Читать книгу В своем краю - Константин Леонтьев - Страница 10
Часть I
X
Оглавление– Нет, у нас лучше! – сказал себе Руднев, отворяя дверь свою и спускаясь по двум ступенькам в пристройку… Опять обдало лицо родным, смолистым запахом, и, как в таинственном святилище, спущены занавесы темно – зеленые на веселых окнах… Книги! Вот они здесь, верные, однообразно-глубокие друзья!.. Ждут, бедные, и будут ждать всегда, без ропота, готовые доставить наслаждение… Куда как книги лучше людей!
Он был счастлив, вступая в свою скромную твердыню, но грустный вид его, его утомленное лицо испугали дядю… Руднев ждал этого испуга; еще верст за десять до дому стал он с горечью ожидать его, приготовляя то долгий рассказ, то отрывистую отговорку.
– Грудь? Голова? Мяты? Кашель?..
Как это нестерпимо создана жизнь, что от самого преданного человека нет возможности скрыться!..
– Ничего, ничего… пройдет… ничего! – повторял он внушительно, уходя от дяди, и дядя слышал, как он два раза щелкнул замком, запирая дверь в свою пристройку.
«Ну, Бог с ним!.. Пусть отдохнет. Или уж не обидели ли его чем; бывает это», – думал старичок, вспоминая, как лет шесть тому назад одна дама обратилась к нему очень ласково: «Любезный, вели моих лошадей подать», и когда Владимiр Алексеевич с неудовольствием отвернулся, дама сказала: «Ах! какой ты невежа!.. Я тебе говорю, чудак, лошадей!» Но Владимiр Алексеевич – человек опытный и с характером. Вынув из кармана старинную золотую табакерку, он измерил насмешливо даму с чепца до оборки шелкового платья, которое она волочила за собой по полу, и заметил ей тонко: «Если я не ошибаюсь, сударыня, вы ошибаетесь!» и вслед за тем прошел мимо нее, играя старинной табакеркой, и вступил в гостиную.
– А он молод – неравно и сробел!.. Доктором, поскорей надо доктором стать… Тогда всякий: с искренним почтением и величайшей преданностью, милостивый государь, имею честь быть, ваш покорный слуга!.. И на конверте пишется: «Его высокоблагородию, милостивому государю, Василью Владимiровичу Рудневу».
К обеду взгляд племянника стал гораздо добрее и лицо не так бледно; покушав с аппетитом, он сам завел разговор.
– Знаете, дядя, предводитель предлагал мне похлопотать о месте окружного врача… Я обещал подумать… Дня через два не дадите ли вы мне беговые дрожки… Небось дадите?
Дядя только улыбнулся на этот последний вопрос.
– Я думаю, вы правы, что без источника нельзя… Все-таки триста рублей в год! Да и кстати, хочу замолвить слово об одном семинаристе, которого я встретил у отца Семена: не найдется ли ему место учителя где-нибудь.
Не стоит и объяснять, как рад был дядя такому намерению; с радости он было хотел спросить: «а что по истинной правде, какие побуждения были к подобному побегу.», но та внутренняя задвижка, которая с такой силой запирает вдруг душу людей осторожных, спасла Руднева от противного вопроса и смущения.
Шум, пение, пляска, зеленый двор, столы на козлах, уже почти опорожненные; розовые, синие, красные сарафаны и рубашки, золотые сороки, свист и топот женщин; чорный плис и светло-зеленые поддевки молодцов… оранжевые кафтаны мордовок с шариками пуха в серьгах – вот что встретил Руднев, въезжая во двор Лихачевых… Предводителя, к несчастью, не было дома: так сказала ему у ворот одна чернобровая в малиновом сарафане и парчовой повязке… и указала на Александра Николаевича, который, как всегда в поддевке, сидел у своего крыльца на бревне, рядом с простой старухой и курчавым молодым барином в голубом бархатном чекмене.
Перед ними толокся под гармонию тот самый здоровенный дед, который не хотел везти Руднева ночью.
– Довольно, дед, плясать, довольно, – говорил сухо, Лихачов, – надоел уж ты… Как толчея какая-нибудь перед носом…
– Друг ты мой! – вскрикнул старик.
– Чисто что друг! – отвечал еще суше Лихачев, вставая и отстраняя слегка плясуна, который хотел обнять его, прибавил, – смотри-ка, кто приехал.
– Кто? голубчик мой! Кто для меня есть на свете кроме тебя!
– Это все так!.. А ты посмотри, доктор приехал… Он в стан ездил на тебя жаловаться, что ты изобидел его ночью… Говорят, становой скоро будет за ним… Ведь доктор-то колдун: захочет, навек испортит…
– Ой! не стращай ты меня, старика, – с веселой улыбкой, припадая к плечу Лихачева, шептал дед.
– Довольно, пусти… Смотри, вон он слез с дрожек, идет… Хоть и мал, да в рот ему палец не клади…
– Не положу, голубчик мой… не прикажешь ты, я и не положу… Все по-твоему будет! Все по-твоему.
– Однако ты не на шутку пристал ко мне! – говорит Лихачев, подвигаясь вперед не без труда, потому что пьяный старик почти висел на нем. – Пусти мою руку… Эй, девушки, девки! Хоть бы вы заступились… Дед-то меня вовсе уж одолел!..
Несколько баб и дворовых девушек бросились на деда и оторвали его от барина, который поспешил навстречу давно уж с беспокойством озиравшемуся гостю.
– Девушки, голубушки! Пожалейте старика, – твердил дед, – нет ли, как третёвадни, помадки у вас…
– Есть, дедушка, для вас есть… Настя, беги, неси живей помаду… На-ка, выпей еще браги пока.
Настя живо принесла помаду. Старик напомадил себе голову, усы и бороду, нюхал руки и приговаривал: «Эх, как годно! Эх, тоже!», выпил браги и пустился снова плясать, припевая тонким голосом, как женщина: Распомадил, раздушил' Красных девушек смешил – Браво! Важно! – воскликнул, подкатывая под лоб глаза, помещик в голубом чекмене… – Валяй, валяй!..
Девушки хохотали. Пение, свист, балалайка, гармония, крики и смех поднялись вдруг со всех сторон с новой силой и восторгом.
– Вашего брата нет дома, – скромно сказал Руднев Александру Николаевичу, стараясь отворотиться в сторону. – Я к нему по делу…
– Вероятно, он будет сегодня дома… Подождите его здесь, или пойдемте в дом… Здесь не лучше ли? Вот, рекомендую вам, известный всем в околотке, по своему разврату, Сарданапал…
– Чорт! – отвечал бархатный чекмень, на которого разумеется, указывал этими словами Лихачов… – Напрасно, вы, доктор… (очень приятно познакомиться) с этим дьяволом…
– Это кого? Кого? – подбегая, спросил старик. – Это ты Александра Николаича так?.. тьфу ты, окаянный, ругаешь…
– Я тебе сказал, дед, чтоб ты отвязался, – строго заметил Лихачов, – надоел ты всем, как горькая редька… Доктор здесь… помни! Ступай, старик!.. Сядемте на крыльцо, нам сюда принесут чаю.
Они сели, а Сарданапал пошел в толпу, где наряду с крестьянскими парнями, опираясь на плечи хороводниц, подпевал и веселился.
Руднев объяснил Лихачеву свое желание быть окружным врачом на место г. Зона, просил его напомнить брату о том разговоре в избе, на ночлеге, в котором предводитель сам предлагал ему это место, и сказал, что оно ему особенно нравится тем, что, может быть, келейно разрешат жить в деревне…
Хотя лицо Лихачева было красно, но свежие глаза его доказывали, что он сохранял все присутствие духа трезвого человека.
– Жаль, что брата нет, – отвечал, – он бы вам все лучше растолковал… Впрочем, я думаю, вам самим нужно видеться с Зоном и поручить ему обделать это дело в Петербурге… Да брат вам это устроит… Э-э! Акулька пляшет, это интересно… Не хотите ли посмотреть?
С этими словами Лихачов тростью постучал в окно флигеля и закричал туда: – Милькеев! полно тебе газеты читать… Какая скука! Акулина пляшет… Довольно… Оставь свое педантство! Хуже деда надоел с своим чтением.
Милькеев вышел и поздоровался с Рудневым. При виде этого разговорчивого и беспокойного человека Руднев испугался, чтобы он не спросил у него, зачем он тогда уехал; но Милькеев, пожимая ему руку, не сказал даже ни слова.
Акулина была вдова, лет под тридцать. Продолговатое лицо ее было смугло, прекрасные серые глаза и томны и веселы по желанию; одета она была не богато и не бедно; всегда веселая, трудолюбивая и добрая, она была любима всеми, начиная с господ… Любовников у нее было множество; иногда ее били, но все это забывалось скоро, и она опять плясала, пела, смешила всех и работала, припевая.
Она плясала с упоением и приговаривала беспрестанно то то, то другое, подскакивала к пожилому столяру, который то мчался к ней, расправляя бороду, то многозначительно толокся на месте…
Уже месяц взошел; запахло коноплями. Все молча, тихо любовались на пляску.
– Чем я не баба? – кричала вдруг Акулина. Или вдруг обращалась к столяру: – Поправь бороду… Я бородку люблю…
Махнув платком в сторону молодых господ, она сказала вполголоса: «Знакомые люди!» – Сарданапал, – сказал Лихачов, – это на твой счет… Ведь ты был один из первых… Милькеев, как бишь это у Шекспира… тот говорит… ну – Фальстаф.
– Уж ученость-то, ради Христа, оставь, – закричал Сарданапал, – мало вам было сегодня… Вы с Милькеевым мало разве об инфузориях электричества толковали… Просто смерть мне вас слушать… Зачем камень летит книзу, а не кверху?
– Всякому свое, Павел Ильич, – отвечал Милькеев, – у вас одно, у других – другое… Вы – специалист по вашей части…
– У него разделение труда в доме доведено до крайности, – заметил Лихачов, – Паша, Настя, Катюша, Февронья, Хавронья… Это не шутя, у него есть Февронья и Хавронья.
– Февронья летняя, худенькая, а Хавронья зимняя.
– Нет, ты расскажи-ка лучше, как ты своими незаконными детьми выселки хочешь селить?
– И поселю; что возьмешь?
– Чорт знает, что это такое, – прошептал Милькеев, отходя прочь, – нам, доктор, в одну сторону, кажется? Поедемте вместе в тарантасе, а на ваших дрожках какой-нибудь мальчик за нами доедет… Лихачев даст мальчика… Мне очень нужно с вами поговорить… Где он? Лихачев?
Но Лихачев не отозвался, потому что приятель его, старый дед, совсем пьяный, заснул пренеудобно, вниз головой, свалившись с сена в углу двора. Милькеев и Руднев увидали, как Лихачев вдвоем с кучером бережно отнесли на руках тяжелого старика под навес и уложили его в прохладе и покое.
Народ разошелся почти весь со двора, оставив в душе Руднева очень грустное впечатление, в причине которого он и сам не мог дать себе отчета. Сарданапал насилу держался на ногах и бранился; Лихачов отправлял его спать… С деревни еще слышались песни… Луна была высоко, и Рудневу страшно хотелось быть поскорее в широком поле. Достали какого-то мальчика для беговых дрожек, и молодые люди, севши в тарантас, видели, как Лихачов, едва простившись с ними, скорыми и твердыми шагами пошел на деревню в ту сторону, где допевались песни.
– Нравится он вам? – спросил вдруг Милькеев, проводив его глазами, пока было можно в темноте. – Ведь молодец?
– Мне кажется, что общего тут мало, – отвечал Руднев.
– Мало-то мало… Да у него это иначе, чем у других выходит… Я ему завидую страшно!.. Мы все уважаем да жалеем народ; а он просто любит его и даже не знает, что глагол «любить» идет к его манерам.