Читать книгу Послушайте, Лещёв! - Лев Таран - Страница 5
Никто ни в чем не виноват… Стихи разных лет
Зачёт (Студенческие стихи, 1958–1962 гг.)
Оглавление* * *
Ты сказала мне, тайком от всех,
Что я вечно холоден, как снег.
Так бывает: в зимний зябкий день
Тронешь снег – такая холодень!
Но возьми, сожми его в горсти,
Щеки им до боли разотри,
Вот увидишь: станет горячо,
Запылают щеки кумачом,
Слёзы жарко выступят сквозь смех…
Ты поймешь, что он горячий, снег!
* * *
Снег всё падает, снег всё падает.
Снова улицы запорошило.
И белым бело. Лишь по впадинам
Лужи чёрные, в снежном крошеве.
И куда иду? И чего ищу?
И зачем её три окна ищу?
Только хлюпают лужи глупые.
Ей наскучили письма грустные.
Да и мой приезд не обрадует.
На плечах лежат хлопья грузные.
Снег всё падает… снег всё падает…
Лужи
Шумел апрель. Весна сугробы рушила.
Над крышами струился лёгкий дым.
Плескались растревоженные лужи
По мостовым.
В них МАЗы с шумом зарывали морды.
Летели брызги, на ветру искрясь.
Но старики ворчали мудро:
– Грязь!
* * *
Мы трудно дружить начинали: то были дерзки, то немы.
И горести наши, печали скрывали отчаянно мы.
Но помнишь тот вечер морозный: тихонько позёмку несло,
А мы всё стояли и мерзли, быть может, друг другу назло.
И вижу я снова и снова, как сам от смущенья не свой –
Растерянно – жестом слепого – коснулся плеча твоего.
И окна перевернулись, и грозно померкли огни.
И вздрогнули, и улыбнулись озябшие руки твои…
* * *
Вот и ночь. А вокруг ни огня, ни души.
Лишь скользящие блики на домах от внезапных машин.
И тропинка в крапиве, петляя, ведёт на обрыв.
Над угрюмым Урюпом он поднялся, полнеба закрыв.
В тонких тучах луна проплывает – легка и утла.
Душный запах берёз будет в роще бродить до утра.
Скоро встанет туман – чуть подернулся свет от реки.
И погаснут в росе – голубые от звёзд – светляки.
Постоим-помолчим. Что там скажут о нас – не беда!
Эту тихую ночь нам уже не забыть никогда.
И зарниц колыханье, и шорохи листьев в ночи,
И смешную деревню с названием – Скрипачи…
* * *
Степь черна. Без края, без предела.
К вечеру и небо почернело.
И казалось: прямо из земли
Тучи черноземные ползли.
Излучают лужи чёрный свет.
Чёрный трактор тащит чёрный след.
В чёрных колках галок новоселье.
Чёрный цвет – рабочий цвет весенний.
Память
У человека руки болят.
Руки, сжимавшие автомат.
Человек стоит в кабинете врача.
Каждый рукав пустой до плеча.
Человек поднимает измученный взгляд:
– Доктор, руки мои болят!
И снова в глазах его сполохи боя…
Врач в карточку пишет: «Фантомные боли».
И молча от стола отступает назад
Мужчина седой, как белый халат.
А боль всё сочится, не стихая ничуть.
Как хочется на горящие пальцы подуть!
Врач молчит. Врач устало глядит в окно.
А за окном толпа гудит у кино.
И вечер, и падает лёгкий снег
На шляпы, на плечи, на женский смех.
/Уже позабыли люди войну…
Разве им это поставишь в вину?/
Но руки, сжимавшие автомат,
У человека – болят.
Колобок
Вот и луг в сто га.
На лугу – стога.
Я на сене лежу,
На ноге – нога.
А за лугом река,
А в реке облака.
По течению плывут,
Колеблясь слегка.
Я от города ушёл,
От тебя, любовь, ушёл.
Я смеюсь, я твержу:
Ах, как мне хорошо!
И сверкание дня,
И ромашки у пня…
И ромашки у пня!
Не глаза ли твои рыжие
Всё глядят на меня?
Начинающие
Мы пишем стихи. Мы в редакции ходим.
И споры заводим. И в спорах выводим,
Чтоб жить, как хотелось, писать, что хотелось…
Но в этом ли смелость? И это ли зрелость?
И в том ли мы ищем ценность и цельность,
Чтоб жизнь отражать, как погоду Цельсий?
Мол, там разберут: хорошо или плохо.
А рядом – ревёт беспощадно эпоха.
И старые догмы рвутся на части.
Как хочется нежности всё чаще и чаще!
В компаниях шумных и в тихой квартире
Мы забываем о яростном мире.
О зле забываем, о грязи, о подлости.
А кто-то нашей беспечностью пользуется!
Но к нам вдруг приходят – ритмы и рифмы.
И строки, как гуси древнего Рима:
На крыльях несут они тревогу весеннюю,
В их криках хриплых – наше спасение.
Кровоточат наши строки всё чаще.
И хочется нежности… хочется счастья…
* * *
Почему мне всё чаще вспоминается город Владимир?
И качаются сумерки в фиолетовом дыме.
Вот я снова вхожу – под своды – в Золотые ворота.
Над высоким Козловым валом, надрываясь, кричат вороны.
Розоватый туман над Клязьмой, ему уже тысяча лет.
Это вновь над темною Русью поднимается кровавый рассвет.
И дерутся князья, как собаки, за власть да за честь.
И в кружалах орет голодная рваная чернь.
И над утренним городом встают потемневшие главы.
….я измучился в поисках самого-самого главного!
Я не знаю, что делать, я хватаюсь за голову…
Узкоглазые орды подступают к самому городу.
И качаются сумерки в фиолетовом дыме.
…мне все чаще и чаще мерещится город Владимир
Пермь – Ростов
Плыву я пароходом на Ростов.
Плёс в лунных бликах, палуба, покрытая росой.
И медленный туман, встающий из реки.
И хмурых сосен тёмные ряды
На берегах. И я впервые здесь.
И скоро будет Волга – через день.
Я Волгу жду. По палубе хожу.
Я сам не разберусь, чего хочу.
Конечно, я, как все, мечтал о славе.
И голова моя кружилась сладко-сладко.
Но в прах развеивались все мои мечты.
И облако вздымалось от метлы.
И вот я третий день плыву по Каме.
Гляжу на берега, на пасмурные камни.
Я всматриваюсь всё острей, всё пристальней
В людей, в дома, в леса за каждой пристанью.
И снова думаю о веке, о России.
О людях, что меня тревогой заразили.
Вот мы живем – волнуемся и плачем.
чего-то жаждем, ждём. И взносы платим.
И столько времени мы попусту изводим.
А кто-то властно бьёт нас, как извозчик:
«Вперед! Вперед!» А всё-таки куда?
И для чего? Поймем ли мы когда?
А может, только я не понимаю?
Роса на палубе мерцает голубая.
И по воде скользят, взрываясь у кормы,
Иллюминаторов белесые круги.
Я Волгу жду. Не знаю сам: зачем?
Волнуюсь, будто бы сдаю зачёт.
И всё ожесточеннее тревога…
Я Волгу жду. Ты дашь мне силы, Волга?
* * *
На столе закуска, водка, да на стеклах мотыльки…
Мы ещё напишем, Вовка, настоящие стихи.
Что нам вечность? Что нам слава? Хмурясь, мы глядим с тоски
На светящиеся слабо, в рамах синие куски…
Что ты видишь в этой тихой синеве внутри окон?
…в тишине будильник тикает. Беспощадно, как закон.
Мы не знаем, мы не знаем: кто виновен? В чём вина?
Ещё юность бродит с нами. Розовая. От вина.
И грехи свои не стоит вспоминать. К чему? Скажи…
И любовные истории – все! – не новы и скушны.
Просто выпьем в этот вечер, чтоб в огне дымились лбы.
Чтоб нам голову не вешать – от стихов и от любви.
* * *
Меня когда-нибудь откроют.
Благоговейно прах отроют.
Стихи с почётом издадут.
Затем в полемике журнальной
С чистосердечностью желанной
Чернил немало изведут.
И скажут так: он был – поэт!
Жил скромно. Не кривил душою.
И не писал стихов дешёвых –
Без мук, без слёз, в один присест.
Они в пример меня поставят.
Они мне памятник поставят.
Я не перечу, не борюсь –
Боюсь!
Читатель томик мой откроет,
А что он в томике откроет?
Что скажет он, когда прочтёт?
Я сам не знаю: что – почём.
Вновь рву листки угрюмо, люто.
…меня сейчас откройте, люди!
* * *
Мы жили шумно и разбойно. И дрались, и мирились вновь.
И трепыхались на заборах клочки от курток и штанов.
В отцовских латаных рубахах, в пилотках с красною звездой
Мы лихо саблями рубали крапиву в парке. Бой так бой!
Но как смолкали мы неловко! Как сладок был тот аромат
От грузных булок на прилавке, так ровно выложенных в ряд.
А вечерами у сараев, на брёвнах с высохшей корой,
В кружок мы тихо собирались. Курили и не шли домой.
Мы были счастливы едва ли…
Но мы – мальчишки трудных лет –
В тетрадках, сшитых из газет,
Счастливым детство называли…
Японцы
Здесь нынче ресторан.
В сорок шестом, я помню,
Пленные японцы
Рыли котлован.
Уводили строем их
В лагерь, за базаром.
А мы им рожи строили:
– Банзай!
– Банзай!
Тяжёлые от грунта,
В робах грузных,
Они и знать не знали,
Как мы в те годы жили,
Как лакомством считали
Картошку в рыбьем жире.
А их кормили рисом,
Давали хлеба вволю…
Но в сытой неволе…
Но в сытой неволе…
Рыбацкие баркасы
Над головой качались.
…в тесном бараке
Всю ночь рыбаки кричали.
* * *
На полигоне не было романтики.
Но пахло поле полынью и ромашками.
Четыре смерти лежали на моей ладони.
Розовые, как новорожденные, в пеленках из латуни.
И кровь дымилась в разорванной рубахе мишени.
Мы закончили стрельбы. Мы устало качались в машине.
Пыль садилась на руки, на плечи, на лица, потные от успеха…
Я сегодня стрелял по врагу.
Я сегодня стрелял во врага.
Я сегодня убил человека.
* * *
Мы сидели в телеге. Ехали. Молчали.
Навстречу шли коровы. Останавливались. Мычали.
Плескалась в пузатом бочонке вода из колодца.
По ногам моим разутым хлестали колосья.
Вдруг из солнечной ржи тихо вышел мой старый знакомый.
По лицу бородавки разбежались, как насекомые.
И негромко он рек: «посмотри, тишина какая!»
И подходит к телеге, благодушно икая.
Где-то физики мучаются над проблемами антимира.
Он подходит к телеге.
Заседают месткомы, распределяют квартиры.
Он подходит к телеге.
Дежурные лозунги оратаи с трибуны кричат.
Он подходит к телеге.
С хрустом сжав кулаки, друзья мои хмуро молчат.
Он подходит к телеге.
– Молодец, что уехал. Не бойся, что скажут коллеги!
Он подходит к телеге.
Он подходит к телеге.
Он подходит к телеге.
Вдруг – лиловый свет. Взрыв. Аннигиляция.
Перечитывая Лермонтова
Обречены крамольные стихи.
Их только в жандармерии читают.
Их просто документами считают.
Подыскивают в кодексе статьи.
И вот летит кибитка по степи.
И взгляду открывается Кавказ –
Прозрачный и причудливый, как вымысел.
Потом гремит тот хладнокровный выстрел,
Как будто глухо щёлкает капкан.
И пишут мемуары старики.
Приходит день. Тираны умирают.
Потом их с пьедесталов убирают.
И, наконец, печатают стихи.
* * *
Были поэты придворные.
Были поэты притворные.
Они говорили красиво.
Рассчитывали каждый шаг.
Тяжёлые цепи России
Отдавались громом в ушах.
И вдруг прорывалась строка.
На трон подымалась рука.
Поэты стихи читали
Медленно, нараспев.
Солдаты затылки чесали,
Смутьянов вели на расстрел.
Звучала команда хрипло.
И черепа – в черепки.
А после искали в архивах
Перечёркнутые черновики.
Видение
Ожили каменные губы.
И пахнет горькой лебедой.
И фиолетовые гуси
Летят над белою водой.
А люди пали ниц со страху.
И запылали города.
И глухо стукнулась о плаху
Моя седая голова.
Анька Стогова
Вся истаскана, измызгана, издержана.
Как деревня Таскино, вся изъезжена.
Стоишь под деревьями, глядишь с угрюмой блажью.
Тебя в деревне называют б…дью.
«Ну чего уставился? Ступай отсюда, понял!»
И лицо усталое, и семечки в ладони.
И вдруг, задрав на голову
Подол, пьяна,
Идёшь ко мне – голая:
– На меня, на!
* * *
Цветут на поле лютики.
Над полем голоса.
У маленькой у Людочки
Жестокие глаза.
Мы скоро все разъедемся,
Куда глаза глядят.
Над дальними разъездами
Фонарики горят.
Я все узлы распутаю.
Все беды – на куски!
Тебя любить – не буду я! –
До гробовой доски.
И лужи у обочины –
Зеленые, в цвету.
…мы институт окончили
На нашу на беду.
* * *
Подошёл нечаянно к переулку я.
Людочка Нечаева, милая моя!
Вот он угол булочной, вон твой дом стоит.
Пылью переулочной тротуар покрыт.
Помнится: от робости был мой шаг тяжёл.
Как по краю пропасти, я вдоль окон шёл.
Прятался в отчаянье вон за те кусты.
Людочка Нечаева… если б знала ты!
А ещё мне вспомнился вечер выпускной.
Вспомнился – наполнился давнею тоской.
Стол пестрел закусками, музыка вокруг.
Но с глазами грустными встретился я вдруг.
Что их опечалило? Неужели я?
Людочка Нечаева, милая моя?
* * *
Я хлебаю пустые щи…
Почему я хлебаю пустые щи?
Потому что нет в магазине мяса.
Почему я пишу о том, что нет в магазине мяса?
Потому что хочу быть смелым.
Почему я хочу быть смелым?
Потому что в наш век нельзя быть несмелым.
А, вообще-то, что в наш век можно?
Я задумываюсь. Вожу по тарелке ложкой.
А неплохо бы протащить эту смелую мыслишку в стихи.
И так талантливо её замаскировать,
Чтобы сам чёрт не смог подкопаться.
О, это великое искусство –
Писать ни о чём и, тем самым, протестовать против всего!
Я хитрый. Меня не обманешь: это хорошо, а это плохо.
Я обязательно спрошу:
Что хорошего в этом хорошем?
Что плохого в этом плохом?
И, конечно, не получу ответа.
Чем больше я думаю обо всем происходящем, тем больше и больше…
Сгорбившись, я сижу за низким кухонным столом.
Я хлебаю пустые щи.
* * *
Глаза он на портретах щурил.
Ну что мы знали? Ничего!
И в школе на немецком: «фюрер»
/«дер фюрер Сталин, унзер фюрер»/
Мы говорили про него.
Учительница нам кивала.
И тоже ничего не знала.
Мы строили социализм.
В бараках, тесных и клопиных,
Мы щи варили из крапивы,
Мы в верности ему клялись.
Вскрывали трупы лекаря.
Вставали в тундре лагеря.
И чавкала живая глина.
Ты плачешь, девочка Сталина?
И строчки прыгают в руках.
И стража мёрзнет во вратах.
Ещё бы вот я что сказал:
Лет через сто на сцене ставят
Трагедию «Иосиф Сталин»,
И он глядит, смятенный, в зал…
Воспоминание
Под известковым белым небом
Стояла очередь за хлебом.
Она глядела хмуро, зло.
А по асфальту снег несло.
А где-то составлялись сводки.
И съезд Какой-то проходил.
И человек, опухший с водки,
Всё цифры, цифры приводил.
Он смело обобщенья делал.
Твердил про наше торжество.
Но только очередь за хлебом
Не понимала ничего.
Она ругалась и хрипела.
Стонала. Стыла на ветру.
Лишь одного она хотела:
Почуять хлебный дух во рту.
* * *
На заседании одном
Пришлось мне высидеть недавно.
Всё шло так складно и забавно.
И снег метался за окном.
С глубокомысленным лицом
Следил я, как парторг Числяев
Проект решения читает,
Склонившись низко над листком.
Все были делом заняты:
Зевали, кашляли, потели.
Лениво бутерброды ели,
Ладонью прикрывая рты.
Они не ведали вины.
В ладоши хлопали упорно.
Курили в перерыв в уборной.
И разговор про баб вели.
…Но как взревел бы этот зал
И застучал ногами бурно,
Когда бы встал я и с трибуны
Им честно всё это сказал.
* * *
В тишине наступающей шаг солдаты печатают.
Я поэт начинающий, и меня не печатают.
До утра заливаются соловьи баламутные.
А стихи получаются очень длинные, мутные.
Но в прокуренной комнате – я, хоть слово, да выхожу.
Будет время – попомните! – я такое вам выложу!
Поседею от ярости. Плюну в ваши занудности.
Пусть стихи мои в старости не печатают в «Юности».