Читать книгу В своем краю - Константин Леонтьев - Страница 2
Часть I
II
Оглавление«Как сильно пахнет свежим тесом в этой новой пристройке! Что за воздух везде – и в пристройке, и в саду, и в лугах, и над рекой, и на мирном и таинственном гумне за овином! Как мало нужно человеку, чтобы прожить век в неспешном труде и пламенном и торжественном молчании. Где смрадные трупы, где ужасная квартира, измученный студент? Куда исчезло все это?» Здесь хоть и тесно, но все удобно и свежо. Его пристройка на углу; два окна в огород, а третье с видом на Пьяну. Своей рукой, распевая песни, прибил он простые полки к стене; растрепанные книги его пока в порядке, и сам он едва ли когда подходит к ним; взглянул с уважением издали и отвернулся к окну. Для будущих бедных больных уже готов шкафчик с пустыми коробками и банками; у окна стол для аптечной работы. – И посмотрите, здесь все можно найти! Все необходимое, простое здесь доступно человеку. Вот, вместо сифона – пузырь с деревянной трубочкой домашней работы; нашлась где-то лейка и большая фарфоровая чашка без ручки вместо ступки и настоящая медная ступка. Дядя долго рылся в вещах покойной матери, отыскал там костяную ложечку и маленькую терку и сказал: «Это для корешков. Не знаю, как по вашей науке, а я полагаю, что ископаемое царство вреднее трав. Я думаю так: где находится болезнь, там и трава растет нужная. Вот по Пьяне лихорадочки живут, а по межникам полыни множество и трифоль в болотцах. У мужика натура крепкая, и простым пособишь!» Весы и разновес подарил ему уездный аптекарь, чтобы не забывал его, когда войдет в силу. Сломало ветром сук у яблони; дядя погоревал, а столяр отрубил от сука кусок, выточил змейку, покрыл лаком, раскрытую пасть выкрасил красной краской, глаза сделал, укрепил ее хвостом на пьедестале, вдел в рот весы и сюрпризом поставил на аптечный стол. И вешать ловче, и красиво, и случайная эмблема Эскулапа, и дружба столяра! Во всем этом слышал Руднев живую душу, все эти мелочи принимали сами собою, без всякого усилия мечтательных мыслей, в благородном сердце огромные размеры… Какое чистое пламя любви и человечности загоралось в отдыхающей душе!
Уж скоро два месяца живет он так и думает. Дядя не мешает ему. Дядя сам всегда скромно жил и скромно живет до сих пор; молодости он не знал, зато и старость в нем незаметна. А какой он маленький, слабый, кривобокий! Сам сознается, что товарищи в детстве его дразнили: «фик-фок на крив бок!» А он нисколько и не горюет об этом. Горевал ли прежде – кто знает! Верно, не очень сильно. Самый вздох, с которым он, опускаясь сейчас на скамью заднего крыльца, раскрыл свою любимую книгу – разве это вздох настоящего страдальца? Нет! настоящему страдальцу впопыхах и вздохнуть нет времени; настоящий страдалец – тот, чье достоинство рушится в прах в озлобленной, сухой и суетной борьбе! Крик тому наедине с самим собою, скрежет зубами, а не вздох с раздумьем и глубиной! Посмотрите на дядю – торопился ли он когда? Посмотрите, какой он удобный, опрятный, смирный. Едва встал, сейчас помылся, выбрился и пригладился: хохолок фамильный, рудневский, кверху – это значит достоинство; виски вперед – означает любезность; сюртук коричневый надел, в зеркало старинное посмотрелся, и лицо не стало грустнее от того, что «фик-фок на крив бок!» Ничуть не бывало! Еще ободрился, как увидел себя; ободрился, взял трубку и вышел к старосте, и затвердили одно и то же на целый час.
– «А что, Тимофей, сено выкосили?» – «Выкосили». – «Выкосили, не выкосили…» – «Даст Бог погодушку, не даст Бог погодушки…» – «Не любит мокроты сено!» – «Беда как не любит сено мокроты». Точно это – новость какая для них. И тут не спешат; между каждым вопросом и ответом помалчивают и подозрительно глядят друг на друга; староста как бы невинно бороду выставил вперед: «на, вот – я весь тут чист и свят перед тобой!» А дядя курит трубку.
Уйдет староста; дядя по биркам считает или на работы смотреть пойдет; или табак сам себе растирает, или сядет читать.
– Дядя! что это вы читаете – «Памятник Веры» или «Театр света»?
– «Памятник Веры» читаю.
– Ведь он на четных страницах «Памятник Веры» и на нечетных – «Дневник Российских достопамятностей». Так вы где?
– «Памятник Веры» читаю.
– О ком?
– Преподобного отца нашего Мартиниана.
– Почитайте-ко громко – я послушаю. Что он делал, Мартиниан. Посмотрим.
«Святый Мартиниан с осьмнадцати лет водворился в пустыне близ города Кесарии Палестинския. Во всем городе чудились пустынническому житию молодого и прекрасного юноши. Одна прелестница потщеславилась перед мерзкими подругами своими, что она искусит и преодолеет его воздержность. С сим дьявольским намерением в один дождливый вечер прибежала к пещере в рубище, но с узлом нарядного платья, и жалостно возопила к пустыннику: «Праведниче Божий! спаси меня; я сбилась с дороги, не знаю теперь, куда идти; не отдай меня на растерзание зверям». Пустынник должен был дать ей у себя пристанище. Передняя пещера была предоставлена ей в ночлег, а внутренняя осталась для хозяина. Ангел сатанин начал тревожить мысли возненавидевшего мір. Пустынник на самом рассвете хотел бежать от соблазнительного предмета, но вдруг увидел пришелицу в городском наряде и пришел в оцепенение. Коварная, пользуясь его недоумением, начала истощать всякое красноречие, чтобы соблазнить невинного. Чувствующий вожделение и вместе преступление, вышел из пещеры, набрал хворосту и, в глазах соблазнительницы зажегши оный, стал на огонь, весь опалился и сам себе сказал: «Что, Мартиниан? лучше ли приять огонь вечный или сие временное мучение?» Хранитель невинности едва мог выскочить из огня и пал от слабости.
Побежденная и посрамленная сбросила с себя цветное одеяние в тот же огонь, надела на себя прежнее рубище, пала к ногам страдальца, молила его о прощении и поклялась перед ним очистить себя от всех прежних грехов целомудренною жизнию. Преподобный Мартиниан оставил по себе пример целомудрия».
Уж дядя давно кончил; уж пообедали вместе; старик, севши в беговые дрожки, поехал в Троицкое играть с «графиней» в шахматы, как будто вся его обязанность заключалась в том, чтобы знать о Мартиниане, а не в том, чтобы подражать ему – а молодой Руднев один на крыльце.
– Ах! Мартиниан! Мартиниан! Как ты прав! Как приятно одиночество. Пусть это чувствовал смуглый аскет в азиятских сухих скалах и под пальмой; но разве оттого, что на мне нет хламиды и что живу я на влажных берегах Пьяны, я не пойму его? Дядя-чудак больше моего обо всех этих отшельниках знает и не стыдится по целым часам смотреть, как крестьяне для его пропитания хлеб молотят или в анбар ссыпают; велит стул себе перед гумно принести, кисет, табаку, связку баранок, а вечером, после «Памятника Веры», к «графине» в шахматы или карты по три раза в неделю не боится ездить!.. Нет, я бы на этом не помирился! О, тишина, святая тишина! Ты научишь меня, что делать!
Но дядя ехал не просто играть в шахматы в Троицкое: он ехал жаловаться на застенчивость своего приемыша и друга.
Давно уже мечтал Владимiр Алексеевич о том, чтобы именьице, которое он взлелеял вставаньем до света, мелкой придирчивостью к людям, копеечными оборотами и кое-какими побочными доходами в то время, как был непременным членом в соседнем городе – чтобы это именьице не досталось законным родственникам его, а Васе. Вася должен поскорей дослужиться до дворянства или жениться на дворянке, которая за него бы владела деревягинскими душами.
– Так ты, Вася, в Троицкое не поедешь со мною? – спросил после обеда Владимір Алексеевич.
– Нет уж, дядя, поезжайте одни! А я поеду на днях панихиду по матушке служить, – отвечал слабым голосом Руднев, зная, как он этим отказом огорчает дядю.
– Панихида, конечно, долг, – сказал дядя, – аи туда бы к ней самой недурно…
– Зачем?
– Рассеяние.
– Я не скучаю.
– Разве тебе она не по душе? Добрейшего сердца дама. И вид какой…
– Видел я ее в церкви!
– Что ж, Вася, разве плоха?
– К чему это такой рост? – с пренебрежением отвечал Вася, – и очень много уж руками рассуждает. Мне к такой рослой женщине и подойти страшно.
– Ты любишь книги, а книг там много. Молодежь, девицы бывают иногда, иногда бывают девицы…
– Вам все женить меня хочется, дядя… Нет, вы это оставьте! И к чему это мне жениться? Чтобы в тесноте кислым молоком пахло? или чтобы с женой в кибитке тащиться и нюхать, как рогожей воняет, и смотреть, как она клушей сидит? А я от жалости возненавижу ее… Нельзя не возненавидеть человека, которого надо беспрестанно жалеть! Сил не станет.
– Ну, служить! – помолчав, сказал дядя.
– Служить; рад бы, да в город смерть не хочется, а здесь как служить? даже в троицкий лазарет ездит доктор из города…
– Если хочешь, я похлопочу, чтобы тебя…
– Нет, нет, избави вас Боже!
– В таком случае практику надо по домам завести, у других отбить. Скоро ты и христианству своему пищи и опоры не найдешь. Последние свои пять рублей издержал из лекарства; а после что будет? Лечи помещиков… По крайней мере, источник есть, опора, пища, источник есть! И крестьяне своим порядком могут дань доставлять: куры, яйца, полотно…
– Без источника я сам знаю, дядя, что нельзя… дайте образумиться.
– Живи, живи себе, Вася, как знаешь; я говорю только из предусмотрительности об источниках… Для твоих же христианских правил.
Руднев покраснел.
– Далеко кулику до Петрова дня, дядя, и мне до христианских правил далеко! Если б я надел тулуп и почти не жил дома, и ходил с котомкой от старухи к старухе, от больного к больному: кто в силах сам купи лекарства, не в силах – я помогу – вот тогда бы я был христианин! Чтоб каждый грош, который я отдаю бедному, отзывался во мне, с непривычки, лишением и страданием – вот это – христианин! тогда бы я и к помещику пошел бы смело и взял бы с него деньги, чтобы обратить их туда же. А я ведь этого не делаю… И даже, – прибавил он, вздохнув, – не стану ничего предпринимать решительного, пока не приду в себя, не обдумаю всего, что мне нужно.
Руднев продолжал ходить по комнате; дядя внимательно следил за ним глазами.
– Старик стариком сгорбился, – заметил он наконец с досадой. – Это упорство заметно в тебе с малых лет и происходит ни от чего другого, по моему мнению, как от твердости характера!
– Какая у меня твердость!
– Нет, твердость есть, твердость есть… Как хочешь, брат, а твердость есть!
– Да что же вы меня как будто обвиняете? Я очень рад, если она есть.
– Это, смотря по обстоятельствам дела, Вася, смотря по случаю; я тебе скажу про себя. У меня всегда был твердый характер. Но изволишь видеть, где ахиллесова пята… Человек твердый упорствует во всем и не без ущерба иногда! В 48-м году была холера и меня затронула. Признаюсь, я испугался; потом мне стало легче; но что ж? никто не мог успокоить меня, дрожу от страха. Человек слабый успокоился бы давно; но я, твердый характер, стал на своем: боюсь, боюсь и боюсь. А это вредно, ты сам знаешь! Так вот и ты себе на зло все делаешь…
После этих слов дядя уехал, но всю дорогу не выходила у него из ума задача, как бы оживить дорогого упрямца и отшельника.