Читать книгу Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя - Константин Михайлович Тахтарев, Константин Михайлович Худолей - Страница 7
Административная ссылка
ОглавлениеНе выходите ночью на болота…
Артур Конан Дойл
…Хорошо, что с ним была Миша. Страшно было попасть в такую глушь одному.
Страх превратился в напряженную тревогу, навязчивую заботу, как выбраться из болотистого непролазного глухого лесного края; здесь были дебри и топи… На краю света…
Ощущалась такая заброшенность, что ночами охватывало уныние и жуть; ночь казалась первобытной, беспредельной, поглощающей даже искру… Объятия Миши тоже были первобытны и дики… но давали забвение…
В Берлине есть достойные, умные, вполне порядочные, приличные люди. Они способны правильно понять ситуацию, им чужда верноподданническая низменность убогих подлых душ, которые готовы затравить, изничтожить беззащитного человека. Должны помочь…
Надо написать Хиппелю, попытаться… молчание затянулось… У него есть связи…
Да, да! Необходимо действовать по всем направлениям: писать, напоминать, просить!
Хотя очень неприятно. Виноватый на ломаный грош должен выкладывать оправданий на сто рейхсталеров, доказывая необходимость помилования.
Помимо того, ведь это испытание на прочность отношений; самой веры в человеческую порядочность. Не побоится ли человек вступиться за беднягу, оказавшегося в немилости у властей? Достанет ли на это смелости, самоуважения, благородства у его знакомых?
Не махнет ли на него рукой Хиппель? Во мнении родственников Эрнст докатился… А Хиппель признает и разделяет бюргерскую мораль…
Гофман хорошо знал бюргерские нравы: нарушен долг благодарности… Кто-то нравится ему больше… Но семейный очаг можно завести с любой хорошей женщиной, а если у тебя долг, здесь уже не к чему рассуждать; главное, чтобы она знала свой долг супруги и матери.
Судили его наверно и похуже, будучи неспособными представить и попытаться вникнуть в то, что есть более сложные, непрозаические люди, внутренняя суть которых не приемлет тусклый, размеренно однообразный быт.
Едва приехал, и взывать о помощи? Он не мог. Но неудобно было также после долгого молчания подавать знать о себе, словно ему лишь в тяжелой ситуации понадобился Хиппель. Ведь он собирался написать независимо ни от чего. Необходимо было выдержать время и такт. После нового года написал в виде осторожного вопроса: мол, как ты там? Ничего не сообщая… И только когда получил дружественное письмо, расписался подробно.
25 января1803. «Я хотел забыться и стал одним из тех, кого директора школ, проповедники, дядюшки и тетушки называют непутевыми. …Я жил… среди чрезвычайно веселого братства; последние сверкающие молнии, которые мы метали, оказались столь гениальными придумками, что опалили волосы и бороды обидчивым людям, коих мы напрасно сочли безобидными. Они взъярились и позаимствовали на берлинском Олимпе такие ответные молнии, что ныне и зашвырнули меня сюда. Здесь умирает всякая радость, здесь я погребен заживо».
Гофман круто заварил кашу. Хиппель взял большую ложку и провернул эту арестантскую «керзу». Принялся помогать расхлебывать…
Веселья здесь было мало. Сослуживцы – дюжинные незамысловатые люди, «погрязшие в тине пошлости», не помышлявшие об ином, не придававшие особенного значения «глуши, исподволь опустошающей душу».
Но Плоцк был древен, со значением. Здесь находился епископский дворец. В нем заседали судебные палаты. Сюда Гофман ходил на службу.
Некий немецкий чиновник в описании Плоцка выражал здоровый оптимизм. Несмотря на неудобства, местность эту следует осваивать. «…Здесь должна быть резиденция обеих судебных палат, здесь много богатых доходных мест и расквартирован также стрелковый батальон Хинрихса, на строительство гарнизона которого израсходованы немалые суммы».
Гофман, как человек более изысканного духовного склада, вовсе не испытывал административного восторга оттого, что ему придется осваивать эту местность, из-за немалых израсходованных сумм на немецкие судебные палаты и славный батальон Хинрихса: чтобы из-за этакого вздора здесь была загублена его молодость…
В повадке судьбы появились приятные обнадеживающие признаки. Родственники не отреклись от него даже в сомнительной неловкой ситуации. Ему написал кузен Эрнст-Людвиг-Гартман. В дальнейшем он стал снабжать его новейшими журналами, пересылая их из Берлина ему на болота.
Из журнала он узнал о конкурсе на лучшую пьесу, что подвигло его на сочинение комедии «Награда». В сентябре 1803 он послал ее жюри, возглавляемому известным драматургом Августом фон Коцебу. Ее нашли остроумной, но денежной награды она не получила.
Стиль Гофмана к тому времени стал сильнее, прямее, мужественнее, свободнее; элегантно – не значит извилисто, витиевато…
В письме на конкурс он писал: «Автор прилагаемой комедии „Награда“ выбрал среди множества сюжетов, являвшихся ему, простейший; его разработка и обусловила изначально несложные характеры персонажей. Удалось ли автору, тем не менее, сделать целое интересным, сей вопрос предстоит решить ареопагу… Если же все произведение сочтут орфографической ошибкой, автор посвящает его тому из членов ареопага, кто носит локоны или завивает волосы – бумага для этого достаточно хороша и мягка».
Гофман начал делать записи ночами, завел дневник… дневник? … Поразительные ноктюрны: ничего подобного по духовной подлинности, огненности, немецкая литература не знала…
Началу ноктюрнов предшествовали таинственные обстоятельства. Незадолго перед тем их с Мишей разбудил грохот: громкий требовательный стук в дверь… Они замерли, стук не повторился. Стало тихо. Наверно заблудившийся пьяный бродяга перепутал…
Спустя несколько дней из Берлина пришло письмо с черной сургучной печатью. Кузен сообщал, что дядюшка Иоганн-Людвиг скончался от воспаления легких в ночь на 25 сентября, как раз тогда…
Доконал!!!..
Вместе с горечью и сожалением мистический страх охватил Гофмана. Миша высказала совершенно естественную мысль, что той ночью дядюшка приходил проститься…
Гофман решил проявить мужество и не поддаваться малодушию; начал записи, как наметил, 1 октября. «Слезы не хлынули у меня из глаз, я не кричал от ужаса и боли, однако облик человека, которого я почитал и любил, неотступно стоит перед моим внутренним взором, и видение не покидает меня. Целый день душа моя в смятении, нервы настолько напряжены, что я при малейшем шорохе вздрагиваю». Ночь. Вот он один за письменным столом. Миша спит. Со всех сторон обступает мрак…
«Боже милостивый, почему именно дядюшка должен был умереть в Берлине, почему не…”. Сэр? Никчемный горе-дядя..?
Дядюшка приходил проститься…
Грохнул как следует в дверь, от души… Чтобы напомнить кое-то дорогому племянничку…
«Впрочем, дела мои, кажется, устраиваются неплохо. Шметтау очень обнадежил меня насчет возможного перевода».
Невзирая, что ходят здесь всякие и грохают в двери…
«Мало радости, однако, видел старик; трудами он довел себя до смерти; такова была расплата за долголетнюю службу; о, ремесло юриста сопряжено с большими неприятностями: чем старше становишься, тем больше появляется работы, совсем как у Уленшпигеля».
Назавтра, раздраженно взвинченный, озабоченный сверх необыкновенного, Гофман кинулся тормошить причастных, введенных в курс его дела…
«Днем у Гильтебрандта (Иоганн-Фердинанд, старший советник юстиции – авт.), много говорили о переводе – он настаивает, что это нужно держать в тайне!».
Гофман впрямь как ребенок: ну, конечно же в тайне! Гильтебрандт видит, как он мается, не находит себе места, ищет спасения в разговорах, надеясь успокоиться, ослабить напряжение… Нельзя поддаваться малодушию. Надо взять себя в руки: вот так! Вот так взять себя в руки! «После обеда написал кузену и Фоке (Иоганн-Дитрих, советник канцлера – авт.) грустное и смиренное письмо…».
Гофману приходит в голову сделать автомат и странные мысли по этому поводу… автоматизм и легкость переключения в разные состояния: художника и рассудочного чиновника… словно в нем сосуществуют два совершенно разных существа… независимые…
«Еще одна отличная мысль! С моими музыкальными идеями обстоит так же, как с идеями флорентийского мученика Савонароллы, историю которого я читаю… Сначала в голове творится нечто невообразимое, затем я принимаюсь поститься и молиться, значит, оказываюсь за роялем, закрываю глаза, отгоняю от себя все пустые мысли и пытаюсь воспроизвести музыкальные фразы, звучащие в сознании; вскоре тема звучит отлично, я подхватываю и записываю ее, словно Савонаролла свои проповеди. Неужели другие композиторы творят так же? Вот чего никогда не узнает государственный советник в Плоцке!». Ночное полное переключение; он словно призрак…
Написал Хиппелю. «Ты пишешь, что бродишь среди низкорослого кустарника, так что приходится склоняться к нему; я здесь брожу по болоту среди низких колючих кустов, до крови терзающих ноги. В приличном обществе я не могу появиться, пока не отмоюсь основательно после болота, в котором даже брюки промокают – это отвратительно! Можешь представить, каких усилий стоит не провалиться туда совсем!».
После письма Хиппелю запись поздно ночью. «Жалкий во всех отношениях день… Работал как лошадь, рылся в пыльных актах… Когда я вновь увижу Тебя, Твое бледное лицо? Когда я буду снова слушать, как Ты играешь с глубоким чувством, добряк Хампе!? Клянусь небом, я так утомлен! Стал таким прозаичным из-за проклятых актов! Я не смог бы сегодня набросать и вальса!».
Гофман каждый день ждал почту… «Снова почтовый день и снова – ничего! Ничего! … Я сегодня так не в духе, так раздосадован, что мне ничего не удается!».
9.10. вс «Черный день. Работал до 12 часов ночи».
17.10. «Работал целый день. Увы! Я все более превращаюсь в истинного государственного советника. Кто мог предположить это три года назад? Муза ускользает; архивная пыль застит взгляд на мир, делает его мрачным и пасмурным! …Дневник становится любопытным, ибо он свидетельство жалкого состояния, в которое я здесь погружаюсь. Где мои высокие намерения! Где мои прекрасные идеи в искусстве?»
Гофман настолько подавлен, что не в силах писать. 18 – 25 помечено латинским Dies tristes et miserabiles, печальные и скорбные дни…
Но затем внезапно Гофман получил журнал Коцебу «Независимый», редактор напечатал его опыт, безымянную статью «Письмо монаха своему столичному другу».
«…Раз двадцать окидывал листок умиленным полным отцовской любви и гордости взглядом. Славное начало литературной карьеры! Теперь нужно создать что-нибудь очень остроумное!».
Но вновь длинной вереницей проходили ничтожные дни бумажного человека, изводящего чернила на юридической каторге…
18.10. «Я остаюсь прозябать… я забыт».
Ночные записи были надолго заброшены. Но в декабре появилось продвижение в его деле, предлагали Варшаву.
Последняя запись в прерванных ноктюрнах была «А теперь я хочу написать книгу!»; возобновил спустя полтора месяц продолжением этой фразы: «…о пестром мире, заключенном в моей черепной коробке… …Кирхгейм, Гильдебрандт и Ланге были здесь. Все трое готовы были ринуться в огненную печь попойки в Редутном зале! Они звали меня с собой! Боже сохрани и помилуй! Мои способности саламандры имеют пределы». Огненной саламандры…
Но после он все же изрядно выпил, шесть часов просидев «…в «Новой Ресурсе» – с Бахманом и Ланге распили епископского (Вильгельм-Людвиг фон Бахман, правительственный советник, старше на десять лет, и Генрих-Фридрих Ланге, правительственный советник, ровесник. – авт.). Ужасное напряжение вечера; накатывает страх смерти… двойник…”. В воображении разверзалась бездна…
Оправился и – снова в «Ресурсе» …и снова пил… «Вечером в „Ресурсе“ с Бахманом и Гильдебрандтом ел икру, а с Ланге пил епископское. Очень смешно было слушать проекты законов. Большой медведь (председатель палаты Бейер, по-немецки фамилия созвучна слову медведь. – авт.) высказывал свои пожелания с таким выражением лица и таким тоном, что смысл слова „пожелание“ сразу был ясен: „Я большой медведь, и кто не хочет испытать на себе, сколь тяжелы мои лапы, пусть спешит выполнить мои приказания“».
Гофман не очень был доволен сослуживцами. А «дюжинные люди», надо сказать, его уважали: то и дело был приглашаем ими на обед… пожилые уважаемые чиновники, военный советник Хакебек, правительственный советник Рейхенберг…
По поводу наследства тетушки он поехал в Кенигсберг.
Он редко вспоминал Доротею, и был в неведении… подруга его юности умерла молодой в 1803 году… Гофман пошел на заснеженное кладбище…
В вопросе наследства ничего переменить было нельзя; деньги были завещаны ему, но он не имел права пользоваться ими; с этой суммы дяде Отто до конца жизни полагалась рента.
В Плоцк он не спешил, проводил время в театре. Однажды вечером распили бутылку липари с дядюшкой и были в хорошем настроении.
Спектакли были скучны; рисовал карикатуры.
11 февраля записал: «Dito (то же. – лат.) – Чертовская Ennui! (скука, досада. – франц.). Сражаться весь вечер с проповедницей Оллех! С ума можно сойти от досады!». Знаменательный диспут по трансцендентным вопросам…
Назавтра стало известно, что умер профессор Кант.
Гофман вскоре покинул Кенигсберг, выяснилось – навсегда…
На какой-то станции очень рано утром, в темноте, его ждали лошади Хиппеля и доставили в поместье Лейстенау; покуда он там гостил, король подписал приказ о переводе…
Мелочи куда-то отдалились; вокруг мерцал и сверкал мир, полный магических явлений…