– Но поехал.
– Поехал посмотреть. Это разное.
– Это одно и то же. Просто названное разными словами.
Он хмыкнул. Узнал свою фразу.
– Расскажи про них, – сказал он. – Про этих шестерых. Чтобы я знал, чего ожидать.
– Чего ожидать – не знает никто. Но рассказать могу.
Перестроился в левый ряд. Впереди – развязка на МКАД.
– Григорий Аронович Штейнберг, – начал я. – Председатель. Самый старый из нас. Не по годам – по ощущениям. Он устал от жизни ещё до революции. С тех пор просто продолжает – из упрямства.
– Сколько ему лет?
– Не знаю. Он сам забыл. Говорит – из Вильно. Но когда он родился, Вильно называлось иначе и было в другом месте.
– Как он выглядит?
– Маленький. Сухой. Согнутый, как вопросительный знак. Кофта – одна и та же с пятидесятых. Или раньше. Говорит медленно, с паузами. Никогда не договаривает предложения. Считает – умный поймёт, дурак не стоит усилий.
– Приятный человек.
– Мудрый. Это важнее.
Развязка. Поворот. МКАД – пустой, почти свободный. Чудо тридцать первого декабря.
– Миша, – продолжил я. – Михаил Яковлевич. Финансы. Восемьсот лет считает деньги, которых нет.
– Как это – нет?
– А вот так. Мы не зарабатываем. Мы – расходуем. Церкви, храмы, пропаганда, подкуп, устранение конкурентов… Всё это стоит денег. Миша считает, сколько мы потратили, и сколько могли бы заработать, если бы потратили иначе. Потом расстраивается и кричит.
– Кричит?
– Громко. Много. С восклицательными знаками. «Мы в минусе! В историческом минусе!» – его любимая фраза. Слышишь её – значит, Миша в комнате.
– Звучит невыносимо.
– Он полезный. Паникёры нужны. Они видят опасность раньше других. Потому что видят её везде.
* * *
За окном потянулись поля. Серые, заснеженные, бесконечные. Подмосковье зимой – как черновик пейзажа. Набросок, который художник не стал дорисовывать.
– Дальше, – сказал Арик.
– Лёня. Леонид Борисович. Толкователь. Тексты, интерпретации, комментарии к комментариям.
– Теолог?
– Учёный. Библиотекарь. Зануда. – Улыбнулся. – Он прочитал всё. Буквально – всё, что написано за последние три тысячи лет. И на каждый вопрос у него цитата.
– Полезно.
– Иногда. А иногда – невыносимо. «Как сказал Экклезиаст… или это был Иов?.. неважно, суть в том…» И дальше – двадцать минут про суть, которую никто не понимает. Включая его самого.
– Он хотя бы безобидный?
– Он единственный из нас, кто ни разу никого не убил. За тысячу двести лет. Это своего рода рекорд.
Арик посмотрел на меня.
– А остальные?
– А остальные – убивали. По необходимости. Не из удовольствия. Хотя… – Я задумался. – Нет. Не из удовольствия. Точно.
– Ты – тоже?
– Я – тоже. – Я не стал отводить глаза. – Давно. Редко. Но – да. Хочешь выйти из машины?
– Нет. – Пауза. – Продолжай.
* * *
– Роза Марковна. – Я свернул с МКАД на Минское шоссе. – Кадры и психология. Шестьсот лет заботится о чужих детях – своих не было. Вяжет. Постоянно. Никто не знает, что именно – но вяжет без остановки.
– Чем она занимается? В организации?
– Следит, чтобы мы не сошли с ума. Кормит, поит, утешает. Говорит «деточка» всем, включая Григория Ароновича. Единственный человек, которого он слушается.
– Почему?
– Потому что она – единственная, кто не боится ему возражать. И единственная, кто делает это с любовью.
– Звучит… мило.
– Она и есть милая. Пока не разозлится. Тогда – страшная. Я видел, как она одним взглядом остановила погром. В девятьсот пятом. Толпа с топорами – и она. Посмотрела. Сказала: «Мальчики, вы что, с ума сошли? А ну домой». И они пошли. Домой. С топорами.
Арик пытался представить.
– Жанна, – продолжил я. – Коммуникации. Самая молодая из нас – сто пятьдесят лет. Единственная, кто знает, какой сейчас год. И единственная, кто пользуется телефоном не только для звонков.
– Она в курсе про интернет?
– Она в курсе про всё. Соцсети, мемы, алгоритмы. Пытается нам объяснить – мы не понимаем. Она не сдаётся. Терпеливая.
– Почему она с вами?
– Потому что ей интересно. Она журналистка. Была журналисткой – в Париже, в семидесятых. Девятнадцатого века. Стала бессмертной – не рассказывает как. Говорит: «Долгая история, потом расскажу». Не рассказывает.
– У всех – «долгая история»?
– У всех. Бессмертие – не подарок. Это болезнь. Или проклятие. Или случайность. Никто не выбирает. Никто не просит. Просто – случается. И потом живёшь с этим. Долго.
* * *
Переделкино показалось из-за поворота. Заборы, дачи, сосны. Тихо, провинциально, как будто не Москва рядом, а какой-нибудь Торжок.
– Приехали почти, – сказал я. – Ещё пять минут.
– Подожди. – Арик повернулся ко мне. – Ты сказал – шестеро. Назвал пятерых. Кто шестой?
– Я.
– А седьмой?
– Ты. Если согласишься.
– Я не бессмертный.
– И не надо. Бессмертные – старые. Медленные. Мы не понимаем мир. Ты – понимаешь. Нам нужен кто-то, кто переведёт. Объяснит. Покажет, где мы ошибаемся.
– Вы хотите нанять меня консультантом?
– Мы хотим, чтобы ты нас спас. Но можем начать с консультанта.
Он засмеялся. Коротко, нервно.
– Это безумие.
– Это работа. – Я свернул на узкую дорогу между заборами. – Вот. Приехали.
* * *
Дача Григория Ароновича стояла в глубине участка – старая, деревянная, с покосившимся крыльцом. Краска облупилась, крыша провисла, из трубы шёл дым – значит, топили.
Я остановил машину. Выключил двигатель. Тишина. Только птицы – и скрип снега под ногами.
– Красиво, – сказал Арик.
– Холодно, – поправил я. – Внутри – ещё холоднее. Григорий Аронович экономит на отоплении.
– Зачем?
– Привычка. Он рос бедным. Три тысячи лет назад. С тех пор – экономит. На всём. Кроме чая. Чай – хороший. Это единственное, на чём он не экономит.
Мы вышли из машины. Пошли к дому.
Но не к крыльцу. Я свернул за угол, к старой сирени. За ней, в земле, – железная дверь. Ржавая, неприметная. Кто не знает – не найдёт.
– Это что? – спросил Арик.
– Вход.
– А крыльцо?
– Крыльцо – для гостей. Мы – не гости.
Открыл дверь. Петли скрипнули. Вниз вела каменная лестница – узкая, стёртая, очень старая. Не советская. Не царская даже. Старше.
– Дача же тридцать восьмого года, – сказал Арик.
– Дача – да. Подвал – нет. Подвал здесь с четырнадцатого века. Монастырский. Монастыря давно нет – сожгли при каком-то набеге, не помню каком. А подвал остался. Мы его нашли, оценили, прикрыли. Когда в тридцатых строили посёлок – Григорий Аронович подсуетился. Дача встала ровно над входом. Удачное совпадение.
– Совпадение?
– Три тысячи лет работы – и ни одного совпадения. Только тщательное планирование.
Мы начали спускаться. На третьей ступеньке Арик замер.
– Шатается.
– Шатается, – подтвердил я.
– Давно?
– С четырнадцатого века. Один из наших предшественников – не буду называть имён, но рифмуется с «Авраам» – решил, что чинить некогда. Татары под стенами, архив надо прятать, не до ступенек. Татары ушли. Ступенька осталась. Семьсот лет все через неё перешагивают.
– И никто не починил?
– Зачем? Все привыкли. Ступенька – тоже. Она уже часть ритуала. Входишь – перешагиваешь. Перешагиваешь – значит, свой.
Арик смотрел на меня. Долго смотрел.
– Это, – сказал он, – объясняет всё.
– Что именно?
– Почему вы проигрываете Маску. – Он перешагнул ступеньку. – Он бы починил в первый день. И не сделал бы из этого ритуал.
* * *
Дверь наверху открылась раньше, чем мы поднялись.
На пороге стоял Григорий Аронович – маленький, сухой, в той самой кофте. Глаза – усталые. Лицо – серое. Вид человека, который не спал всю ночь и не собирается спать ещё долго.
– Семён, – сказал он. – Привёл?
– Привёл.
– Молодой?
– Двадцать восемь.
– Совсем молодой. – Он посмотрел на Арика. – Я в двадцать восемь ещё верил, что мир можно изменить к лучшему.
– А потом? – спросил Арик.
– А потом – попробовал. – Григорий Аронович отступил от двери. – Заходите. Все уже нервничают. Миша – особенно.
– Миша всегда нервничает, – сказал я.
– Да. Но сегодня у него есть повод.
Мы вошли.
* * *
Гостиная была как музей позднего застоя, законсервированный в янтаре времени.
Ковёр на стене – с оленями, как полагается. Сервант с хрусталём, который никто никогда не доставал. Люстра – та самая, признак успеха по меркам семидесятых. Диван, продавленный поколениями задов. И запах – старых книг, пыли и чего-то травяного. Чабрец? Мята? Григорий Аронович заваривал что-то своё, никому не говорил что.
За столом сидели четверо.
Миша – в костюме, при галстуке, с калькулятором в руках. Механический, с рычажком. Считал что-то. Губы шевелились. Лоб – мокрый.
Лёня – в кресле у окна, с книгой. Толстой, старой, на непонятном языке. Не поднял глаз, когда мы вошли. Читал.
Роза – на диване, со спицами. Вязала. Что-то серое, бесконечное. Подняла глаза, улыбнулась.
Жанна – у стены, с телефоном. Единственная, кто стоял. Единственная, кто выглядел так, будто принадлежит этому веку.
– Семён! – Миша вскочил. Калькулятор выпал из рук, он поймал на лету. – Ты видел?! Ты слышал?!
– Видел, – сказал я. – Слышал.
– Это катастрофа! Он знает! Он всё знает! Откуда он знает?!
– Миша, – сказала Роза. – Сядь. Дай людям войти.
– Как я могу сидеть?! – Но сел. – Как я могу сидеть, когда всё рушится?!
– Три тысячи лет всё рушится, – сказал Лёня, не отрываясь от книги. – Ничего нового.
– Это другое!
– Это всегда другое. А потом – то же самое.
– Мальчик растерян, – сказала Роза, глядя на Арика. – Дай ему чаю.
– У нас нет времени на чай! – Миша снова вскочил. – У нас – сутки! Сутки – и он всё расскажет!
– Миша. – Голос Григория Ароновича – тихий, но такой, что все замолчали. – Сядь. Помолчи. Подумай.
Миша сел. Замолчал. Думал ли – неизвестно. Но сидел тихо. Это уже прогресс.
* * *
Григорий Аронович подошёл к Арику. Посмотрел снизу вверх – Арик был выше на голову.
– Значит, – сказал старик, – ты – тот, кто объяснит нам новый мир?
– Я – тот, кого дедушка привёз на дачу в восемь утра тридцать первого декабря, – ответил Арик. – Насчёт объяснений – пока не уверен.
– Скептик. – Григорий Аронович кивнул. – Хорошо. Скептики нам нужны. У нас слишком много верующих.
– Вы же сами создаёте веру.
– Создаём. Но не потребляем. Сапожник без сапог. – Он повернулся к остальным. – Жанна. Покажи ему.
Жанна подошла. Протянула телефон. На экране – запись. Лицо, которое знал весь мир.
– Смотри, – сказала она.
Арик взял телефон. Нажал play.
* * *
Маск говорил спокойно. Почти весело. Как человек, который собирается рассказать хорошую шутку и заранее знает, что все засмеются.
«…тысячи лет человечеством манипулировала небольшая группа. Они создавали религии, идеологии, верования – всё, чтобы держать нас в темноте. Я знаю, кто они. Я знаю, где они. И первого января – завтра – я расскажу всему миру. Это будет… – пауза, улыбка, – интересно».
Запись кончилась.
Арик положил телефон на стол. Посмотрел на нас. На всех по очереди – Миша с калькулятором, Лёня с книгой, Роза со спицами, Жанна с пустыми руками, Григорий Аронович с пустым лицом.
– Он знает, – сказал Арик.
– Да, – сказал я.
– Он расскажет.
– Да.
– Завтра.
– Да.
– И что вы собираетесь делать?
Тишина. Долгая, тяжёлая. Холодильник на кухне гудел – даже здесь было слышно.
– Вот для этого, – сказал Григорий Аронович, – мы тебя и позвали. Чтобы ты сказал нам – что делать.
– Я? Вам? Вы же три тысячи лет…
– Три тысячи лет мы делали одно и то же. А теперь – не работает. Мы не понимаем, почему. – Старик сел. Тяжело, как будто ноги отказывались держать. – Ты – понимаешь. Ты родился в этом мире. Ты знаешь, как он устроен. Мы – нет. Мы отстали. Сильно отстали.
– Ступенька, – сказал Арик.
– Что?
– Ступенька. Она шатается семьсот лет. Вы её не чинили. Потому что «все привыкли». – Он обвёл взглядом комнату. – Вот ваша проблема. Вы не чините то, что сломано. Вы привыкаете. Адаптируетесь. А он… – кивок на телефон, – он чинит. Быстро. Сразу. Не спрашивая разрешения.
Тишина.
– Мальчик умный, – сказала Роза.
– Мальчик дерзкий, – сказал Миша.
– Мальчик прав, – сказал Лёня, закрывая книгу. – И не надо мне Экклезиаста – я сам скажу. Восемьсот лет я читаю книги. Знаете, что я понял? Всё уже написано. Всё уже сказано. Но люди не читают – поэтому повторяют одни и те же ошибки. Ступенька шатается шестьсот лет. Мы откладываем шестьсот лет. Это не мудрость – это трусость. Я читал про трусость. Кончается плохо.
Григорий Аронович смотрел на Арика. Долго смотрел. Потом – улыбнулся. Впервые за это утро.
– Сядь, – сказал он. – Выпей чаю. Послушай. А потом – расскажи нам, как починить ступеньку.