Читать книгу Гонимый экзорцист - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 11

Гонимый Экзорцист
Исповедь Гонимого Экзорциста

Оглавление

Кем я был и кем стал

Найдено в «Witch Queen» спустя три года после того, как Сердце Скверны умолкло. Свиток лежал под бирюзовым амулетом, перевязанный чёрной нитью. Почерк – мой собственный, но строки местами расплылись, будто от воды. Или от слёз.


Меня крестили именем, которого я уже не помню.


Оно ушло туда же, куда ушла моя первая победа, моя первая изгнанная тварь, моё право называться экзорцистом в глазах церкви. Я отдал его в OssaKozma за знание пути к Сердцу. И теперь, когда пытаюсь вспомнить, как звали меня до изгнания, в голове лишь тишина и звон – тот самый, колокольный, что преследовал меня всю жизнь.


Но я помню другое.


Я родился в городе, которого больше нет. Не от чумы сгинул – от людской злобы. Назывался он Торре-дель-Ламенто, Башня Плача, и стоял на краю обрыва, откуда ветер доносил солёный запах моря, которого я никогда не видел. Мать моя была кружевницей, отец – звонарём. Он умер, когда мне исполнилось пять – сорвался с колокольни в туманное утро, и колокола тогда звонили сами, без чьих-либо рук, целых три дня.


Мать говорила: это душа его прощается.


Она умерла через два года. Чума тогда ещё не правила миром – только подбиралась, пробовала на вкус окраины. Мать умерла не от болезни – от разбитого сердца, как шептали соседи. Я остался один в доме, где пахло кружевами и ладаном, и каждый вечер слушал, как ветер играет в пустой колокольне.


Меня забрали в церковь.


Я не хотел быть священником. Я хотел звонить в колокола, как отец. Но настоятель сказал: у богатых звонарей хватает, а вот тех, кто умеет говорить с тенью, мало. Он увидел во мне что-то – то ли пустоту в глазах после смерти матери, то ли ту особую тишину, что поселяется в детях, переживших слишком много.


Меня учили латыни и заклинаниям. Греческому и обрядам. Псалмам и искусству видеть невидимое. К пятнадцати годам я уже мог отличить одержимого от бесноватого, а бесноватого – от просто сумасшедшего, которых в те времена хватало.


Первое изгнание случилось, когда мне было семнадцать.

Я помню тот день. Вернее, помнил, пока не отдал его.


Бес вселился в дочку мельника – девочку двенадцати лет, худую, бледную, с глазами, в которых полыхал нездешний огонь. Она кричала на языках, которых не знала, выворачивала суставы, плевалась желчью. Священники отказывались – боялись, что не справятся, опозорят сан. Настоятель послал меня, самого молодого, самого глупого, самого дерзкого.


– Или изгонишь, или сгинешь, – сказал он. – И то и другое будет волей Божьей.


Я заперся с ней в амбаре. Три часа читал молитвы, которые тогда ещё не считал ересью, кропил святой водой, которой тогда ещё верил, прижимал крест к её лбу, тогда ещё не знавший, что крест – это не только символ, но и оружие.


На третьем часу она затихла. Открыла глаза – свои, детские, испуганные – и спросила: «Дяденька, а где мама?»


Я вышел из амбара и упал на колени прямо в грязь. Настоятель смотрел на меня с чем-то, похожим на уважение. А я смотрел на свои руки и не понимал: это я сделал? Это Бог сделал? Или просто девочка устала кричать?


Тогда я ещё верил, что ответы существуют.


Двадцать лет я изгонял демонов.


Двадцать лет я ходил по городам и весям, слушал исповеди одержимых, выкуривал бесов ладаном, запечатывал входы в души распятиями. Меня звали «Рука Господня», хотя сам я никогда не чувствовал себя рукой – скорее, инструментом, который кто-то держит, не спрашивая, хочет ли он быть в этой хватке.


А потом пришла чума.


Она пришла не как враг – как хозяйка. Как та, что решила: хватит прятаться по углам, пора заявить о себе. Города умирали один за другим, колокола звонили не переставая, и в этом звоне тонули все молитвы, все обряды, вся вера, которую я копил двадцать лет.


Я видел, как умирают дети. Как священники отказываются соборовать заражённых – боятся подойти близко. Как церковь объявляет чуму карой Божьей, призывая грешников покаяться, а сама запирает ворота, не пуская беженцев.


И тогда я сказал то, что меня сгубило.


– Это не кара, – сказал я на собрании клира. – Это болезнь. Её лечить надо, а не молиться.

Тишина была такая, что я услышал, как за стеной звонарь уронил молоток.


– Ты сомневаешься в промысле Божьем? – спросил епископ. Голос у него был тихий, маслянистый, как у змеи перед броском.


– Я сомневаюсь в том, что Бог хочет смерти детей, – ответил я. – А вы, ваше преосвященство, похоже, нет.


Меня судили три дня.


Обвинили в ереси, в колдовстве, в сношениях с демонами, которых я же изгонял двадцать лет. Припомнили каждый случай, когда я использовал неканонические методы – травы вместо святой воды, заговоры вместо молитв. Припомнили даже тот первый случай с девочкой-мельничихой, заявив, что я не изгнал беса, а договорился с ним.


Приговор был милосерден: не костёр, только изгнание.


Но перед изгнанием – клеймо.


Я помню этот день.


Меня привязали к столбу на площади. Народ собрался – поглазеть, как будут жечь еретика, но жгли не меня, только метку. Раскалённое железо с гербом епископа – перекрещённые ключи и меч – прижали ко лбу. Запах горелой кожи, мясной, тошнотворный. Крик, который я не смог сдержать. И тишина после, когда всё кончилось, и кровь текла по лицу, смешиваясь с потом.


– Изыди, – сказал епископ. – И не возвращайся. Ты больше не носишь имя Божье.


Я посмотрел на него. И увидел в его глазах страх. Не передо мной – перед тем, что я сказал правду. Перед тем, что чума действительно не кара, а он, епископ, не знает, что с этим делать.


Я ушёл.


Дальше были годы скитаний.


Я брёл по умирающим городам Плачущего Канцонье, и клеймо на лбу горело не столько от боли, сколько от стыда. Меня гнали отовсюду – крестьяне шарахались, священники плевали вслед, даже нищие не подпускали к своим кострам. Я был чумой для чумных, проклятием для проклятых, изгоем среди изгоев.


Я ночевал в склепах, в заброшенных домах, в подвалах, где крысы были единственными, кто не боялся моего клейма. Я питался кореньями и падалью, пил из луж, молился – кому? Богу, который позволил это? Или тому, другому, о ком писали в запретных книгах?

Книги я начал собирать случайно.


В одном из разрушенных храмов, под алтарём, где когда-то служили мессу, я нашёл тайник. В нём лежали свитки – старые, пахнущие плесенью и веками. Я развернул один и прочёл: «Гримуар папы Гонория, иже есть ключарь к небесным и адским вратам».


Церковь жгла такие книги. За их чтение полагался костёр.


Я засмеялся. Первый раз за многие месяцы. Костёр? Меня уже жгли – клеймом. Чего мне бояться?


Я начал читать.


Чем больше я читал, тем яснее понимал: церковь лгала.


Не о Боге – о силе. Она учила, что сила даётся только через молитву, только через смирение, только через признание своего ничтожества. А книги говорили другое: сила даётся знанием. Именами. Пантаклями. Пониманием того, как устроен мир.


Я нашёл «Энхиридион папы Льва» – карманную книгу света, как называл её переписчик. В ней были молитвы не только к Богу, но и к ангелам, к силам, к именам, которые церковь запрещала произносить. «Агла», «Тетраграмматон», «Исхирос» – они жгли язык, но когда я произносил их, мир вокруг менялся. Тени отступали. Крысы перестали шуршать. Даже колокола, казалось, звонили тише.


Я нашёл «Малого Альберта» – книгу тайн, где было написано о травах, о камнях, о том, как снимать порчу и ставить защиту. Там было сказано: «Болезнь – это тоже дух. С ним можно говорить».


Я начал говорить.


Я не сразу научился исцелять.


Первые попытки были жалкими. Я читал заклинания над умирающими, а они умирали. Я рисовал пантакли на дверях зачумлённых домов, а люди всё равно заболевали. Я почти отчаялся, почти поверил, что церковь права – что я проклят, что знание бесполезно, что остаётся только ждать смерти.


А потом я встретил ведьм Чёрной Розы.


Они не гнали меня. Они смотрели на моё клеймо с чем-то похожим на уважение – изгнанник изгнанника видит издалека. Они научили меня работать с болезнью не как с врагом, а как с материалом. Они показали, что Скверна – это не только смерть, но и сила, если знать, как её перенаправить.


– Ты хочешь исцелять, – сказала одна из них, старшая, с лицом, изъеденным узорами струпьев. – Но ты не принимаешь болезнь. Ты борешься с ней, а надо договариваться.


Я не понял тогда. Понял позже, когда впервые вылечил чумного не молитвой, не заклинанием, а просто разговором. Я сидел рядом с ним три дня, слушал его бред, держал за руку, а на четвёртый день он открыл глаза и попросил воды. Без демонов, без чумы, без ничего – просто человек, который захотел жить.


Я заплакал. Впервые после изгнания.


Дальше был путь.


Путь через города и веси, через встречи и расставания, через боль и надежду. Я научился лечить не только молитвами, но и знанием. Я понял, что изгнание было не проклятием, а даром – оно освободило меня от догм, от страха, от необходимости быть «правильным».


Я стал тем, кто я есть: гонимый экзорцист. Еретик в глазах церкви. Чужак для ведьм. Ничей для всех.


Но я нёс в себе свет. Тот самый, что украл у древних книг и запечатал кровью мизинца.

А потом я нашёл «Witch Queen».

Мара встретила меня на пороге.


Я не знал тогда, кто она. Не знал, что она тоже изгнанница, тоже спасённая из огня, тоже хранительница того, что церковь называет проклятым. Я просто вошёл в лавку, пахнущую бирюзой и памятью, и увидел женщину с глазами цвета воды в том колодце, где когда-то тонула маленькая девочка.


– Экзорцист без прихода, – сказала она. – Такие редко заходят просто погреться.


Я рассказал ей всё. О клейме. О книгах. О Сердце Скверны, которое видел в видениях. О том, что ищу способ добраться до него и заставить замолчать навсегда.


Она слушала молча. А потом открыла резную шкатулку под бирюзовым амулетом.


– Я ждала тебя, – сказала она. – Двадцать лет ждала.


Теперь я знаю, кто я.


Я не помню своего имени. Я не помню своей первой победы. Я не помню лица матери – только запах кружев и ладана. Я отдал память за знание, за путь, за право войти в Сердце Скверны и сказать ему: «Довольно».


Но я помню другое.


Я помню, как пахнет дождь после того, как колокола замолкают. Я помню, как светится белая роза в палисаднике перед «Witch Queen». Я помню, как Мара смотрела на меня, когда я уходил к Собору, – с той особой теплотой, с какой смотрят только те, кто однажды уже тонул, но выплыл.


Я – гонимый экзорцист.


Бывший еретик. Бывший изгнанник. Бывший тот, кто не знал, зачем живёт.


Теперь я знаю. Я живу, чтобы помнить. Чтобы нести свет. Чтобы быть тем, кто придёт, когда снова наступит ночь.


Колокола молчат. Но я слышу в этой тишине голоса всех, кого спас, всех, кто ушёл, всех, кто остался. И в этом гуле тишины я нахожу своё имя.


Не то, что дали при крещении. Не то, что выжгли клеймом.


То, что я выбрал сам.


Приписка на полях, сделанная спустя год:


Я рассказал Маре эту историю. Мы сидели в лавке, пили чай с полынью, и за окном тихо позванивали колокола – уже не погребально, а просто так, по привычке. Она слушала, не перебивая, а в конце положила ладонь на мою руку.


– Ты не помнишь имени, – сказала она. – Но я помню. Ты тот, кто пришёл. Этого достаточно.


Я не знаю, права ли она. Но в её бирюзовых глазах я вижу отражение того света, что нёс в себе всю дорогу.


Может быть, имя и не важно.


Важно – идти дальше.


И я иду.

Гонимый экзорцист

Подняться наверх