Читать книгу В своем краю - Константин Леонтьев - Страница 3
Часть I
III
Оглавление– Здоровы ли вы, Владимір Алексеич? – спросили в Троицком старика Руднева.
– По мере возможности, графиня, по мере возможности… Года уж не те…
– Отчего ж? Вы гораздо старее меня, а я перед вами развалина. Завтра хотим ехать в *** монастырь… Боюсь, что недостанет сил сделать верхом сто слишком верст взад и вперед. Грудь болит, и голова кружится.
– ' Года уж не те, графиня! Бодрости нет – сообщения соков…
Хотя Владимір Алексеевич с трудом решался говорить про свои чувства, пока не было в этом крайней нужды, но Новосильская умела сейчас узнавать, когда соседа волновало что-нибудь: язык его не выдавал, но выдавали брови, которые прыгали и от радости и от горя.
– Вы что-то не в своей тарелке! – сказала она ему. – Скажите-ка, что с вами… Не пригожусь ли я?
– Да все Вася… с Васей вожусь.
– Что же он?
– Пыжик; как был в десять лет пыжик, так и в двадцать остался… Нет, нет и нет.
– Что нет? Служить не хочет?
– И служить не хочет, и к вам ездить не решается…
– Хотите, – сказала Новосильская, – я сама ему первый визит сделаю? Завтра мы все, и Лихачевы с нами, заедем к вам около двенадцати часов… Это по дороге; и уговорим его… Я и детей заставлю просить… А уж раз познакомится, не будет бояться нас…
– Только вы его не слишком! Изволите видеть… надо знать человека… надо знать человека…
– Не беспокойтесь, – сказала Новосильская. Старик притаился так, что Рудневу и в голову ничего не пришло.
На следующий день он сидел у окна и читал. За полчаса перед тем ушла от него первая пациентка, которой он сделал пользу… и с которой ему было очень много хлопот. В дядиной деревне никто и верить не хотел, что «Васинька-то дитятя» стал «лекарем». У старухи распухла нога; Руднев купил на свои деньги камфары и спирту и сказал: «Растирать, а завтра сделаю бинт и бинтом тебе…» А старуха подумала «винт» и, когда он вышел из избы, подняла крик, что над ноженькой своей баловать не даст, и чорт бы старого барина взял, что он ее научил Ваську-дурака призывать. Камфару забросила, а спирт выпили внуки старухи.
Купить больше было не на что: крестьяне своих денег не давали, а у Руднева уже не было; насилу выпросил у дяди полбутылки деревянного масла, смешал его с камфарой, которую забросили на полку, и насилу наш молодой доктор убедил старуху, что у него в руках «бинт», а не «винт». Бинтовал он отлично; старуха разлакомилась и все приговаривала невестке: «Ай-да Вася наш… Вася… мне и то легче стало… Нет, друг, он знает!..» – Известно, кто чего держится, так тем и управляет, – отвечала невестка.
Опухоль через неделю спала, и старуха сама пришла к «дитяти» и принесла ему разукрашенное полотенце, которое он с удовольствием принял.
Приятное впечатление от этого случая было еще так сильно, что Руднев взял нарочно книгу, желая остудить свое волнение; но читалось ему плохо… «Спасибо! спасибо!» – чудилось ему беспрестанно, – «Ты молодец!.. Живи ты нам на пользу и радость… Нет, Василий Владимірович наш ничего, тебя уважать можно. Ты людям нужен. Ты не последняя спица в колеснице… Спасибо, молодец; спасибо, молодец, Василий Владимірович. Ай-да Вася наш деревягинский!»… Наконец он положил книгу и, так, в самом хорошем настроении духа, глянул в окно на дорогу, которая вилась с горки на горку к реке.
Вдруг на первой горке показались всадник и всадница. За ними два других, еще трое, еще два – 9 человек! вдали чернелись экипажи… ближе-ближе…
Руднев уже ясно мог разглядеть все общество: впереди, рядом с Новосильской, солидно ехал длиннобородый, толстый предводитель на большой казацкой лошади; за ними, гарцуя на сером в яблоках, чересчур уже красивом коне, сопровождал скромную англичанку кудрявый брюнет в парусинном балахоне и синей фуражке; дети, берейтор-солдат, француз, должно быть, на чахлой клячонке, в круглой соломенной шляпе, спешили за передовыми…
Одно мгновение – Новосильская пустилась в гору вскачь; за ней другие; поворотили во двор; дядя уже суетился на крыльце… Филипп помогает дамам… Руднев! что с тобой? В твоей ли пристройке такой шум, такая толпа светских людей? Едва находишь ты голос для коротких и смущенно-строгих ответов. Все улыбаются, жмут доктору руку, зовут и просят; дети расспрашивают: «Что это? что вот это у вас? а эта человечья голова зачем?..» – Доктор, верно, френологией занимается, – говорит рослый и кудрявый молодец в балахоне.
– Разве вы верите в систему Галля? – спрашивает Новосильская с улыбкой, и сверкнула глазами так, что Руднев не знал, что это: насмешка, ласка или светская наглость?..
– Нет, я занимаюсь немного рациональной краниоскопией и вообще остеологией, – отвечал доктор глухо.
– Вы ведь верхом поедете с нами? – перебивает его второй сын Новосильской, здоровый мальчик, лет одиннадцати, с приятно-русским лицом.
– На Стрелке; Стрелка смирная, – говорила старшая дочь, обращая на него задумчивые карие глаза…
– Милькеев, где мы будем теперь есть?.. – кричит третья дочь.
– Везде, – отвечает Милькеев.
– Дети! Довольно… – раздается голос француза.
– Он изучает всего человека, – шепчет дядя, где-то за шкапом.
– А, и вы любите исповедь Руссо? – спрашивает Милькеев, снимая с полки книгу. – Катерина Николавна и m. Баумгартен находят эту книгу грязной…
– Не правда ли, вы тоже находите? Разве можно позорить так, как он, свою благодетельницу, m-me Warens? – спешила спросить Катерина Николаевна.
– Нисколько, не нахожу-с…
– Что! что! – кричит Милькеев, – наша взяла! Не правда ли, доктор, нравственность есть только уголок прекрасного, одна из полос его?.. главный аршин – прекрасное. Иначе, куда же деть Алкивиада, алмаз, тигра, и т. д.
– Опять свое!
– Дело, дело говорит Милькеев, – перебивает толстый предводитель.
– Едемте, уж первый час. Едем!
Какой вихрь, какая слабость унесли Руднева, но он и оглянуться не успел, и возразить не нашелся перед этой шумной ватагой… перед этими детьми, которые без церемонии тащили его за руки и цаловали его, умоляя не отказываться, и он, сам не зная как, очутился на линейке рядом с очень почтенной, седой дамой в синем шерстяном платье и большом платке, которую все называли то няней, то Анной Петровной. На козлах линейки сидел усатый армеец лет сорока с загрубелым и недобрым лицом в истасканном сюртуке.
– Капитан, – сказала ему Катерина Николаевна, – вот вам еще спутник; он будет вас мирить с Анной Петровной.
Капитан глупо и подобострастно улыбнулся и приподнял фуражку.
Все посели на коней и тронулись.
Веселый Федя остался верхом около линейки.
– Напрасно вы не хотели ехать верхом на Стрелке, – с сожалением сказал он Рудневу. – Какая это лошадка! Послушная, седло мягкое, казацкое… Мы у вашего дяди заранее узнали, ездите ли вы верхом, и он сказал, что вы ездите на казацком седле…
– Благодарю вас; мне и так хорошо.
– Доктора ездить не умеют, – заметил капитан, – у нас был лекарь, когда мы стояли в Каменец-Подольской губернии. Боже ты мой! Что за смех, как носит это его в треуголке лошадь по полю…
– Нечего смеяться так, – с упреком сказал Федя, – у вас в Каменец-Подольской губернии все вздор, капитан, случается. Зачем смеяться! Вы вот сами не умеете ездить верхом, а над другими смеетесь…
– Не люблю я докторов-живодеров, – возразил капитан, но Федя уже успел умчаться вперед с другим, и вместо него вступилась Анна Петровна.
– Вы, пожалуйста, капитан, этот разговор оставьте. Не знаю, кто больше живодер: доктор, который здоровью пользу делает, или кто своего слугу колотит, как вы своего Каетана бедного…
– Эх, Анна Петровна, Анна Петровна! Вы опять меня обижаете. Вот дайте только от передних отстать. Я так припущу – держитесь только. Вот и доктор близко; коли ушибу – вылечит.
– Уж вы, пожалуйста, капитан, ваше балагурство оставьте. Прошу вас ехать, как надо, а не то я сойду! – сказала Анна Петровна.
– Вот, доктор, горе мне какое, – продолжал капитан, – мне не дают и побаловать; а Милькееву вон какое счастье. Анна Петровна на него не рассердилась, как он ее нарочно вывалил намедни. Живут же люди со счастьем с таким!
– Напрасно вы думаете, что г. Милькеев вывалил меня нарочно. Василий Николаич так учтив, что он никогда этого не сделает. Вам бы еще надо у него вежливости поучиться!
– Нашли вежливость! Кричит с детьми на весь дом, глотку дерет. А как уж это он бабам потрафить мастер!
– Вы, капитан, в хорошем обществе не бывали, – гордо возразила Анна Петровна, – кроме резервов ваших ничего не видали. Если графиня согласна, чтобы молодой человек кричал во время игры с детьми, так не нам с вами осуждать его. А вот бабами женщин он называть не станет, как вы!
– Вы, Василий Владимiрыч, – продолжала нянюшка, обращаясь к Рудневу, – не верьте капитану; это в его словах одна злоба говорит. Ему обидно, что у него Олю отняли; однако, посудите сами: разве могла Оля век у них одной арифметике учиться да священной истории? Она должна получить настоящее воспитание, которое г. Милькеев в состоянии ей дать. А г. Милькеев так вежлив и так добр, что он Феде никогда не позволяет крестьянским мальчикам так головою кивать, а непременно снять фуражечку… Он – прекрасный молодой человек, и вся вина его в том, что он не богат. А сам по себе он во всяком обществе годится. Хоть ко двору!
– Ну, уж ко двору-то его разве печки топить пустят, – прервал капитан. – Зазнался, забыл, как в оборванной шинелишке сюда пришел!
Анна Петровна пожала плечами.
– Уж о дворе вы не судите, капитан, прошу вас, при мне! Я двор-то знаю, капитан, позвольте мне судить об нем не по-вашему. Я двор знаю! И за границей была; когда я ехала с графиней на пароходе из Чивитта-Веккии, с нами ехал итальянский граф, граф Карниоли. Вот точно смотрю я теперь на Милькеева – борода чорная, взгляд… Только Милькеев ростом еще повыше того будет.
– Как вы его, Василий Владимiрыч, находите?
– Да, он собой очень хорош! – отвечал Руднев. Капитан на это не возразил и молча гнал лошадь. Анна Петровна тоже не продолжала спора, и Руднев незаметно погрузился снова в себя. Обрадованный тем, что его не трогают, он с участием следил за комками земли, которые, отрываясь от колеса, летели мимо него на дорогу, думал о центробежной силе, озирал широкие поля, всматривался в толпу наездников, которые, чернеясь вдали, ехали почти все шагом под знойным небом, и скоро стал радоваться, что решился ехать.
Прошло так около двух часов… Проехали несколько рощей, спускались с гор и поднимались на них, миновали несколько знакомых деревень. Капитан с Анной Петровной уже помирились и дружески толковали о том, где больше белых грибов – в Сосновке или Солодовке, а Руднев все радовался своей свободе. Кавалькады не было видно: она скрылась за большим спуском. И он даже пожалел, что капитан так отстал, потому что все лица эти: Катерина Николаевна, Милькеев, Nelly, предводитель и француз с немецкой фамилией, начинали занимать его с ученой точки зрения.
«У Катерины Николавны, – думал он, – нос горбатый, римский, вообще слишком резкий и крупный для женщины профиль; у Милькеева нос тоже велик, но мягче абрисами и грубее общей формой. Оба брюнеты. Он моложе, она старше; он беден, она богата; оба, вероятно, дворянской крови (я ведь не виноват, что для антропологии этот момент важен); оба очень велики ростом; оба, говорят, умны. Но у нее глаза карие, уже несвежие, но беглые и блестящие; а у него серые, большие и томные, как у младшей девочки, Оли; только у Милькеева как будто добрее, чем у этой Оли. У него, кажется, голова шире, чем у нее и т. д. Что из этого всего выйдет? Как применить эти примеры к тому вопросу, который предлагает Карус своим сочинением о «Символистике человеческой наружности»? У кого из них больше воли, ума – интересно было бы узнать! Только бы они не приставали; ведь они самые подвижные из всего общества; ну, как они больше других ко мне будут обращаться и из довольного своей судьбой зрителя обратят меня в действующее лицо? Счастливы зоолог и ботаник: они рвут цветы и режут животных, не рискуя утратить научное спокойствие в вихре тех проклятых ощущений, которые испытывает человек как член общества!» Но размышления его были вдруг прерваны голосом капитана: – Эва! Федя наш как жарит к нам навстречу!..
– Уж не случилось ли чего? – воскликнула с испугом Анна Петровна.
Федя уже был близко.
– Скорее, Матвей Иваныч, скорее! – кричал он. – Маша упала… Доктор, Маша ушиблась…
Капитан помчался. Маша сидела на траве. Она была бледна; мать, еще бледнее, поддерживала ее сзади; другие молча толпились кругом, только изредка перешептываясь: – Вот, очень нужно! Кто ж пускает ребенка на старой лошади?.. Долго ли!.. Старая лошадь хуже бойкой! Споткнуться недолго… Она ничего не видит…
– Видит! видит – это случай!
Лошадь Маши была велика и очень красива, и отлично выезжена по-манежному; но она точно была уже немолода, и глаза ее были немного испорчены. Маша ее очень любила, потому что Бэла умела даже играть как-то правильно, красиво и покойно, а галопом ходила отлично. Маша хотела перескочить через канавку, Бэла споткнулась, и все успели только с ужасом увидеть, как огромная лошадь всей тяжестью перевалилась как-то через Машу.
Руднев осмотрел «барышню» и расспросил ее; Маша божилась, что ей нигде не больно и что она просит «только оставить ее в покое». Послали гонца за коляскою, усадили туда больную и с нею молодого и смущенного доктора.
– Тебе не больно? Тебе не больно нигде? – спрашивала мать. – Послушай, ты, как почувствуешь, сейчас скажи… А? Скажешь?
– Скажу, мама, скажу… Ты ступай себе…
– Нет, ты, Маша, хорошенько подумай, где тебе больно… и скажи…
– Уж как будет больно, так и без думы услышит, – заметил предводитель. – Трогайтесь, что ли… Лучше на место скорей…
– Нет, вы ступайте, а я около нее останусь, – отвечала мать.
Но Маша и слышать этого не хотела и сказала: если к ней будут приставать, так она заплачет.
Катерина Николаевна сказала, что до той рощи, где был назначен первый привал, ехать нельзя, а надо будет остановиться в большом селе; до него оставалось еще верст пять или шесть, и поезд тронулся.
Сначала доктор молча и сбоку поглядывал на свою милую и бледную соседку; потом решился спросить у нее: – Что вы чувствуете?
– Теперь что-то рука стала сильнее болеть… А больше ничего.
Ее молчание и бледность пугали его; несмотря на все успокоения, которые могла доставить ему физиология – сердце все спрашивало… «Ну, если что-нибудь не так? Ну, а если! Такая нежная!.. и вдруг такая лошадь!..» – Нет, вам ничего теперь… – угрюмо твердил он.
– Какой вы смешной, Василий Владимiрыч; совсем на доктора не похожи… такой молодой… – отвечала Маша и, улыбнувшись, начала его рассматривать прямо в лицо, кусая ногти…
– Все доктора сначала бывают молодые; а вы все старых знаете… Вас не отучают от этой привычки кусать пальцы? – прибавил он не без искусственной строгости…
– Мама обещает квасцами или чем-нибудь еще хуже намазать руки… А Вася Милькеев бьет линейкой, когда нет мамки тут. При ней не смеет.
– А что же она ему?
– Мамка сейчас: point de violence! Это у нее такая фраза всегда. Ах мамка, мамка!.. Где-то она едет?..
– Вот она близко, вот мама… вот она… смотрите… вам ворочаться не больно?
– Что это – все вздор! Мы с Васей Милькеевым вдвоем ездили на прошлой неделе в лес, так я распустила подпругу, а после дурно подтянула; а Вася не заметил, я и упала вниз головой, только в песок – не ушиблась. Вот они, вот они, все стоят под горой, ждут нас. Василий Владимiрыч, вот Вася, вот мама, вот Nelly.
Федя уж скакал навстречу коляске.
– Тише, тише, Трофим Павлыч, – заботливо распоряжался он, обращаясь к кучеру… – больная, знаете…
Скоро радостная толпа окружила коляску; все увидали, что Маша улыбается и что доктор покоен, посмеялись с минуту и поскакали на гору, вперегонки. Только Федя остался у коляски; он взялся быть вплоть до ночлега курьером при сестре и через каждые четверть часа догонять всадников, извещая об ее положении. Он очень скоро познакомился с Рудневым и рассказывал все, что попало.
Ласковое лицо его с ямками на щеках беспрестанно улыбалось, заглядывая на сестру, которая, кротко вздыхая, повторяла, покачивая головой: – Ах ты Федя, Федя! Чудак ты, Федя!
– Такой уж идиот, – заметил Федя сам про себя и продолжал без остановки. – Я, доктор, идиот. Это меня прошлый вторник… нет в среду… да еще поддиктовка была… Вы знаете, что такое поддиктовка? Какие сестра моя ошибки делает до сих пор «под диктовку». Что это такое, скажите? Смыслу нет вовсе! Кто идиот после этого – она или я?!
– А кто вас идиотом зовет?.. вы сказали…
– Вот m. Баумгартен… наш… Как вам сказать, он человек добрый… сопрел только маленько… Потлив… Очень неприятные у него руки… «Капли холодного пота выступают!..» Это он в классе на нас кричит: будто у него от нашей лени пот выступает. А уж у него природа, норов такой – мокрота! И вдруг, как завертится, затопчет – страсть! Вот Ваську Милькеева мы не боимся… Сначала так жутко, боязно маленько было. Воззри в леса на бегемота, что мною сотворил с тобой! А мы, знаете – лягушки, просящие царя… Видим чурбан, такое страшилище… и боимся. А после… Сначала такой суровый… А потом, вышел в сад и говорит: «Дети, хотите со мною играть?» Мы его за ноги да на сено и свалили! С тех пор ладно живем. Вот барышня, это первый друг – невеста Васиньки нашего, Мария – невеста с объеденными ногтями… Самоедка! Сама себя ест…
– Федя, полно болтать глупости, – сказала Маша, – у меня голова уж закружилась…
– Эх… Трофим Павлыч, – продолжал он, обращаясь к кучеру, – Трофим Павлыч. Что, как Лукаша ваша поживает?.. (И, не дожидаясь ответа, Федя обратился к Рудневу). Это – сестра Трофима Павлыча, знакомая мне кухарка… Я люблю к ней летом на сушила ходить… Летом я учусь скверно… Вот Мосенька… Винокура Исаака знаете? Его Мосенька… Сердце, злой тиран, тиран… Он поет эту песню… Так тот и летом и зимой всегда прилежен…
Маша смеялась до слез, слушая брата.
– Что это он говорит? Я половину не понял, – спросил ее Руднев с удивлением.
– Он всегда так, – отвечала усталым от смеха голосом Маша.
Но Федя уже был далеко: он поскакал повестить, что дела идут отлично.
– Барышня смеется, – сказал он матери.
Уже было часов восемь вечера, когда приехали в большое село; ночевать остановились у одной богатой раскольницы, которая за табак не сердилась, и по старому знакомству, и потому, что хату внаймы отдавала новую, а не ту, в которой сама жила. Вся деревня сбежалась смотреть на троицких господ; многие давно знали Катерину Николаевну и говорили с ней, и Руднев мимоходом слышал, как хозяйка сказала громко при всех: – Э! Уж тебя-то, матушка, никто не боится. Ты уж дюже проста.