Читать книгу Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя - Константин Михайлович Тахтарев, Константин Михайлович Худолей - Страница 8

Романтическое время

Оглавление

Из Варшавы Гофман прислал Хиппелю великолепный литературный набросок в мае 1804 года, начало описывало март.

«Я прибыл… поднялся на третий этаж палаццо на Фретагассе, 278, обнаружил там любезного начальника председателя, который задирает нос всего на 1/8 дюйма над горизонтом и имеет три ордена, и еще целую свору коллег; так что нынче я корплю над докладами и донесениями.

В Варшаве необычайно многолюдно, особенно на Фретагассе, где вовсю процветает торговля мукой, крупами, хлебом и овощами.

Вчера, на Вознесение, я собрался было сделать что-нибудь для души, отбросил прочь бумаги, уселся за фортепьяно, чтобы сочинить сонату, но вскоре оказался в положении «Взбешенного музыканта» Хогарта!

Прямо под моим окном возник какой-то спор между тремя продавцами муки, двумя ломовыми извозчиками и слугой лодочника; все спорщики произносили свои тирады на редкость ожесточенно, взывая к справедливому суду мелочного торговца, лавка которого располагалась тут же внизу, в подвале. В это время как раз ударили колокола приходской церкви, затем в церкви беннонитов, потом у доминиканцев – все поблизости от дома. На кладбище у доминиканцев… …Какие-то исполненные надежд конфирматы изо всех сил колотили в литавры, отчего по зову могучего инстинкта залаяли и завыли собаки во всей округе; в это время весело подъехал вольтижер Вамбах в сопровождении янычарской музыки, а ему навстречу с другой стороны устремилось стадо свиней. Невероятная кутерьма посреди улицы – семерых свиней переехали! Сплошной визг! О! О! Кто придумал это tutti для мучения нас, проклятых! Отбросив бумагу и перо, я натянул сапоги и кинулся прочь из безумного хаоса – через Краковское предместье…

Как мне живется в Варшаве, спрашиваешь ты, дорогой друг? Пестрый мир! Чересчур шумный, сумасбродный, нелепый – и все вперемешку».

Гофман не стремился на службе ни с кем сблизиться. Историю с карикатурами помнили. Если бы кто-нибудь и захотел с ним поговорить, препятствием тому были его колючие глаза и резкие черты лица. Хотя он выглядел вполне по-свойски, по-немецки, в нем было нечто трудноопределимое, заставлявшее думать об эксцентричности, особенной внутренней жизни. Месяца через два он заметил появление в управлении нового лица: некто Хитциг, берлинец, образованный молодой еврей. Хитцигу нравились люди вроде Гофмана, он интересовался литературой. Необычность, явная одаренность Гофмана привлекли его внимание. Однажды после заседания они вышли вместе. Гофман был устал и мрачен, но чтобы поддержать разговор, спросил мнение Юлиуса об одном из коллег. Хитциг сказал: «Скучен, как мерный аршин». Позже он писал: «…И едва я произнес эти слова, как мрачное… лицо Гофмана оживилось, а сухие односложные реплики превратились в весьма добродушный диалог».

Хитциг был в курсе нового романтического течения в литературе; слушал лекции Августа Шлегеля, теоретика «школы»; познакомил Гофмана с опытами Вакенродера, пьесами Людвига Тика, переводами Кальдерона, сделанными Фридрихом Шлегелем.


Гофман не был охотник до отвлеченных рассуждений туманного теоретизирования, но романтическое направление ставило художника главным героем на сцене искусств…

Внутренний мир гения в столкновении с прозаической реальностью пошлой пользы самоутверждался на превосходстве мечты, таинственности, дерзания мысли…

Романтизм сложился из противоречивых сложных влияний и стремлений.

Вначале просвещение и революции дали импульс великим надеждам. Началам независимой индивидуальности.

Произошло… неимоверное…

…Независимая индивидуальность размножилась, как мыши, и кишела серостью.

Поверхностность, пошлость, невзыскательные вкусы подняли невероятную возню.

Художественный и интеллектуальный уровень понизился. Вместо истинного призвания – позывы выплеснуть из глубин души бесформенную кляксу.

Если в 1750 году в Германии было напечатано 28 романов, то с 1790 до конца столетия… 2500!!! Причем, из всей литературной продукции достойно внимания было лишь одно произведение: написанный в Голландии и России по-французски роман, впервые напечатанный именно в немецком переводе… «Жак фаталист», 1792. Дени Дидро. Тот самый великий энциклопедист. Старая гвардия.

Было от чего впасть в уныние интеллектуалам не только в Германии.

Истинный художник, в принципе, всякий интеллектуал, должен был искать внутреннюю опору в верности великим задачам, а не в свободе печати, принявшей весьма нелепые формы.

Общество представлялось налетом условностей, едва скрывая мутное брожение инстинктов. Человеческая среда обитания с ее посредственным обиходом была лишь досадной помехой и заслуживала лишь презрения.

Романтизм есть самосознание осажденной крепости. В этой основной форме настроение начало складываться прежде революции. Вот записки некоего романтика из Франции, совершенно не ведавшего, что он романтик.

«Всегда одинокий среди людей, я возвращаюсь к своим мечтам только наедине с самим собой. …Что делать в этом мире? Если я должен умереть, то не лучше ли самому убить себя? Если бы я уже перешагнул за 60 лет, я бы уважал предрассудки людей и терпеливо предоставил все естественному ходу. Но так как я только начинаю постигать несчастье, и ничто не приносит мне радости, зачем переносить мне долгие годы, не сулящие ничего доброго? О, как люди далеки от природы! Как они трусливы, подлы, раболепны! … Жизнь для меня лишь груз, потому что ничто не доставляет радости и все мне в тягость. Она для меня ноша, потому что люди, с которыми я живу, и с которыми, вероятно, должен жить всегда, нравственно столь же далеки от меня, как свет луны от света солнца».

Автор? Наполеоне ди Буонапарте, из бедной дворянской семьи, лейтенант артиллерии.

Разумеется, он несколько преувеличивал, сгущал краски. Командир артиллерийского полка и начальник артиллерийской школы барон Жан-Пьер дю Тейль очень ценил молодого офицера. Как выяснилось, не напрасно.

В период распада феодального строя появилось немало хорошо образованных, одаренных молодых людей, без привилегий и наследственных имений, не имевших возможности проявить себя.

Вот источник тоски, питавшей романтизм. Не признанная гениальность.

В сословно разграниченном обществе единственный путь открывался в литературу.

Бонапарт хотел стать писателем. Если бы не революция… И революция, и естествознание, философский рационализм, и романтизм – все было следствием, производными единой исторической ситуации, направления к освобождению разума, способностей, всякой изобретательности из сковывающих сословных ограничений и диктата религиозной догматики.

Вначале философский рационализм добился независимости. В борьбе против навязываемой ему власти богословия. На основе понятия «двух истин». Невмешательства словесного риторического мышления в строгую и точную логику науки. Была проведена разделяющая граница. Заговаривание, заклинание непонятного неспособными логически мыслить, но желающими повелевать науками, было признано глупостью.

Естествознание само себе философия. Некомпетентные командиры, несведущие, с сумасбродными притязаниями, пусть не беспокоятся. Разум, составляющий достоинство человека, способность, выделяющая его из животных, получил возможность развертывания смысла на своей собственной основе: логике.

Настало время искусства заявить то же самое. Прочно утвердиться на независимой собственной основе, воображаемой сцене.

Сущность искусства – театр.

Предоставьте гения абсолютно свободной игре художественных стихий в его внутреннем мире, драматических масок, разыгрывающих спектакль бытия.

Единственные законы искусства – интуиция формы, стремление к прекрасному, тоска по бесконечному, порыв к великому, таинственному.

Попыткой самоутверждения искусства в виде права гения на художественную игру, заявлением серьезности этой игры и был романтизм.

Противоречивость, разорванность, метания романтиков запечатлели сложность задачи.

Поскольку теоретические попытки были невнятны, единственным способом заставить серьезно относиться к гению мечтателю мог быть только гениальный спектакль. И наш герой создал наиболее впечатляющий спектакль в «Фантастических пьесах».

Логичный и закономерный результат. Искусство могло самоутвердиться на своей собственной основе только средствами искусства; не позаимствованными в иных областях способами постижения смысла бытия.


Пытаясь сопротивляться неприятным впечатлениям внешней реальности, романтики перенесли мечту в ретро, придали таинственному средневековые, готические черты. Программы ретро быстро себя исчерпывают…

Времена обывательской пользы значительно проигрывали в сравнении со взлетами готического искусства. Генрих Гейне писал: «Когда смотришь на эти готические соборы с внешней стороны, на эти громадные сооружения, такие воздушные, такие легкие, изящные, прозрачные, будто вырезанные из бумаги, будто какие-то брабантские кружева из мрамора, тогда еще сильнее ощущаешь всю мощь этого времени, сумевшего даже камнем овладеть настолько, что он является нам почти в призрачном одухотворении…».

Но сведение романтизма к ретро-готике породило нелепости. В статье 1836 «Романтическая школа» Гейне подверг попытки романтической ностальгии сокрушительному разгрому. Гейне забил сатирические гвозди в черный гроб романтизма и с издевательским хохотом его закопал.

Романтизм к тому времени достиг такого состояния, что вполне заслуживал «хохорон…».

Романтические витии оказались не на высоте задачи; чем они гордились, позировали – отрешенная высокопарная философичность, отвлеченное расплывчатое теоретизирование, выразились лишь в бессвязной риторике, в беспомощных притязаниях сказать нечто значительное. Публику томили и не высказывали ничего внятного; так что публика пришла к справедливому выводу, что в текстах есть лишь некое томление мыслью, но не мысль.

Витии не имели достаточной интеллектуальной силы. Задача была им непосильной. Йенские теоретики, за ними Гейдельбергские и прочие не были в состоянии достойно ответить на вызов времени, завели литературу в мистические лабиринты. Достойное истинного художника решение должно было быть гениальным и сильным. Им не хватало ни характера, ни интуитивной проницательности.

Нужен был шедевр, гениальное представление художественной силы. Яркое доказательство автономности искусства, несводимости его иным формам понимания. Самоутверждение в независимости, смелое, новаторское.

Но никак не томление мысли, позерство намерениями, ретро-стилизация готики, погружение в меланхолию, мистицизм. Решающее значение имела мера одаренности: интеллектом, логической проницательностью, художественными способностями, темпераментом, страстью. Здесь по всем параметрам наблюдался минор.

Фоном всему были политико-экономические порядки Германии, затхлая феодальная атмосфера, в коей мысль была скована религиозно-схоластической ученостью, традициями темнословия, враждебными логической ясности, познавательной смелости. Рассуждения вязли в многосмысленной недосказанности словно в болоте.

Немецкие романтики скрылись в себе, как улитка. Их интересовал лишь их внутренний мир. Смысл жизни сводился к исканиям индивидуальности в собственных глубинах. В ней «весь пафос земного», вся «острота жизни», писал романтический философ Шеллинг. Новалис: «Мы не знаем глубин нашего духа. Именно туда ведет таинственный путь. В нас самих или нигде заключена вечность с ее мирами… Внешний мир есть мир теней».

Вполне в немецком духе, который в тот исторический момент не мог быть ничем иным, как философическими туманностями идеализма, на достаточном мечтательно меланхолически музыкальном основании.

Разлагающиеся формы старого феодального строя принимали призрачные очертания, переходя временами в фантасмагорию, стиравшую грань возможного и немыслимого, делавшую неразличимыми бредовую бессмысленность и естественный порядок; что заставляло в самом деле усомниться, не иллюзия ли мир, не сновидение ли сумасшедшего..? Старая идея, знакомая со времен кризисной эпохи барокко, политической реакции, разлагающейся схоластики, когда человек тоже почувствовал себя игрушкой социального хаоса, смысловых наваждений, а естественный порядок вещей безосновательным и страшным…

Искали опору в абстрактных рассудочных построениях. По поводу чего Гейне остроумно заметил: «…На пути философии господин Шеллинг не мог продвинуться дальше Спинозы… Но здесь господин Шеллинг расстается с философским путем и стремится посредством некоей мистической интуиции достигнуть созерцания самого абсолюта; он стремится созерцать его в его средоточии, в его существе, где нет ничего идеального и нет ничего реального – ни мысли, ни протяженности, ни субъекта, ни объекта, ни духа, ни материи, а есть… кто его знает что! Здесь кончается у господина Шеллинга философия и начинается поэзия, я хочу сказать – глупость. Но здесь-то он и встречает наиболее громкий отклик у толпы пустомель…».

В туманной философической мечтательности, отвлеченной витийствующей идеалистичности, питаемой вдохновенной экстатичностью, Гейне видел источник немецкого идеализма. Мы, немцы, писал он, слишком серьезны, «…даже черви, пожирающие нас, впадают в меланхолию».

Слишком серьезно относились немецкие романтики к расплывчатому вдохновению смысловыми туманностями, энтузиазму одухотворенности, высшему духовному избранничеству, владея лишь химерами смысла…

Романтический натурфилософ Шеллинг, некоторое время друживший с Гегелем, делившийся с ним духовностью, в один прекрасный момент вдруг обнаружил, что этот выпивоха Гегель, темный теолог, построил из этого систему абсолютного духа.

Выразив протест, он оказался в нелепом положении человека, который понял, что он хотел сказать, лишь когда это сказал другой.

Как же так, ведь он чувствовал внутри себя такое избранничество, такую духовную исключительность, до которой Гегелю куда как далеко! И вот, поди ж ты!… какой-то Гегель… всеевропейское влияние…

«Нет ничего смешнее прав собственности на идеи. – острил Гейне. – Конечно, Гегель воспользовался очень многими шеллинговскими идеями для своей философии; но господин Шеллинг никогда не знал бы, что с ними делать, с этими идеями. Он всегда только философствовал, но никогда не мог создать философию».

Йенские романтики были не столь глубоки. Потуги на духовное избранничество порождали нередко плоскоумие и банальности, выраженные притязательно. Многозначительными метафорами и раздутыми аллегориями наполнялась пустота. Некоторые из них притязали на глубину, коей безусловно не чувствовали. Людвиг Тик принимал растроганность за вдохновение. С подобными подходами вполне можно было спутать меланхолию и мистицизм.

Фридрих Шлегель торжественно провозглашал революцию духа, но величие позы немедленно портил несколько инфантильный жест, хватающийся за «волшебную палочку философии», прикосновением коей естествознание должно было бы проникнуться идеализмом (и что с ним тогда делать..?), то есть квазинаучной заумью…

Жаркие лучи политической революции и острый галльский смысл преломились в немецком тумане в сумбурные порывы и смутные сияния.

Немецкое бунтарство выразилось в том, что некоторые из романтиков перешли из протестантизма в католицизм; он более располагал к мистическому воспарению духа. Форма бунтарства была призрачной, в ней не было главного элемента – свободы. В пределах политической отсталости Германии, не имея возможности совершить реальную политическую революцию, немецкая свобода замкнулась в сфере идеологической и здесь стала пленницей реакционных отсталых представлений, религиозного невнятномыслия.

Немецкий интеллектуальный индивидуализм, не понятый никем в своих возвышенных стремлениях, постиг трагическую обреченность художника на одиночество. И замкнулся в мире собственной фантазии. Погрузился внутрь себя. В глубины своей ночи. Несчастный, полный мятежной тоски, побрел в подземельях мрачного замка. Отвергнув пошлый мир бюргерской пользы и расчета, предался мистическому порыву, бесконечности, возвышенному, небывалому, странным болезненным мечтаниям, героизму отчаяния, надрыву…

Гейне писал: «…И вот в Германии начался расцвет этих крикливо набожных, глуповато глубокомысленных драм, где мистически влюблялись, как в „Поклонении кресту“, или сражались во славу богоматери, как в „Стойком принце“. Захария Вернер зашел в этом деле так далеко, как только можно, не подвергаясь опасности угодить по приказу начальства в сумасшедший дом».

Романтикам удалось создать моду на «бредовые бездны средневековой мистики».

Настоящая глубина, прозрачная, здесь не просматривалась.

Слишком много было именно внешнего, признаков моды: манерности, самолюбования, позы, напыщенного пустозвонства. Нагромождались безвкусные нелепости ради того, чтобы поразить и потрясти публику.

Болезненная реакция разрыва с реальностью могла породить лишь болезненные кризисные явления.

Революционный индивидуализм выражается в анархизме. Романтизм выразился в инфантильном бунте против науки и рационализма.

В запальчивости было заявлено: истинный поэт всеведущ, ничего не изучая; знает о вселенной более, чем научный разум. Как возможно такое? Благодаря экстазису… Боговдохновенный энтузиаст. На него нисходят наития. Откровения. Все как бы в беспамятстве… И вот он уже все постиг…

Романтики представляли все это невнятно, но сомнений не испытывали в верности наитий насчет истоков художественной силы. Восторженность заведет куда надо! Главное верить сокровенному чувству, как верит в истинность сокровенного невежественный дикарь.

Хуже всего, йенские теоретики полагали экстатические состояния практически единственными необходимыми художнику. Неверные представление определили бедность эстетической программы, задание сводилось к изображению возвышенного. «В романе… каждое слово непременно должно быть поэтическим. Никакой низкой природы…».

Проза должна была быть, согласно их мысли, настолько прекрасной, настолько избавленной от всего низкого, что ей дозволялось принять лишь форму сказки. В добавление ко всему, «сказка подобна сновидению, она бессвязна». Надо полагать потому что истинно возвышенный художник творит в беспамятстве…

Не надо напрягаться даже насчет связанности произведения… Решительно, это была программа двоечников, завзятых дилетантов, прикрывавших прекрасными намерениями нежелание сосредоточиться…

В результате из эдакой установки следовали прекрасные бессвязные грезы. И если не совсем бессвязные, то настолько «прекрасные», что возникало впечатление надуманности, натянутости, искусственности, эфемерности, бледности, блеклости, вялости. Нечто едва живое, готовое превратиться в призрак, в сказку.

Иоганн-Пауль Рихтер в своей «Эстетике» сказал по этому поводу: «художник, не знающий правил, рисующий эфир эфиром по эфиру».

В это время немецкий романтизм клонился уже к упадку, Гофман только начинал…


Гофмана из йенских мыслей заинтересовала «романтическая ирония».

«Самая свободная из всех вольностей»; яснее Фридрих Шлегель выразиться не смог.

Интуитивно здесь схвачена игровая природа искусства. Но, видимо, лишь Новалис приблизился к пониманию, из чего возникает игровой импульс. Из реакции художника на бесконечность смыслов. На невозможность рассудочно охватить вселенную во всех подробностях. Любое понятие – «иррациональная величина, не поддающаяся фиксации; несоизмеримая».

Но художник ощущает в собственной душе полноту бытия и невыразимость одновременно. И предается игре полноты с невыразимостью. В этой игре смыслы сами раскрываются, и эти открытия похожи на приключения.

Интуитивно это постигал и Гофман на основе собственного опыта, но по характеру он был склонен к едкой романтической иронии. В ней парадоксально сочетался порыв возвышенной мечтательности и издевательский сарказм над извечной пошлостью естественного хода вещей, заведенным «мировым порядком».


Осенью того года, когда Гофман приехал в Варшаву в «Журнале новых немецких оригинальных романов» была напечатана повесть «Ночные бдения Бонавентуры».

Повесть была превосходная, но кто был автор? Есть серьезные основания предполагать, что именно Гофман был им.

Есть разные мнения на сей счет.

Сначала подозревали Шеллинга. Поскольку помнили, что в раннем возрасте кудрявый философ, взяв несколько крепостей на любовном фронте (а возможно всего лишь одну), подписал псевдонимом Бонавентура несколько веселых гедонистических стихов. В виде провокации, ведь реальный Бонавентура был обскурантистски ортодоксальный клерикал.

Филологи, однако, находят, что повесть имеет совсем иную манеру письма. Хотя сам Шеллинг напускал туман. На прямой вопрос, не автор ли он, последовало: «Не говорите мне об этом!». Оставляя понимать, будто это атеистическое произведение простительные грехи гениальной юности ныне респектабельного благонамеренного великого философа, постигшего в солидном возрасте мудрость религиозности. Шеллинг отнюдь не чужд был притворству, позерству и рисовке.

Вероятно, дело было просто в том, что истинный автор, в последний момент перед выходом книги, так что пришлось допечатывать отдельно титульный дополнительный лист, не желая быть узнанным, поскольку не был защищен как Шеллинг всяким покровительством, снабдив книгу псевдонимом Бонавентура, умышленно перевел подозрения на него, и отвел от себя. Он замел следы.

Шеллингу было приятно, что его подозревают в написании столь остроумного сочинения. Хотя остроумием он не блистал. И развеивать туман он не стал.

О дорогом ему благонамеренном благополучии посреди полицейского государства, почетной респектабельности консерватора, некогда флиртовавшего с революцией, ни слова. Зато дистанцирование от авторства слишком смелой книги намекнуло бы на его приспособленченство, предательство свободы. Вместе с тем ему все равно бы не поверили. И он предпочел уклончивую двусмысленность: пусть лучше считают его автором незаурядной книги, чем заурядным конформистом. Но он не имел права на эту книгу равномерно в обоих случаях: ни как действительный конформист, ни как мнимый автор.

Это кокетство философа чужой славой, всю жизнь занимавшегося темнословием, интеллектуальным шарлатанством якобы постигателя глубин, в солидном респектабельном обличье сдержанного знающего себе цену достоинства, выдает характер позера. Он не погнушался мистификации ради позерства. Ему хорошо было известно, что таинственный автор не он.

В последнее время на «Ночных бдениях» немецкие издания выставляли имя Августа Клингемана, считая авторство решенным.

Поскольку Клингеман, известный в свое время журналист и театральный директор, написал в неизданной автобиографии, обнаруженной в Голландии, что авторство «Ночных бдений» принадлежит ему.

Это слишком легковерно. Не стоит особенно верить письменному тексту более, чем устным заявлениям, а напечатанному слову более, чем написанному.

Почему Август Клингеман не мог быть автором «Ночных дозоров Бонавентуры»?

Автор несомненно придал главному персонажу автобиографические черты. Ведь книга представляет монолог и написана от избытка негативной энергии, что видно по всему тону письма.

Книга исповедальная, в такой книге персонаж практически тождественен автору, ему неестественно изобретать себе новую биографию, монолог потерял бы искренность и непосредственность. А «Ночные дозоры» сильны именно своей яркой непосредственной манерой.

В таком состоянии писатель наиболее слит со своим персонажем. Ему в страстном самовыражении не до литературных ухищрений. Он не столько стремится скрыть свою связь с персонажем, сколько сделать персонаж выразителем своего самого сокровенного.

Единственным прием, это маска, скрывающая подлинное имя. В то же время дающая полную свободу сказать, скрываясь за ней, то что автор не может позволить себе сказать прямо от себя из соображений безопасности.


Он высмеивает общественную фальшь и лицемерие. Но прежде всего книга антиклерикальная. Признаваться в неверии в то время было опасно. Религию официально защищало и навязывало подданным феодальное государство.

Вполне правомерна такая трактовка. Клингеман пытался ввести потомков в заблуждение. Хотя сделано это трусливо, автобиография не опубликована. А так, наедине с самим собой допустимо позволить себе почти незаметную низость вместе с жалкими наедине с самим собой лживыми самооправданиями. Почему он сделал это? Есть такой феномен как истерическая лживость, здесь этого нельзя исключать.

Такой оборот дела вполне вероятен. Позавидовал и солгал, выразил интенцию присвоить. В литературе это нередко. Самооправдание истерически лживое: он и сам бы так мог, а раз мог бы, то как бы имеет такое право как сам автор. Однако его биография совсем не похожа на биографию автора «Ночных бдений», в ней нет главного – безвестности.

Подобным пароксизмам истерических нервов, лгать вопреки реальности в некоем восторге, подвержены не одни женщины, вопреки общепринятым представлениям. Среди мужчин тоже довольно много истерических психопатов, разыгрывающих недостойный спектакль, в котором реальность деформируется ради психической компенсации несостоятельности. В таком спектакле намерения, желания, зависть подло смешаны с извращенным представлением о праве.

Литературная среда тщеславна и завистлива. В ней не принято ссылаться на более талантливые сочинения, чем свои, скорее такие сочинения подвергаются замалчиванию. Вместе с тем, замалчиваемое подвергается компиляции и незаконному присвоению.

А здесь автор сам не объявлялся. Соблазн для не особенно талантливых, зато в той же степени несостоятельных завистливых писателей, был неимоверно велик.

Яркая, остроумная и в то же время анонимно изданная книга могла соблазнить Клингемана на лживый поступок.

Шеллинг поступил более тонко, чем Клингеман. Но принадлежали они к одной и той же литературной среде, и повели себя в общем одинаково. Один лицемерил, вводя в заблуждение, другой просто солгал, посягая на чужое авторство.

Мотив у них один. Ревнивое признание ценности книги, невозможность самолюбию вытерпеть, что автор не ты сам, и немедленно непреодолимое стремление компенсировать болезненное переживание своей несостоятельности лживой низменной мыслью «а ведь автором мог быть я», которая прямо, без всякого перехода, заставляет мстить подлинному автору совершением подлога насчет реального авторства, обманом публики.

Шеллинг устраняется просто. В момент издания книги он уже не смеялся над религией, а чтил ее.

А против Клингема дополнительно следует вот что.

Судя по тексту, «Ночные дозоры» написал католик. А Клингеман из Брауншвейга, протестантского лютеранского города.

Кто католик в немецкой литературе с подобными интенциями в тот момент?

Гофман. В 1802, отправляясь в ссылку за распространение карикатур на высшее общество города Познани, этот бунтарь и сатирик, перед женитьбой на польке Михалине Тшциньской, католичке, сам принял католичество.

Вернувшись из ссылки, он попал в Варшаву и поселился в месте, где прямо напротив находилось кладбище доминиканского монастыря. События «Ночных бдений» развертываются среди могил доминиканских монахов. Видимо, Гофману не нужно было придумывать своему ночному сторожу не только иную биографию, но и место действия повести, оно было видно из окна.

Собственно в повести нет сюжета, есть лишь место символического спектакля, общение почти с призраками, и монолог в виде комментариев ночного сторожа.

Не имея свободного времени, Гофман привык писать ночами еще в ссылке. Ночные стражи наложили печать на его поздние произведения. Вигилиями, сменами римской стражи, называются главы в сказке «Золотой горшок». Разумеется, допустимо предположить, что, не будучи автором «Ночных дозоров», он просто хорошо знал анонимный роман и перенял из него аналогию писательства с ночными стражами. Однако в пользу его подлинного авторства говорит нечто иное.

Автор монолога пишет, что как он ни старался, не мог пробиться в литературе, надо полагать именно потому подался в ночные сторожа, чтобы заработать на пропитание.

Клингеман в момент выхода повести печатался десять лет, с 1795 у него было издано несколько романов и пьес. Вся ситуации с невозможностью заявить о себе в литературе подана однако в «Ночных бдениях» с таким сарказмом, злостью, мстительно издевательской иронией, что для того чтобы так выразиться, автор должен был глубоко пережить положение полной безвестности и невозможности напечататься, он почти потерял надежду.

В отношении практически без всяких препятствий начавшего печататься уже в 18 лет Клингемана весьма сомнительно, что он хотя бы приблизительно представлял, что значит невозможность пробиться. У него были литературные связи, он общался в Йенском кружке, а по возвращение в Брауншвейг занял место редактора литературной газеты. Вот только яркого таланта, как у Гофмана, у него не было. В то же время безвестность, это как раз ситуация Гофмана. К тому же он только что вырвался из ссылки, из которой казалось вырваться невозможно, в моменты полной безнадежности он писал: «Здесь я погребен заживо».

Переход от безнадежности к свободе должен был высвободить интеллектуальную энергию. Все что было негативным, прочертило ночное небо фейерверком.

Остались три наиболее вероятных автора: Клеменс Брентано, Фридрих-Готлоб Ветцель, умерший в Бамберге сорока лет в 1819 г., и Э.-Т.-А. Гофман. Все они замечены в писании сатирических произведений.

В немецком романтизме наполеоновского времени «Ночные бдения Бонавентуры» самое остроумное.

Логично предполагать: кто наиболее интенсивно проявил себя в этом плане, тот с наибольшей вероятностью и автор.

Все же более надежно предпочесть Гофмана, чем Брентано, написавшего пьесу «Веселые музыканты» и сатиру «Филистер в доисторическую, постисторическую и историческую эпохи», или чем Ветцеля, писавшего юмористические стихи; их трудно уравнивать в правах с несравненно более интенсивным в сатирическом плане Гофманом.

В его произведениях юмористическое остроумие, сатира, гиперболы, фарс проявляют себя в изобилии, мощно, следовательно и вероятность повторения художественной модели более вероятна.

Если игнорировать Гофмана, то почему к Брентано и Ветцелю не добавить В. Фон Бломберга, напечатавшего пародию на романтизм «Новейшая комедия небесного посланца Фосфоруса Карбункулуса Соляриса, которую он сам произвел на свет, играл и смотрел»? Более ничем особенным не известен.

Помимо вероятности, есть и содержательные доводы: стилистика, приемы, образный строй. Слишком многое повторяется в позднейших Гофмановых произведениях. Влияние? Подобное бывает. Но заимствований немало. Пожалуй, Гофман заимствовал у самого себя.

Гофман провел в глуши немало долгих месяцев, в переживаниях, напряжении, тревоге… В ночных раздумьях над тетрадью записей, ноктюрнов…

Наконец он в Варшаве, приходит в себя; оживает присущая ему остроумная веселость, насмешливость, склонность подмечать несообразности и парадоксы, находить радость в комических изобретениях, иронических гротесках, фарсовых гиперболах, юмористической пряности, остроте.

Сейчас, когда не гнетет тревога, Гофман вздохнул свободно. Не превратить ли громадную энергию, державшую его в напряжении минора, в извержение изнутри минора вырвавшейся силы? В игру остроумной фантазии…

Бонавентура известный мистик XIII века; выбор персонажа пародийный, направленный против религиозно-мистической направленности романтизма.

Ситуация, в которую поставлен персонаж, тоже пародийная, комически снижающая романтически возвышенного гения. Низвергнут с поэтических высот вниз. Бонавентура служит ночным сторожем. В ночной ситуации есть романтическая последовательность. Ночь объемлет раздробленный и пошлый дневной мир тайной, раздумчивостью, духовной свободой.

Свобода здесь с примесью горечи. Показывает реальное место художника в так называемом миропорядке. Независимость за чертой бедности. Кусок хлеба, чтобы поддерживать существование и мыслить.

Сарказм: человечество позволяет независимому индивиду быть свободным, когда оно спит. И не может презирать и унижать мечтателя, призванного создавать художественные и логические модели, по мнению мещанина, бесполезные. Поскольку не имеют отношения к единственной известной ему реальности пользы и расчета – во мнении романтика, недалекого просчета мимо настоящей реальности…

Повесть состояла из шестнадцати глав, видимо, действительно написанных за столько же ночей…

Не единственно его опыт ночной жизни… В «Хромом бесе» Луиса Велеса де Гевары, пересказанном по-французски Лесажем, черт поднимает крыши ночью, показывая тайны города. И повествование делится не на главы, а на Скачки беса.

Прием использовался и после. «Золотой горшок», фантастическая повесть, делилась на вигилии, смены римской ночной стражи.

В письме Хиппелю из ссылки Гофман характеризовал себя тем, кого дядюшки, тетушки, директора школ называют непутевыми. Бонавентура признавался в неисправимой непутевости. С этой позиции он атакует божественный миропорядок, издеваясь над ограниченностью понятий обывателя: «Если другие прилежные мальчики и многообещающие юноши стараются с возрастом умнеть и просвещаться, я, напротив, питал особое пристрастие к безумию и стремился довести его до абсолютной путаницы, именно для того, чтобы подобно господу Богу нашему сперва довершить добротный полный хаос, из которого при случае, коли мне заблагорассудится, мог бы образоваться сносный мир. Да, мне представляется даже порой в головокружительные мгновения, будто род человеческий не преминул испортить самый хаос, наводя порядок чересчур поспешно, и потому ничто в мире не находит себе настоящего места, так что и Творцу придется по возможности скорее перечеркнуть и уничтожить мир как неудавшуюся систему».

Сходное истолкование Бога – в новелле Гофмана «Дон-Жуан»: «…Злорадное чудовище, ведущее жестокую игру с жалкими порождениями своей насмешливой прихоти». Неведомая, непостижимая НЕЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ сила, наделенная лишь неким подобием воли, смысла, судьбы. «Глумливый призрак» из романа Гофмана «Житейские воззрения».

Автор желал пронять современников. Бонавентура наделен мощными легкими, он трубит Страшный Суд. «…Вместо времени возвестил вечность, вследствие чего многие духовные и светские господа скатились в ужасе со своих пуховиков и совсем растерялись, не будучи подготовленными к подобной неожиданности».

Внезапная встряска помогает заметить и понять не замечаемые в самодовольстве смыслы. Критическая ситуация есть ситуация, которая позволяет навести критику на привычное недомыслие.

Бонавентура показывает ничтожность и фальшь привычного хода вещей. Философы несостоятельны в истолковании бытия. «…Вы, философы, разве сказали до сих пор что-нибудь существеннее того, что вам нечего сказать? Вот подлиннейший, очевиднейший итог всего предшествующего философствования!».

В ночных видениях шекспировское – весь мир театр, а люди в нем актеры – плавно переходит в сцену сумасшедшего дома, где маньяки разыгрывают роли тех, кто якобы в здравом уме.

Безумие здесь остроумно. Начинает стираться грань между ним и разумностью. Прием, позволяющий под маской сумасшествия показать абсурдность привычной скудоумной пошлости. Наподобие имитирующего помешательство Гамлета высказывать дерзости и парадоксы, комические гиперболы.

Позже этот прием использовался в «Фантастических пьесах», «Эликсирах сатаны». Гамлетизм Крейслера и Белькампо в них несомненен.

В продолжение темы о мнимой учености, коей Гофман не переваривал. Сумасшедшие: «…Мы, правда, все страдаем более или менее различными маниями, не только отдельные индивиды, но целые сообщества и факультеты…».

И, заметим, в изображении мании буйная фантазия автора не обошла ночной горшок… «…В противоположность плохим поэтам, он задерживал в самом себе все жидкости, опасаясь, будто их свободное излияние вызовет всемирный потоп. Глядя на него, я частенько злюсь, что не обладаю на деле его воображаемым достоянием, – право, я так и поступил бы, использовал бы землю, как мой ночной горшок, чтобы все доктора сгинули и только шляпы плавали бы на поверхности в большом количестве. …Радикально излечил бы его Дантов ад, через который я веду его теперь ежедневно и погасить который он вознамерился вполне серьезно. В прошлом он, вероятно, был поэтом, только ему не удалось излиться в какую-нибудь книжную лавку».

Вероятно, Гофман пародировал излюбленное у романтиков «свободное излияние» вдохновения…

В истории литературы никто не высказывал предложение затушить ад столь радикальным способом: тушить его любым способом было бы крамолой, а не то что издевательски – над открывшим это заведение Господом.

Один из сумасшедших вообразил себя Богом демиургом и обрушился на философов. «…Пылинка возомнила божеством самое себя и нагромоздила целые системы самолюбования! К дьяволу!». Остальные сумасшедшие недовольны, что он зашел в фантазии так далеко, что сошел с ума гениально. Они интригуют, готовые изгнать его «из избранного круга». «…Не опасно ли нам, другим полоумным, терпеть в своем кругу титана, ведь у него тоже есть своя система, по своей последовательности не уступающая системе Фихте…”. Философ Фихте, с его глубокомысленным размышлением «Я – Не Я», был излюбленным предметом Гофмановых шуток; ведь можно запутаться…

Философская позиция Бонавентуры – философский пессимизм в отношении философского познания.

«Я вообще закоренел в своем пристрастии находить разумное пошлым и наоборот (по-латински)». Пародия на Гегеля…

«Не скрою, я не раз пытался притянуть к себе за волосы мудрость и ради этого имел приватум (доверительно. – лат.) известные отношения со всеми тремя хлебными факультетами (юридический, медицинский, теологический. – авт.), дабы впоследствии, после ускоренного академического бракосочетания с музами, сподобиться публичного благословения во имя человечества, как един в трех лицах (богохульство!.. – авт.) и щеголять в трех докторских шляпах, нахлобученных одна на другую. …А какое изобилие мудрости и денег, высшая идеализация кентавра и человека, когда под высочайшим всадником упитанное животное, позволяющее ему лихо гарцевать».

Хотя не в трех, но в двух шляпах исчез в «Фантастических пьесах» Иоганнес Крейслер, видимо, поскольку он един в двух лицах – композитор и писатель.

Притягивание за волосы мудрости породило сыплющего парадоксами как из рога изобилия парикмахера Белькампо в «Эликсирах сатаны». Понятно, есть связь и с севильским цирюльником острословом Фигаро.

Волосы продолжение мыслей. Белькампо горячими парикмахерскими щипцами завивал мысли, причудливости называл: «предаваться распутству с прекраснейшими девственными мыслями».

Все слишком интимно… непрерывно по смыслу…

Перескакивание из одной черепной коробки в другую..? Было бы слишком большим распутством этих самых мыслей!.. Ведь потому они весело скачут и кувыркаются, что чувствуют себя свободно и раскованно в одной черепной коробке, весьма наклонной к буйной вакханалии, карнавалу…

А по поводу лечения безумия… «Дело это важное, потому что, сами посудите, как можно ополчаться против болезней, когда, согласитесь, не очень-то ясна сама система, когда болезнью слывет едва ли ни высшее здоровье, и наоборот».

Возвышенная болезнь, испытывающая потребность в здоровой реальности, есть гениальность. А болезнь, слывущая здоровьем, есть просто-напросто примитивная ограниченная обывательская рассудительность, приспособленческое скудоумие.

Более развернуто это в «Эликсирах». Монах Медардус говорит Белькампо, что исцелился от помешательства…

«Эх, ваше преподобие! …Много ль вы от этого выиграли!? Я имею в виду известное духовное состояние, именуемое сознанием; его можно уподобить зловредной суетне проклятого сборщика пошлин, акцизного чиновника, оберконтролера, который открыл свою контору на чердаке и при виде любого товара, предназначенного на вывоз, заявляет: „Стой… Стой!.. вывоз запрещается… остается у нас в стране… в нашей стране“. И алмазы чистейшей воды зарываются в землю, словно обыкновенные семена, и из них вырастает разве что свекла, а ее требуется уйма, чтобы добыть всего лишь несколько золотников отвратительного на вкус сахара… Ай-ай-ай! А между тем, если бы товар вывозить за границу, то можно было бы завязать сношения с градом господним, где все так величественно и великолепно… Всю мою так дорого обошедшуюся мне пудру… я швырнул бы в глубокий омут, если бы благодаря транзитной торговле мог получить с неба, ну, хотя бы пригоршню солнечной пыли, чтобы пудрить парики высокопросвещенных профессоров и академиков, но прежде всего свой собственный парик!».

Похоже, Бонавентура всегда так мыслил… «И какой инстанции решать, кто заблуждается научнее: мы, дураки, здесь в сумасшедшем доме, или факультеты в своих аудиториях?». Действительно, какая инстанция – таможня..?

«Что если заблуждение – истина, глупость – мудрость, смерть – жизнь, как все это теперь вполне разумно познается в противоположностях». Здесь набросана схема парадоксов Белькампо. Прошло десять лет и она развернулась в «Эликсирах».

«Доктор Ольман после некоторого раздумья прописал мне максимум движенья и минимум размышленья…».

Припоминаете, дорогой читатель..? Из дневниковой записи в Кенигсберге 11 февраля 1804 г. «Чертовская Ennui! – Сражаться весь вечер с проповедницей Оллех! – С ума можно сойти от досады!».

Словесный корень этих фамилий один: масло растительное… С ума можно сойти!

Проповедница Оллех выступает здесь в качестве исцелительницы заблудшей души. Елейное масло здесь весьма кстати. Знала бы фрау Оллех, что Гофман в ад не верит… Ему вообще на ад на… Извините, читатель. Мог бы затушить…

Минимум размышленья! Советовать такое столь изобретательному, изощренному, сверкающему уму, каков был Гофман..!

С ума можно сойти от досады! Чертова Ennui! В «Эликсирах» разговор Медардуса с доктором. «Мне кажется, – произнес он мягким тоном, но строго, – мне кажется, что вы действительно больны… Вы бледны, расстроены… Глаза у вас запали и горят каким-то странным красноватым огнем… Пульс у вас лихорадочный… голос звучит глухо… Не прописать ли вам чего-нибудь?

– Яду! – еле слышно промолвил я.

– Ого! – воскликнул лекарь, – вот до чего уже дошло? О нет, нет, вместо яду прописываю вам как отвлекающее средство приятное общество…».

Ночь XII. «В эту ночь поднялся изрядный шум. Из дверей знаменитого поэта вылетел парик, за коим поспешил его обладатель».

В «Повелителе блох» Георг Пепуш поднимается к Повелителю. «Еще на лестнице донеслась до него перебранка, которая становилась все громче и громче, пока не разразилась, наконец, дикими криками и беснованием. …Глубокий ужас стал овладевать им, как вдруг что-то шершавое полетело ему в лицо и обдало целым облаком густой мучной пыли». Парик.

Ночь XIII. Неизвестный, вылетев из дверей, рассказывает ночному сторожу: «Ты сам знаешь, как трудно прославиться и насколько труднее просуществовать; во всех областях жалуются на конкуренцию – и в области славы, и в области существования положение не лучше; к тому же в обеих этих областях вызывают нарекания отдельные негодные субъекты, уже зачисленные в штат; и на слово больше никому не верят. А мне на моем пути встретились особые затруднения, так что я при всем желании не мог добиться ничего. …Не знаю ничего нелепее в наше время, когда служебные посты, должности, орденские ленты и звезды заготавливаются еще прежде, чем родился тот, кому предстоит занимать или носить их». Выпад против дворянских привилегий.

«Я на все лады пробовал пробиться, но успеха не имел никогда, пока наконец не обнаружил, что у меня нос Канта, глаза Гете, лоб Лессинга, рот Шиллера и зад нескольких знаменитостей сразу; внимание ко мне было привлечено, и я преуспел: мной начали восхищаться».

В «Фантастических пьесах» примерно таким же способом добилась восхищения обезьяна Мало.

Субъектом, спущенным с лестницы начали восхищаться; тогда он решил закрепить и развить успех… «Но я не остановился на достигнутом; я написал великим людям, выпрашивая у них обноски, и теперь имею счастье обувать башмаки, в которых некогда ходил Кант, днем надевать шляпу Гете на парик Лессинга, а вечером нахлобучивать ночной колпак Шиллера. Да, я продвинулся еще дальше на этом поприще: у Коцебу перенял плач, а чихаю я как Тик; и ты не представляешь себе, какое впечатление произвожу иногда; в конце концов, тварь телесна, и телом интересуется больше, чем духом; я тебя не дурачу, ты не думай; мне случалось прохаживаться кое перед кем в подражание Гете, надев шляпу задом наперед, спрятав руки в складках сюртука, и этот некто заверил меня, что предпочитает подобное зрелище последним сочинениям Гете. С тех пор я вхож в изысканное общество, на званые обеды, словом, я благоденствую».

Гофман скептически относился к благоговению по поводу последнего издания Гете. Здесь ирония устойчива. В «Известиях о последних судьбах собаки Берганца» есть мысленное обращение к прелестной девушке у печки с чашкой кофе: «Божественная! Чего стоит весь этот разговор и пение, и декламация… Один-единственный взгляд ваших божественных глаз дороже, чем весь Гете, последнее издание…».

Не понятно, по какой прихоти затесался в представленное здесь сборище поэтом Кант, фигура абсолютно непоэтическая? Не потому ли, что он просто-напросто кенигсбержец? И позаимствованные у него башмаки намекают на его приземленность в вопросах искусства, а заодно и на то, что автор видел профессора лишь на прогулках. Наблюдения не вызывали у Гофмана почтения. Шествовал нос.

В «Повелителе блох» карета с блохами на носу. И там же: «Эти лица, считавшие бедного Перегринуса за помешанного, принадлежали по преимуществу к разряду людей, твердо убежденных, что на большой дороге жизни, которой велят держаться рассудок и благоразумие, нос – самый лучший путеводитель и указчик…»

В «Выборе невесты» нос вообще выходит из-под контроля и начинает вести себя совершенно авантюристически… Недалеко до будущей повести Гоголя… А скатившийся с лестницы похож на Канта прежде всего носом…

«Какова цена всему этому бессмертию, друг, если после смерти парик бессмертнее человека, носившего его? О самой жизни я не говорю, ибо в роли гения весь век пыжится смертнейшее ничтожество, а гения прогоняют кулаками, едва он появится, вспомни только голову, носившую этот парик!».

Прихотью гофманической фантазии волосы связаны с умственностью; отсюда неувядающий интерес к парикмахерским изыскам, парикам. Вспомним из письма 22 сентября 1803 г. «Коли же все произведение сочтут орфографической ошибкой, автор посвящает его тому из членов ареопага, кто носит локоны или завивает волосы, бумага для этого достаточно хороша и мягка».

«Апология жизни», произносимая Бонавентурой на кладбище; в выборе места монолога проявился гамлетизм автора. «Разве не все на Земле более или менее в порядке? Наука, культура, нравственность процветают и модернизируются. Все государство, подобно Голландии, пересечено каналами и канавами, так что человеческие дарования направлены и распределены… …Человек существо заглатывающее, и если подбрасывать ему побольше, он в часы пищеварения не скупится на совершенства, и, питаясь, превращается в бессмертного… Какое мудрое государственное установление: периодически морить граждан голодом, как собак, когда хотят воспитать артистов! Ради сытного обеда заливаются соловьями поэты, философы измышляют системы, судьи судят, врачи исцеляют, попы воют, рабочие плотничают, столярничают, куют, пашут, и государство дожирается до высшей культуры».

В «Берганце» вечно голодная собака представляет культуру как кривляние. «…Ваше преимущество – ходить на двух ногах, носить штаны и беспрестанно болтать». Пародия на аристократию. «…Нечто неудержимо толкает меня подняться в ярко освещенный зал. Здесь мне захотелось бы ходить распрямившись, поджав хвост, хотелось бы надушиться, говорить по-французски, жрать мороженое, и чтобы каждый, пожимая мне лапу, говорил „mon cher baron…“ (дорогой барон. – франц.) и не чувствовал бы во мне ничего собачьего. И вот, восходя таким образом на высшую ступень, я замечаю, что мной овладевают отупение и глупость».

Бонавентура: «Друг мой, дух без желудка подобен медведю, сосущему лапу».

Бонаветуру наполняет издевательский сарказм над всей фальшью, изобретенной людьми. «Казалось, я широко распростерся в ночи при занавешенной луне и на больших черных крыльях как дьявол парил над земным шаром. Я трясся от хохота; я хотел бы перетряхнуть разом всех спящих подо мной, увидеть весь род человеческий в неглиже и без всяких румян, без фальшивых зубов и косичек, без накладных бюстов и задов, чтобы злобно освистать это жалкое зрелище».

Романтизм здесь достигает демонизма, как в «Дон Жуане» и «Эликсирах сатаны».

Заканчиваются «Ночные бдения Бонавентуры» ночью XVI там же, на кладбище. Ночные видения сливаются со сновидениями и привидениями. Таковы свойства ноктюрнов.

«…Мне в ночи не хватает красок, и ничего, кроме теней и туманных образов, не летит на свет моего волшебного фонаря».

«Во сне я услышал, как разразилась гроза… старался переложить на музыку раскаты грома и сочинить… слова, но тоны не согласовывались, слова как будто разрывались, проносясь хаотически отдельными невнятными слогами». Повторная попытка в «Житейских воззрениях», буря превращается в симфонию.

В великолепном завершающем монологе опять звучит гамлетовская тема черепов и могил.

Прямо напротив Гофманова дома в Варшаве находилось на возвышенности кладбище доминиканцев, напоминая о вечном: в ясную звездную ночь, в лунную, бурную, в тумане…

Бонавентура произносит монолог к червю…

«Король питается лучшими соками своей страны; ты питаешься самим королем, чтобы, словами Гамлета, препроводить после путешествия по трем-четырем желудкам обратно в лоно, или, допустим, в брюхо верноподданным. Мозгами скольких королей и князей полакомился ты, жирный приживальщик, чтобы достигнуть подобной упитанности? Идеализм скольких философов ты свел к своему реализму? Ты наглядно и неопровержимо подтверждаешь реальную пользу идей, поскольку ты откормлен мудростью стольких голов. Для тебя нет ничего святого, нет ни прекрасного, ни безобразного, ты все обвиваешь, Лаокоонова змея, знаменуя всю силу твоего превосходства над родом человеческим. Где глаза, чарующе улыбающиеся или грозно повелевающие? Ты, насмешник, один сидишь в пустой глазнице, оглядываешься дерзко и злобно, превращая в свое жилище и даже нечто худшее – голову, где прежде зарождались планы Цезаря или Александра. Что теперь этот дворец, вместивший весь мир и небо, этот замок фей со всеми своими любовными чарами и причудами, этот микрокосм, таящий зародыши всего великого и великолепного, ужасного и страшного, породивший богов и храмы, инквизицию и дьяволов, этот хвост создания, голова человеческая – обиталище червя!». Отклик на шекспировское: «Краса вселенной, венец творенья! А что мне эта квинтэссенция праха!?».

Бонавентура деист, не вполне атеист, но бог для него не абсолютная индивидуальность, в соответствии с философской верой, лишь первый импульс движения, первотолчок, запустивший великую мельницу вселенной. «…Эти мириады миров проносятся в своих небесах, движимые одной лишь гигантской природной силой…».

В сказки о загробном существовании он не верит: никто оттуда не вернулся, чтобы подтвердить гипотезу. Но задает парадоксальный поворот этой мысли, новый повод для иронических сарказмов. «От этой мысли меня почти бросает в жар! Только, по-моему, воскресать нужно не всем, нет, не всем! Что делать всем этим пигмеям и уродам в дивном и великом пантеоне, где должна царить лишь красота да боги! (весьма не ортодоксально: не бог, а боги! – авт.). И на земле уже стыдишься такого жалкого общества; не разделять же с ними небо!».

Гофман опять обнаруживает бунтарский демонизм не хуже байроновского. «Павшие титаны больше стоят, чем целая планета, переполненная лицемерами, которые норовят проскользнуть в пантеон, прикрываясь убогой моралью и кое-какими добродетелями. Во всеоружии предстанем исполину мира иного; ибо если мы не воздвигнем там нашего стяга, мы не достойны там обитать!»

Бессмертие надо завоевать. А примитивные ханжи хотели бы получить его лишь присоединяясь к общим предрассудкам и притворяясь добренькими…

Ему привиделся мертвец чернокнижник, предполагаемый предок. «Я прикоснулся, и все рассыпается в прах, только на земле горстка пыли да парочка откормленных червей тайком ускользает, как высокоморальные проповедники, объевшиеся на поминках». Если бог есть, то такие посредники в сообщении с ним не нужны. В одном образе схвачена вся безмерная пошлость и лицемерие, заведенные в людском сообществе.

Книга заканчивалась трижды повторенным риторическим «ничто».

Никаких отзывов в печати не последовало… Восторженно рекомендовал повесть друзьям Иоганн-Пауль Рихтер, жадно читавший книги и понимавший в них.

Почему Гофман скрыл авторство? После ссылки заявить о себе как фактическом безбожнике..? Ну, нет! Ревнители нравственности могли оставить без средств к существованию. Подобные плоскоумные субъекты имеют своеобразное понятие о человечности и морали. Хотя Иммануил Кант доказал автономию морали относительно религии, они подгоняли незамысловатые представления под общепринятые предрассудки, а не логику и право.

Право быть логичным и разумным не настолько было признано. Несведущие головы продолжали считать нравственность частью религии, немыслимой без нее, и свое недомыслие возводили в закон.


На службе Гофман был нагруженным ослом, но свободное время проходило приятно: несколько театров, образованное общество, незаурядные люди; польские маскарады происходили с выдумкой, пикники были веселы.

В Варшаве он встретил знакомого кенигсбержца Захарию Вернера; публичные чтения религиозно-мистических драм рока породили вокруг того сияние моды; словно проясненный потусторонним светом читал он их; ему внимали… Все напоминало таинства. В местах особенно напыщенно пошлых Гофмана подмывало на иронические замечания. Вернер напрягался. Непочтительное отношение к таинствам собственных сочинений никому бы он не простил. Гофману же казалось, общение не выходит из обычных приятельских отношений; он даже написал музыку к одной из его пьес.

В июле 1805 у Гофмана с Мишей родилась девочка.

Он не писал Хиппелю несколько долгих месяцев. Но опять портилась погода в политике.

Составилась новая коалиция против революционной Франции. Англия выложила деньги, поскольку Бонапарт готов был переправиться через пролив. Австрия выступила, на подмогу спешила русская армия. Император Республики осенью нанес Австрии ряд поражений, в ноябре французские войска вошли в Вену.

Гофман писал другу: «В декабре прошлого года я сочинил музыку к поистине гениальной опере Клеменса Брентано „Веселые музыканты“, которая в апреле этого года была представлена в здешний немецкий театр. Текст не понравился; „для большой публики это, что называется, не в коня корм“, как говорил Гамлет. О музыке они отозвались более благосклонно, назвав ее страстной и в то же время продуманной, вот разве что слишком критичной и необузданной. В этой связи в „Элегантецайтунг“ меня назвали человеком, понимающим толк в искусстве! …Прекрасно было принято даже и то неприятное обстоятельство, что там действуют итальянские комические маски – Труффальдино, Тарталья, Панталоне. …Привлекательнейшие образы веселого озорства! …Сейчас я как раз пишу оперу на французском матерьяле; здесь выражен свободный французский дух, их комический грациозный гений. …Называется „Непрошенные гости или Каноник из Милана“… Таков, единственный мой друг, образ жизни, коий я здесь принял; ты видишь, что музы покуда ведут меня по жизни как святые заступницы; им предаюсь целиком, и они не сердятся, если непреложные обстоятельства оставляют на их долю лишь отдельные блаженные мгновения… часто, слишком часто жизненный путь художника именно таков, что подавляет его, но не способен задавить… Ты уже читал „Странствия Штернбальда“ Тика? Если нет, то прочти поскорее книгу этого истинного художника!».

Похождения Гофмана. Следователя полиции, государственного советника, композитора, художника и писателя

Подняться наверх