Читать книгу Романтизм и реализм, или Лелия и Леля - Лейла Хугаева - Страница 6

Глава 4. Физиологическая теория Золя и новая теория любви Пруста
1. Физиологическая теория Золя
2. Новая теория любви Пруста

Оглавление

1. Физиологическая теория Золя


Реализм делал новые шаги. Если романтизм – это мир надуманной духовности, надуманной патетики, мир «кривого зеркала» Кьеркегора, то эмпиризм или иначе материализм – это искусственное уничтожение духовности.

Как можно видеть оба эти случаи, которые напрасно считают взаимоисключающими, на самом деле роднит их враждебное отношении к истинной духовности.

Огюст Конт резюмировал пробуждение научного мышления в эпоху Возрождения как окончательный разрыв с «метафизикой» и обращение научного ума к эмпиризму, к голосу фактов. Его философия позитивизма стала громкой победой над рационализмом Декарта, Спинозы и Лейбница. Нет мира идей Платона, Бог умер, а вместе с ним и все идеалы. Есть только хаотичная масса темной материи, порождающей время от времени регулярности в своем движении. Изучение этих регулярностей и есть наука. Интеллект утопили в материи, уничтожив тем самым всякие подступы к духовности. Если схоласты третировали интеллект как служанку богословия, то эмпирики превратили его в служанку биологии. Нету разума самого по себе, добродетели самой по себе, красоты самой по себе. Есть только то, что полезно с биологической точки зрения – тогда только это и истинно и добродетельно и красиво. Так эмпирики оказались по ту сторону этики, эстетики и науки. Той самой науки, во имя которой и был провозглашен этот переворот «От метафизики к материи (физике)». А это значит, что эмпирики выплескивают вместе с водой и ребенка, вместе с софизмами, схоластикой и казуистикой – и самое науку. Законы природы невозможно вывести из материи, они либо есть как нечто первичное, как первооснова бытия, как слово Бога, которое было вначале, либо их нет. Если есть законы природы – то есть наука, если нет законов природы, то нет науки. Метафизика интеллекта, которую проповедуют рационалисты, и есть единственная истинная наука именно потому, что это союз теории и фактов, идей и материи, слова и дела. Старая метафизика религиозных догматов не могла быть наукой, будучи оторванной от фактов, от опыта и действительности. А эмпиризм не смог стать наукой, потому что, признавая практику и факты, разлучил их с идеями и теориями.

Огюст Конт изгоняет науку психологию, как псевдонауку из своей иерархии наук. Он ставит на ее место биологию и социологию. Он считает, что таким образом, он придает «науке о духе» истинно научный, «неметафизический» статус. Если психику изучать с точки зрения биологии, то получится строгая эмпирическая наука, которая опирается на факты реальности, а не болтовня казуистов и схоластов, «метафизические бредни» пустых софизмов, которыми баловались священники. Джон Стюарт Милль, который восхищался иерархией наук Конта и его философией истории, в данном случае был возмущен до глубины души. Нам стыдно признаться, пишет он, что Конт поставил на место психологии френологию. В итоге, заключает Милль, он ничего не сделал для науки о духе.

Более того, он присоединился к тем, кто совместными усилиями сделали все, чтобы уничтожить самую мысль о науке о духе. Стоит ли удивляться, что в конечном итоге его строгий эмпиризм выродился в самую дикую «метафизику», когда он в конечном итоге предложил новую религию – священную научную религию, центром которой сделал самого себя. Дело не только в личной скромности (ведь и Гегель скромно предположил, что Мировой дух закончил историю в его лице), дело в том, что это было еще дохристианское идолопоклонство, с расписанным по минутам культом поклонения его особе, так что и мусульмане позавидовали бы такому рвению. Эмпиризм сам подтверждает свою бредовость. То существенное, что удалось сделать Конту, а именно его теория трех стадий развития сознания (с некоторой коррекцией в определении метафизической и научной стадий) в конечном итоге также было уничтожено его эмпиризмом, поскольку развитие человечества как развитие духа противоречит материализму. Совсем другое дело дарвиновская концепция эволюции человека, как эволюции животного. Эта теория гораздо более оправдана с точки зрения материализма.

Эмиль Золя не был ученым, но очень хотел им стать. Будучи писателем «реалистом», он здраво рассудил, что реальность отражает, прежде всего, научный подход. И засел за научные книги. Поскольку самыми авторитетными учеными его эпохи были Дарвин и Конт, то Золя стал соответственно дарвинистом и позитивистом, и разработал собственную физиологическую теорию строения общества. Отныне весь его писательский труд имел целью воплощение этой физиологической теории, она стала призмой, сквозь которую он видел мир.

Золя был прекрасным человеком, чистым, глубоким и добродетельным. Он добросовестно собирал фактический материал для каждой новой книги, с тщательностью, которой позавидовал бы любой ученый. Он поставил себе цель дать глобальную научную картину социальной действительности, написав серию книг о всех его классах и сословиях. Он был либералом и демократом, который искал справедливости для всех и свободы для мысли. Но его призма сильно искажала мир. В сущности его физиологическая теория предвосхитила теорию сексуальных инстинктов Фрейда, и в каком то смысле продолжала философию вульгарного материализма маркиза де Сада. Поэтому результат его искренних усилий перевоспитать общество, обличая порок и прославляя добродетель, мог быть если не противоположным, то как минимум нивелироваться. В книге «Тереза Ракен» Золя сделал первую попытку уложить факты реальной любовной канвы в форму своей физиологической теории. Он объясняет там вспыхнувшую любовь и последовавшее убийство темпераментом, наследственностью, подсознанием. Эмпиризм всегда успешно объяснял эгоистическую мотивировку животными инстинктами, но откуда же тогда голос совести? Фрейд позже много бился над этим вопросом, но Золя пока девственно невинен в отношении подводных камней, поджидающих его в океане материалистической философии. В романе «Западня» он так далеко уходит от идеалов донкихотской романтики, что Флобер пишет Тургеневу: «он становится вычурным в обратном смысле». Это видимо надо понимать так, что если романтическая любовь вычурна в своем донкихотстве, то «физиологическая любовь» Золя также далека от реальности, будучи вычурна в примитивизации всякой духовности, как во взаимоотношениях полов, так и в дружеских отношениях. Однако, следующий роман Золя – «Нана» – Флобер очень хвалил, хотя именно за этот роман на Золя обрушились критики как на развратника. А публика приняла его на ура. Грубый эротизм этого романа, в котором Золя ставил своей целью показать животный характер половой любви, возмутил Чехова и Салтыкова-Щедрина. Чехов писал, что не верит этому роману, что Золя сам «много „постил“ в постели» и потому выдумывает на тему ему неизвестную. И был прав, поскольку и в этот раз Золя собирал материалы для книги из газет, книг и интервью очевидцев. Оказал ли этот роман то действие на публику, на которое рассчитывал Золя? Было ли это предостережением против разврата и увещеванием просвещать детей и строить школы для бедных? Или наоборот, власть которую обрела Нана над мужчинами, легкая жизнь, пресыщенная похотью и роскошью, гармонична вписалась в бальзаковскую латентную пропаганду разврата? Флобер в восторге писал Золя, что сцена смерти восемнадцатилетней Наны, заживо погнившей от оспы, «достойна кисти Микеланджело», подразумевая, какой урок должны вынести подрастающие поколения из такой бесславной кончины куртизанки. Но могла напугать подобная сцена последователей маркиза де Сада, Ницше или экзистенциализма Сартра? Вряд ли. Как мы увидим ниже целью материалистов станет поиск ощущений самих по себе, и риск как одно из самых острых ощущений будет привлекать их более всего.

Три тома «Четвероевангелия» Золя представляют одну из многих безнадежных попыток материалистов выстроить новый идеал на могиле погребенной духовности. Он задумал четыре тома, которые должны были бы стать катехизисом новой добродетели, построенной на основе «физиологической теории»: Плодовитость, Труд, Истина, Справедливость, и дал главным героям имена четырех евангелистов. Закончил три из них, и все три оказались большой неудачей. Серость и скуку этой натужной попытки облагородить развивающееся для «радости жизни» животное трудно передать. Это была пошлая утопия, засахаренная неоправданным оптимизмом автора. «Плодовитость» – самая вульгарная пропаганда биологического размножения, которая должна была показать пример «истинной любви». Чехов писал по поводу предыдущей попытки Золя описать настоящую любовь в «Докторе Паскале»: «Дурно, что это извращение он называет любовью», но в данном случае слова эти были гораздо более справедливы. Труд – это диалектический материализм Маркса, изгоняющий энергию духа, психологию психику уже с другой стороны: прогресс общества как борьба экономических классов, труда и капитала. Правда он предпочитает социализм Фурье, ненасильственную эволюцию, но когда ты говоришь на жаргоне диалектического материализма, насилие не спрашивает разрешения. Наконец, его роман Истина – самый достойный из серии по двум причинам: это протокол героического участия Золя в деле Дрейфуса, где он выступил бесстрашным поборником справедливости и прав человека, а во вторых это гимн образованию и просвещению, на которых как на трех китах строиться благополучие общества. Но кто этого не знает? Та самая религия, которую он делает виноватой в вековом невежестве, столь же страстно проповедует просвещении… догматам своей религии. Что называть знанием – вот в чем вопрос! Ведь марксизм, осудивший религию, превратился в еще больший тормоз науки, создав новую догматическую систему. И Золя шел по его пути. Всякий кто хочет нападать на Евангелие, должен сначала преклониться перед тем великим, что в нем есть: перед песней Духу, перед песней Истине, перед песней Свободе, как это сделали Руссо, Герцен, Томас Пейн, даже Прудон. И только потом говорить о том, что вся та великая добродетель, которая там прославляется, как продукт духовности, лишена своих корней, будучи отделена от интеллекта. Что Дух прекрасен, но его не может быть там, где его источником не является интеллект. Что добродетель невозможна, если Дух смиряется со злом, что добродетель в том и состоит, чтобы бороться со злом. Вульгарный биологизм Золя получил в последствие развитие в трудах Фрейда, Павлова, Скиннера, которые окончательно упразднили понятие Духа, как измышление обскурантизма и средневековой схоластики.

Когда Золя взялся писать о собственной жизни, у него было очень много достоверной и правдивой информации, но не было теории, которая могла бы правдоподобной обобщить эту огромную массу материала. Следуя своему отважному и благородному характеру он в юности дерзко встал на защиту становившегося импрессионализма в живописи. Он потерял работу журналиста, но опубликовал свои статьи отдельным изданием и посвятил другу-художнику Сезану. Тому самому Сезану, который станет новым словом в мире живописи, как сам стал новым словом в мире литературы. Он больше десяти лет вел свой собственный скромный салон у себя дома, устраивая ужины для друзей-художников и писателей от четверга к четвергу. Он видел свое счастье в этой дружбе чистых, благородных, творческих сердец. Он сам был воплощением духовности, но не знал этого, насилуя себя и других своей физиологической теорией. И в своем романе «Творчество» он очередной раз изнасиловал реальность, пытаясь ее втиснуть в душные и мертвые рамки бездуховной были. Он наклеветал на себя, представив горем свою одержимость работой, горем, которое отняло у него счастье биологических радостей и биологического размножения вероятно. Он выставил безумцем Сезана, столь же одержимого своим творчеством, а его семью представил страшной жертвой, понесенной физиологическим счастьем: ненормальная биологически жизнь Сезана, предпочитающего свои картины постели с женой приводит к ее смерти и к уродству их ребенка. А потом и к трагической гибели самого Сезана. Понятно, почему Сезан вежливо поблагодарил своего друга, который пытался быть искренним в этой книге, но отказался встречаться с ним в дальнейшем. Его четверги пришлось прекратить, так как «содружество ученых» «скурвилось», говоря простым языком. Однако, вскоре возникло новое «содружество ученых», которое просуществовало до самой смерти его великих участников: Флобера, Доде, Тургенева, Гонкура, Мопассана и самого Золя.

Такова же участь знаменитого романа Мопассана «Милый друг», намного обогнавшего его другое фундаментальное произведение, – «Жизнь». И Золя и Мопассан были учениками и друзьями Флобера, хотя Флобер не разделял физиологической теории Золя. В романе «Жизнь» Мопассан рисует традиционный для направления реализма образ героини с «утраченными иллюзиями». Жанна хотела «чистой и вечной любви», а увидела цинизм и разврат. Но публика не склонна очень печалиться об утерянной невинности Жанны. Да, чистые души страдают от окружающего порока, но что же делать если порок повсюду, как с ним бороться? Не лучше ли приноровится к нему, как учит Бальзак и не выносить людям мозг? Совсем другое дело его роман «Милый друг», в котором Мопассан нарисовал нового донжуана, соблазняющего женщин уже не просто из похоти и демонической поэзии, а с конкретной практической целью устройства в обществе. Они страдают, любят, ревнуют, а он сюсюкает и двигается по их головам к своей заветной цели богатства и власти. И он также успешен в своем цинизме и в своей проституции как герои Бальзака. Мопассан ставил своей целью показать негодяя и преподать урок, его жизнь и его труды не дают сомневаться в его искренности, как и в искренности его друга Золя. Но урок извлекли другой. «Будущее принадлежит пройдохам!» – этими словами заканчивается его роман. Это и стало его настоящим уроком в силу отсутствия в романе какой либо этической теории, доказывающей, почему поведение Жанны этично, а поведение милого друга не этично. Если примерять к его книге физиологическую теорию Золя, то вывод получается прямо противоположным, несмотря на разную судьбу главных героев. Однако сам Флобер, учитель молодых писателей, был против каких бы то ни было теорий. Искусство для искусства, оно не должно осуждать, а лишь показывать жизнь, высвечивать зло – это тоже месть, говорил он. И это стало слабым местом его собственного творчества. Однако, радикальным отличием творчества Флобера от Золя было то, что Флобер искал Дух, противопоставляя его животному началу, и не нападал на Евангелие, но критиковал его. Страстный поклонник Монтеня, разве мог он быть религиозным догматиком? Тем не менее, за неимением другого художественного образа Духа, он рисует свои «три повести» о духе, прибегая к образам святых из библейской поэзии.


2. Новая теория любви Пруста


Андре Моруа пишет в биографии Пруста, что тот дал нам новую теорию любви. Самым интересным в этой «новой теории любви» является тот факт, что она узаконила и оправдала все то, над чем потешался реализм предыдущих поколений литераторов. Бальзак, которого Пруст боготворил, тоже сделал нечто подобное, стараясь поэтизировать разврат. И у него дАртез идет на сознательный самообман, позволяя распутной «комедиантке» из высшего света морочить себе голову, чтобы сыграть с ней любовную интригу. Но Бальзак все еще лицемерит, считая необходимым на словах отличать искреннюю любовь от обыкновенного разврата. Пруст абсолютно искренен и дерзок в своей апологии не только разврата, но и все абсурдной стороны любовной комедии.

Казалось бы, что после «госпожи Бовари» Флобера уже невозможно не смеяться над донкихотством романтических бредней, над кривым зеркалом в котором любовный дурман отражает реальный мир. Казалось бы, что после той глубины анализа в которой Кьеркегор последовательно представил себя как соблазнителя, а потом как исследователя разоблачающего эту неблагодарную роль, уже нельзя всерьез говорить о счастье донжуанства. Но вуаля, приходит Пруст и заявляет свою систему законов открытой им новой теории любви. Моруа сводит эти законы к следующему:

1. Любовь – это комедия. Любимых нет, есть роль любимых, которые мы сами раздаем

2. Отдать кому-то роль Возлюбленного необходимо, поскольку любовь смысл жизни

3. Мы ничего не знаем о Возлюбленном, мы любим только образ, который созрел в нас самих и в который мы его облачили. Поэтому разочарование неизбежно. Но всегда есть новый кандидат на воплощение нашего образа

4. Без этого образа он ничто. Неважно насколько он примитивен, глуп и низок в действительности. Интеллект и правда жизни не имеют никакого отношения к любви

5. Любовь это эгоистическое чувство, которое есть мечта об обладании любимым образом и страхом его потерять

6. Любовь это способ убежать от скучного умствования и раствориться в прекрасной поэзии. Ленность интеллекта ей на пользу, ибо она дитя воображения. Любовь пространство и время сердца, куда оно бежит от знания, пространства и времени ума.

7. Любовь – это взаимная пытка. Счастье благотворно для тела, но только горе развивает душу. Соперник – первый благодетель любви, поддерживающий огонь в ее очаге

8. Любовь легко переходит с одного объекта на другой, когда мы переносим свой образ на другого человека; донжуанство – качество жизни, обеспечиваемое солнцем любви.

Итак, разве не Золя пугал этих людишек трагичной кончиной Наны? Но вот уже вслед за бароном Мазохом встает новый апостол садистской любви, которого ничуть не пугают ни пытки, ни романтическая кончина. Более того, он определяет любовь через пытки, муку и горе, так как наслажденье возможно лишь как оборотная сторона страдания. Наслаждение – гимн донжуанов. И разве «милый друг» Мопассана не вписывается самым гармоничным образом в эту теорию «новой любви» Пруста? И кто бы теперь вспомнил, что сам Мопассан ставил перед собой задачу показать мужчину-проститутку, чтобы заклеймить духовную пустоту и продажность.

Когда говорили Байрон, Кьеркегор, Флобер о том, что если любовь – плод больного воображения, которое красит ничтожество рыцарями и принцессами, то это болезнь, от которой необходимо лечиться, то их доводы казались неопровержимыми. Но вот приходит Пруст и говорит – да, любовь комедия и плод воображения, но в этом и состоит ее ценность и счастье! Предлагая, таким образом, своеобразный психический наркотик, который позволял бы прятаться от реальности в блаженном самообмане. И тут же доказывает вам, что вся та глубина «горя», «мук», «боли» которые и составляют удовольствие от принятия этого наркотика, на самом деле есть завидное счастье, к которому следует стремиться. А способность избавиться от своего ума – вообще билет в рай.

Романтизм и реализм, или Лелия и Леля

Подняться наверх