Читать книгу Традиции & Авангард. №4 (23) 2024 - Литературно-художественный журнал - Страница 4

Проза, поэзия
Елена Антипова
Наследство
Рассказ

Оглавление

Родилась в 1991 году в Нижнем Новгороде. Окончила филологический факультет ИНГУ им. Н. И. Лобачевского. В прошлом – журналист, редактор региональных печатных изданий. Работает в сфере рекламы и маркетинга. Участник литературных конкурсов и мастерских для молодых писателей. Публиковалась в журналах: «Звезда», «Сибирские огни», «Нижний Новгород», «Дружба народов», на порталах «Huterramypa» и «Литературная Россия».


Сидя на табурете в центре самой большой комнаты дедова дома, я ощущал себя внутри пустой головы погибшего гиганта. Два окна передо мной были его глазницами. Я смотрел через них наружу, на супружескую пару облепих, заслонявшую собою глухой забор из зелёного сайдинга с самодельной калиткой. Между её прутьями можно ещё было в сумерках разглядеть дорогу, покинутую в этот час даже собаками, и на противоположной стороне – столетний пень, укрытый рябым половиком из тряпичных лоскутов.

Я встал и повернулся к окнам спиной: вот оно, моё наследство. Под одной крышей – три комнаты, кухня-коридор, тёплый туалет и длинный пристрой – двор, где давно уже простыл дух скотины и сена, так что теперь это просто шлюз из внешнего мира внутрь дома или сразу, минуя поворот на лестницу, в сад, в мой сад.

В этой части деревни, уцелевшей после строительства Горьковской ГЭС, не ушедшей на дно водохранилища, было ещё до сотни жилых и с десяток выморочных домов, похожих на мой, но чужих, неизвестных, а потому непременно уступавших моему дому и уютом, и крепостью сруба, и тем эфемерным понятием «атмосфера», под которым понимают обычно собственное ощущение пространства.

Атмосфера в моём доме прекрасная.

Никогда прежде я не оставался здесь на ночь один, хотя столько раз представлял себе, как однажды, заперев калитку и на всякий случай заднюю дверь, я приму душ и займу лучшее спальное место на кровати под балдахином. И вот я раздвинул атласные занавески, точно такие, как те, что заполоняли прилавки рынков в девяностые: на глянцевом фоне бархатный узор из вензелей, слагающихся в формы цветов и листьев. Алюминиевые кольца, держащие гардины, под рукой моей проползли по трубкам, издавая металлический скрежет. На полпути одно из колечек застряло, зацепившись за невидимое препятствие, я дёрнул с усилием, и ткань, казавшаяся до того крепкой, с хрустом надорвалась. Плевать. Я продолжал тянуть, пока за пологом не обнажилась кровать, заправленная, но неряшливо, совершенно не так, как в детстве моём застилала её бабушка. В конце она обязательно вминала одно из ушей подушки и ставила получившуюся пирамиду в изголовье, увенчивая кружевной салфеткой. На этой кровати бабушка умерла. Долго ещё не поднималась рука убрать с тумбочки напротив лекарства её и молитвослов.

Дедушка тогда стал ещё злее. Поначалу мне так казалось. Но потом я, навещая дежурившую при нём мать, стал отмечать в нём всё больше детского, и даже сердитость его теперь напоминала обиду младенца на тумбочку, о которую он ушиб пальчик. Тогда я перестал бояться деда, хотя всю свою жизнь, слыша топот его по пустой, как барабан, лестнице, я, чем бы ни был занят, всё бросал и прятался в дальней комнате. И когда уже сам он лежал в гробу, я даже сунул тайком кончик мизинца в раковину его воскового уха, словно мне нужно было ещё одно, последнее, доказательство того, что я больше не боюсь.

Конечно, дом не всегда был таким. Сам я застал немногие из произошедших с ним перемен и не прикладывал к ним руки; вот даже теперь, наблюдая местами обветшание своего дома, я не знаю, как его остановить или замедлить.

Но я знаю его историю. Примерно знаю.

Смутно застряли в памяти моей картинки того, как отец помогал расширить жилую часть за счёт бывшей летней веранды, вечно заваленной тряпьём и пустыми майонезными банками для рассады. Ещё в детстве от матери я слышал, что дом, мой дом, изначально был обыкновенной бревенчатой избой с единственной горницей. На месте второй маленькой комнатушки тогда ютилась кухня с печью, поэтому дед с бабушкой, мама и её младший брат Ваня размещались вот здесь, в этой комнате, которая теперь хоть и называется большой, вовсе не такая. Я промаршировал от окна до входа в соседнюю комнату: насчитал кое-как пять шагов – даже при моём среднем росте – и в длину столько же. Конечно, им было тесно, и вскоре кирпичное тело печи разобрали, вместо неё установили в горнице круглую печку-бочку, а освободившуюся комнату отвели под детскую.

С рождением третьей сестры, моей тётки, к дому привезли гору дерева, из которой прямо возле дороги собрали нечто наподобие положенной на бок коробки. Мать помнила, как на круглых брёвнах её подкатили к крыльцу и вскоре превратили в ту кухню, которую я знаю с детства: узкую, тесную, с огромной печью и раковиной, куда с железным стуком и теперь падают тяжёлые капли. В редкие мои визиты в деревню ходить по нужде мне было велено именно на эту кухню, в ведро с помоями: картофельными очистками, попками огурцов, вишнёвыми косточками и прочими растительными отходами, – которые копились в нём сутки, а потом исчезали в канаве с прелой ботвой.

В первые годы дед с бабушкой скотину держали в отдельном сарае, но после одной особенно холодной зимы, когда за одну ночь вымерзло сразу восемь кроликов, не считая двухнедельного приплода, решено было продать бычка и пристроить двор. Мать с братом в ту осень целую неделю не ходили в школу – таскали доски для пола, подавали гвозди или ползали, как мыши, в яме под домом, когда требовалось проверить конструкцию снизу.

Я представил, как дом растёт, словно на видео с длинной выдержкой. Как мельтешат вокруг него человечки, как на «макро» видно жирную плёнку свежей краски, высыхающую всё больше, идущую трещинками, а потом и вовсе облетающую чешуйками, под которыми становится виден отличный по цвету слой. Дом сбрасывает кожу, но его снова окружают суетливые фигурки, носятся вокруг, опять покрывают краской, замещают размокшие доски крыльца на прямые и крепкие; поднимают стены над землёй, меняя нижний венец, будто из-под лежачего больного выдёргивают простыни.

Первым погиб Ваня. Ванечка, Ванюша, вечная мамина боль. Фотографию его с присяги, восемнадцатилетнего, она хранила завёрнутой в чёрный пакет наверху двухметрового шифоньера. Я видел фото всего раз, но часто, разбираемый любопытством, составлял в пирамиду расписанный хохломой столик и взрослую табуретку, взбирался на них и на цыпочках, сколько хватало сил, разглядывал в клубах пыли загадочный свёрток, скрывавший портрет мальчика, влетевшего на мопеде в столб на второй день после возвращения из армии.

Много лет прошло с тех пор, как вслед за Ванечкой последовали его мать и отец. Сёстры остались одни и хоть не особенно часто, но возвращались сюда, не давали дому умереть. Чинили водопровод, промёрзший и разорванный изнутри льдом, давали работу земле, непривычной к праздности, сажали огурцы, помидоры, голубику – и даже добились от неё первых ягод. Но одряхлевшая тётка уехала к сыну в Москву, отписав дом полностью моей матери; который уже год, как никого не осталось рядом из тех, кто любил этот дом и звал его своим прежде меня.

Интересно, тот, изначальный, дом узнал бы себя теперешнего? Вместо печки – пояс труб центрального отопления, водопровод и душ с унитазом напротив; пластиковые стеклопакеты, а вдобавок к ним газ для плиты и котла, угнездившегося по соседству с люком в погреб, опустевший от долгого бессилия хозяев. Я бы не узнал. Даже с лица-фасада пропали наличники, долго хранимые, но уставшие наконец без долгой замены в современной деревне, где не отыщешь больше исправного плотника.

Я устал, хотя мало что пережил за сегодня, кроме дороги сюда, не такой уж и трудной, но утомительной. Ложась на кровать, на которой никогда прежде – даже в детстве – не лежал, опасаясь дедова гнева, я ощутил непривычное упругое сопротивление матраса, тяжесть ватного одеяла и холод давно оставленного ложа. Беспокойный сон мой прерывался то каплями воды на кухне, то навязчивым ходом стрелок настенных часов, которых я у себя никогда не имел и забыл уже, насколько громкими становятся ночью обыденные дневные звуки. Колышась на поверхности сна, я ощущал постоянное присутствие рядом чего-то живого, мыслящего; почёсывался от прикосновений неведомого взгляда снаружи, прячась в пыльную наволочку от навязчивого запаха, чужого, заглушавшего напрочь запах собственного тела, моего привычного мира. И когда я в последний раз за эту бесконечную ночь перевернулся на левый бок и увидел в узкой щели между занавесками балдахина утренний свет, я не стал медлить с окончательным пробуждением.

По старой, с детства ещё заведённой привычке я умылся на кухне, без зеркала, на ощупь и, только не найдя полотенца, вспомнил об отдельном туалете. Протирая глаза от повисших на ресницах капель, прошёл через горницу, а за ней и через вторую комнату; остановился у двери, современной, не хуже, чем вела в мою комнату в городской квартире; повернул круглую ручку и разглядел в темноте оранжевый огонёк выключателя. Я нажал на клавишу и увидел змеящуюся по стене трубу и на ней ряд полотенец разного размера и цвета.

Ещё через водную пелену я почувствовал непорядок. Закрыл глаза и высушил веки махровой тканью, пропахшей банной копотью. Я растирал глаза долго, до мельтешения красных точек и бензиновых кругов, а когда закончил и оглядел ванную комнату, понял, отчего же так долго откладывал этот момент прозрения. Ни душевой, ни фаянсового унитаза с крышкой, оснащённой доводчиком, не было на своих местах, хотя я мог поклясться, что ещё вчера вечером, застряв в новостной ленте, я сидел на пластмассовом ободке неприлично долго. Теперь же угол, отведённый под удобства, был пуст, и даже следа не осталось от труб и прочих инженерных узлов, необходимых для исправной работы сантехники. Квадратная форточка под потолком была заперта и разукрашена патлами паутины, так что едва ли через неё мог пробраться вор – мастер на все руки. Я удивился нелепому своему предположению, присел на корточки и провёл ладонью по полу в том месте, к которому ещё вчера прирастала чаша унитаза: пыль.

Я шарахнул дверью в санузел и пролетел через весь дом на кухню, оценивая по пути, не пропало ли ещё что-нибудь, но и котёл, и раковина, и холодильник стояли на местах, сумка моя с документами и скудной наличностью валялась на застеленном дорожкой кресле. Всё на месте. Из стеклянного, покрытого жировой кожицей кувшина я налил воды в кружку с надписью «Любимой бабуле» и опрокинул залпом, а за ней – ещё одну и только тогда понял, что успокоился и готов вернуться в ванную. Медленно, поскрипывая под линолеумом досками, я подобрался к двери, приоткрыл её, уставился в знакомое уже отсутствие унитаза и душевой кабины, и мысли мои прекратились.

Нечаянный стук помог мне. Я повернулся к окну и увидел перечёркнутую прутьями калитки фигуру незнакомого мне человека. Он заметил меня и дружелюбно замахал рукой, призывая выйти ему навстречу. Я метнулся в прихожую, повернул щеколду и приготовился нырнуть в темноту двора, но уже в щели едва отворившейся двери приметил неожиданный свет. Следуя за движением моей руки, луч расширялся и занимал теперь целиком узкий коридор. И никакого двора, только сочная, как под покос, осока и кое-где редкие бельма цветов-хлопушек. Двор исчез. Я сделал шаг вперёд, ожидая, что упаду, провалюсь сквозь эту зелень, как сквозь текстуру в компьютерной игре, но земля держала меня.

В калитку стучали всё громче, казалось, что помедли я ещё – и она пропадёт вслед за дворовым пристроем. Я повернулся в направлении звука и вышел на лужайку перед парадным крыльцом.

– Сейчас! – прокричал я и закашлялся, отвыкнув даже от коротких бесед за последние сутки.

Гость перестал стучать и навытяжку замер за калиткой. Я не видел его глаз из-за заслонявшей лицо верхней перекладины, но чувствовал, что не могу не открыть:

– Заходите!

Мужик лет пятидесяти вразвалку вошёл на двор, и я понял, что рад этому нечаянному избавлению от одиночества.

– Сергей. – Я протянул ему руку, он сжал её обеими ладонями, потряс несколько дольше, чем можно было стерпеть, и я вырвал кисть, будто она нужна была мне для того, чтобы завязать шнурок, и только теперь обнаружил, что не успел, выходя, обуться.

– Что ж ты, Серёга, босой выперся? – мужик потешался, вытряхивая сигарету из пачки «Дуката».

Я с детства не видел таких и спросил:

– А это откуда у вас? – спохватился и добавил: – Вы вообще кто?

– До девяносто третьего служил я, значит, надзирателем под Работками. Знаешь, там исправительная? Ну вот. И была там Машка в окошке, передачи, значит, принимала. Ну я к ней ходил. А она с каждого ящика мне – где пачку, где две. Собирала, собирала и столько за двенадцать без малого лет набрала, что я, если даже убьюсь, до смерти не выкурю. Будешь?

Он протянул мне пачку, я отмахнулся:

– Не курю. Вы зачем пришли?

– А, ну да. Я вон там живу, – мужик провёл пальцем над забором направо. – Крыша ржавая, видишь? В прошлом годе крыл, а она уже порыжела, собака.

Я кивнул, не переставая думать о том, как под промокшими от росы носками исходит соком трава:

– Соседи, что ли?

Мужик закурил:

– Вроде. Я как увидел, что у тебя двор того, пошёл проведать.

Тут уже я внимательно на него посмотрел: джинсы драные по низам, колени чуть не прозрачные, ни ремня, ни даже пуговицы над расходящейся молнией, а сверху майка, когда-то белая, лапшой.

– Так говорите, будто это обычное дело. – Расслабленный вид гостя злил меня, а он ещё и хихикнул, чуть не выплюнув сигарету:

– Никак нет, Серёга, где ж обычное-то? Но в последнее время бывает, да.

– Бывает? Типа как базарный день в воскресенье?

– Чего ты жужжишь, а? Как ещё сказать? Бывает, что пропадают. Где двор, где сарайка. Я как вышел на пенсию, значит, стал приглядывать.

– И до чего догляделись? Почему они пропадают?

– Грубый ты мужик, Серёга, и негостеприимный. Вот, допустим, есть у меня на этот счёт мысли. Но я ж тебе не ветряк, без топлива крутиться, а? – Гость подмигнул, и на его шее выступили жилы.

И я вдруг увидел себя у калитки, а напротив, в проёме её, – мужика, которого я так и не выгнал, но и внутрь не пустил. Я почувствовал, как по-детски краснею, будто бы в спину мне из окна горницы наставлен дедов пристальный взгляд.

– Ну заходите. Но там вряд ли осталось что-нибудь, кроме чая.

Мужик выплюнул бычок под облепиховый куст и первый двинулся в сторону моего дома:

– Валяй чаю! Чего с тебя взять.

С крыльца мы сразу оказались прямо в горнице, хотя я больше ожидал войти в обездворенный дом с кухни, но не столько удивился, сколько всё больше и больше начинал наполняться отчаянной злобой на бессилие и непонимание своё.

– И кухонка тю-тю, значит. Вон чё, – присвистнул мужик.

– Почему?! – выкрикнул я и выругался так, что гость перекрестился на красный угол и обошёл меня сбоку, словно заслоняя от сурового взгляда икон.

– Э! Не надо ругаться.

– А как?! – кричал я, более уже не сдерживаясь. – Это же мой дом, мой! И он всё исчезает, и уменьшается, и пропадает вообще. Это же дед мой строил! Мать моя!

– Ну да, – мужик повеселел и с размаху плюхнулся в кресло, – раз дед строил, то, ясно дело, твоё.

– А чьё?

– Да ты охолони маленько, сядь. Пока есть куда. – Мужик указал мне на стул напротив.

Я сел рассеянно и послушно. Гость с видом терпеливого доктора продолжил:

– Ну, без чаю – так без чаю. О чём, бишь, мы с тобой?

Я дышал глубоко, но удерживать себя на месте было нелегко. Казалось, нужно немедленно предпринять что-то, но что? Собрав кое-как разбежавшиеся мысли, я повторил свой вопрос:

– Почему пропадают части моего дома?

Мужик закатил глаза к потолку и подпёр ладонью подбородок.

– Ты вот всё спрашиваешь «почему», Серёжа, но разве это правильный вопрос, а?

– Да… – я снова выругался. – Как правильно, ну?

– Какие у нас основные вопросы, значит? «Что делать?» Да? И ещё какой? Ну чего ты молчишь, как задница? «Кто виноват?»! А? Кто виноват, Серёжа?

– Ну и кто, вашу мать, виноват?

– Ну, Серёжа! Сам головой-то подумай.

– Да не знаю я!

Я встал, понимая, что собеседник мой не в себе, двинулся к двери и открыл уже рот, но мужик вскочил, схватил меня чуть выше запястья липкой пятернёй и сам поволок к выходу.

– Да я ж не просто так пришёл. Пойдём! К Ероме тебя сведу. – В зубах у него уже белела незажжённая сигарета.

Я упёрся в дверной косяк, но мужик обхватил меня рукой за шею, открыл входную дверь и уже тащил за порог, как поросёнка на убой.

– Да ты башней поехал, мужик! Вали отсюда. – Я едва держался, чувствуя, как больно под флангами пальцев скользят рёбра досок, слагающих дверной добор.

– Чего ломаешься? Я ж помочь!

– Да тебе самому помощь, походу, нужна. И с чего тебе мне помогать?

– Что я, не русский, что ли?

Мужик тянул, и видно было, как раздражает его моё сопротивление, которого он не ожидал.

– Да пойдём, ты! – Он дёрнул меня так, что я ощутил предельное натяжение связок предплечья и побоялся лишиться руки. Вслед за мужиком я вывалился наружу, где не было ни забора, ни калитки. Я замер, оценивая новый внезапный ущерб:

– Тоже пропали.

– Скоро, однако.

– Ты куда меня тащишь? Там что, могут остановить это?

Гость, обрадованный моим согласием слушать, дождался, когда я наконец обуюсь, и прикурил:

– Шут знает. Но Ерома – он много чего смыслит. Может, скажет тебе, и кто виноват, и что делать. Пойдёшь?

Я, справившись-таки со шнурками, разогнулся и кивнул.

– Вот и славно. Там он, значит, в старой церквё на берегу.

– Так она же не работает. Деда хоронили, служба-то была в новом храме, возле кладбища.

– Ну так да, там-то Скоропослушницы церковь, а старый храм – Иоанна. А раньше ещё три было: Спаса, Вознесения и Покровский. Они теперь тама, значит, под водой, рыбы им прихожане.

Мужик смеялся, обнажая дыру между верхних зубов, словно специально отведённую под сигарету.

– Затопили, когда водохранилище строили?

– Так да! И до шута ещё чего вместе с ними потопло. Я нырял: натурально – Китеж.

Мы прошли до конца улицы, перебежали идущую под гору трассу и по обочине двинулись к берегу водохранилища. Я понял, что беседа ушла в сторону от важного для меня вопроса, и попробовал повторить его:

– Что этот ваш Ефим забыл в старой церкви?

– Не Ефим, а Ерома. – Мужик, шедший на шаг впереди, обиженно сплюнул на асфальт.

– Ерома, Ерома. Что он там делает?

– Лежит. Он же по сотне на второй десяток пошёл или на третий уж. Не в салки же ему играть с пацанами.

Я в который раз оглядел лесополосу слева, дорогу справа, а за ней дома и не только людей не увидел. Ни курицы, ни привязанной к столбу ЛЭП козы, ни приблудной кошки не нашлось, хотя время было уже ближе к обеденному. Но особенно жутко стало мне от понимания, что на всём протяжении неба не могу я разглядеть ни единой струйки печного дыма. В современной, живой, давно газифицированной деревне на неделе топили печи не так часто, но по выходным непременно готовили бани, а в домах пекли пироги и хлеб. И сегодня было воскресенье.

Я замешкался, пытаясь разобрать вдалеке нечто, принятое мной сначала за старуху на корточках, но оказавшееся накрытой куском рубероида бочкой, и мой спутник, заметив эту неуверенность, ухватил меня за плечо:

– Чего застыл? Вон уж церква.

Дорога побежала резко под гору, до самого засыпанного галькой и выглаженным кирпичом побережья, поэтому бывшая церковь, обезглавленная большевиками, да так и не получившая назад своих куполов, сперва показала нам чёрную макушку крыши. Только затем стали видны выгоревшие стены, бывшие ещё на моей памяти травянисто-зелёными, а потом и невысокий дощатый забор, заросший малинником вперемежку с американским клёном. За забором, поддерживаемое ветром с водохранилища, развевалось бельё: вывешенные как на просушку брюки и блузы, куртки и платья, детские ползунки, цветастые юбки, шапки старомодные и вполне современные – в таком количестве, что легко можно было поверить, что подходим мы не к давно опустевшему храму, а к общежитию на окраине города.

Ноги не слушались сердца, не велевшего спешить, и несли меня прямо к рассохшимся воротам, перед которыми я силой заставил себя остановиться. Мужик через мгновенье был тут же, со своей сигаретой. Он чиркнул было перед ней «крикетом», но, одумавшись, убрал обратно в пачку, мазнул пятернёй по грязным волосам, словно уверяясь в отсутствии шапки, и мелко перекрестился на Спаса, прибитого на месте слухового окна. Икона печатная, хоть и была перекрыта стеклом, от влаги пошла пузырями, начала оплывать вниз. Я тоже перекрестился для этикета и проследовал за мужиком, который справился с болтающейся на проржавевших петлях створкой и стучал теперь в самодельную дверь.

Он молотил кулаком по дереву, и мне казалось, что я слышу, как звук этих ударов отдаётся эхом в пустоте внутренних помещений. Там же наверняка никого нет. И если даже эта дверь откроется, что ожидаю я увидеть внутри? Стало ужасно стыдно за свою легковерность и неловко перед возможными свидетелями происходящего. Я пятился к воротам, стараясь не выпускать из виду кулаков мужика, и нащупал уже отведённой назад рукою доски забора, когда стук прервался скрипом дерева по дереву. Дверь в храм стала приотворяться; изнутри вместе с потоком влажного, наполненного духом ветоши воздуха показалась тётка в платке, и я наконец-то узнал имя своего сегодняшнего спутника:

– Игорь! Чего притащился? Мне тоже до пенсии три дня, самой бы у кого перезаняться…

– Да не шелести ты! Я – вон, значит.

Игорь кивнул на меня, и дверь в храм открылась шире. Теперь я мог лучше разглядеть невысокую полную женщину, длинную юбку её, чёрную, подбитую по нижнему краю кружевом наподобие того, каким часто оформляют скатерти из магазина «Тысяча мелочей»; ниже – плотной вязки носки, упиханные кое-как вместе со ступнями в крошечные мокасины, будто бы кожаные. Выше пояса у тётки была не особенно опрятно связанная крючком накидка поверх трикотажной блузы, а над нею – голова в чёрном платке, повязанном косынкой. Голова сказала, обращаясь ко мне:

– Двор али чё?

Игорь опередил:

– И двор, и много ещё чего. Пусти, мать!

– Ну проходи, раз такое дело.

Я едва удержался от вопроса «Какое дело?», но сдержанность моя тут же была вознаграждена. Игорь улыбнулся, хлопнул меня по плечу и, подавая пример, прошёл вслед за тёткой в темноту, где, кроме редких свечей, не было иного света, где всё ещё, как ни удивительно, оставались некоторые из знакомых мне с детства икон и деревянных статуй, изображавших Христа, Богородицу и Николая Чудотворца. От этой странной наполненности пустого храма в первые мгновения мне показалось, что здесь идёт служба, на которую я, нерадивый прихожанин, опоздал, и если бы спутники мои не говорили в полный голос, я бы уверился в том окончательно.

– Лежит?

– Лежит, родимый, куда он денется.

Тётка вела нас к самим Царским вратам, по-хозяйски распахнула створки, потянула за бордовый канат с замусоленной кистью на конце, подняла занавес:

– Ну, дальше сами. И не безобразьте там.

Игорь кивнул и решительно шагнул туда, где, как я чувствовал, мне находиться не следовало, но на мои сомнения он ответил нетерпеливым и чужим для такого места окриком:

– Ей, Серёг, ты чё? Сюда иди!

И я повиновался. Там, где я ожидал увидеть алтарь со всеми необходимыми для проскомидии атрибутами, стояла деревянная рака без откидной крышки и стекла, отделявшего мощи от прямого прикосновения, украшенная резьбой, когда-то золочёной, а теперь просто будто бы натёртой растительным маслом. В изголовье и изножье было установлено по ладному подсвечнику с лампадами и сросшимися воедино огарками свечей, дававших довольно света, отчего я понял, что если подойду ещё на шаг, то сумею без труда разглядеть содержимое раки. Мысль эта испугала меня, но Игорь поднажал сзади, и я едва удержался от порыва схватиться за ствол подсвечника. Сзади на ухо мне он прошептал хрипло:

– Подойди, поздоровайся.

Я приближался, упорно глядя в пол, а когда невозможно более было отводить глаза, выдохнул и уставился туда, в пространство между резными деревянными стенками, где на пропылённом бархате, похожем на тот, которым предстоятель мне, ребёнку ещё, отирал после причастия подбородок, лежало высохшее тело человека с длинной, веером выложенной поверх савана бородой. Ко лбу старика прилип венчик, из-под сложенных на груди ладоней торчал уголок миниатюрной иконы, и ничто в нём, восковом, обескровленном, обряженном по-покойницки, не выдавало жизни, кроме неподвижных, но блестящих влагой белёсых глаз. Я обернулся, но фигура Игоря осталась где-то далеко сзади, среди деревянных статуй, и взгляд этот, внимательный, но спокойный, мне было не с кем разделить, некому было за меня начать разговор или поприветствовать старика. Борясь с осевшей на связках холодной сыростью, я выдавил «здравствуйте», и лежащие в раке живые мощи откликнулись тихим сухим кашлем, напомнившим звук холодильного компрессора. За спиной послышался скорый топот, слева от меня вынырнула тётка в платке, но тут же исчезла. Вернулась она с тряпкой, напоминающей старую футболку, пропитанную неясным раствором. Ею она очистила лицо, нос и губы старика, приговаривая: «Вота, вота». Закончив, она перекрестилась и выбежала за врата, и, когда шлепки её обуви стихли, мощи подали голос:

– Здравствуй, Серёженька!

Сердце молотило в висках.

– Жесть какая, – выдал я и осёкся, испугавшись, что обидел старика, но он только прикрыл глаза и зевнул, искривив по-младенчески рот.

Я сделал над собой усилие, хотя от духоты и пропитавшей воздух лампадной гари пол подо мной уже колыхался, как пододеяльник, растянутый между мамой и папой, на котором они, потешая, легонько подбрасывали меня, трёхлетнего. Я спросил:

– Вы – живой?

Старик расхохотался, и в глубине храма снова послышались шаги тётки, видимо, принявшей смех за кашель, но она разобралась раньше, чем успела снова войти в узкую, ограниченную Царскими вратами комнату. Я не знал, как продолжить, и снова задал маловажный вопрос:

– Это вы – Ерома?

– А? Я, я! – Старик откликнулся эхом, и губы его, сухие, покрытые глубокими, алыми на дне трещинами, вытянулись в светлую не к месту улыбку. Наблюдая этот неоспоримый признак жизни, я едва справился с тем, чтобы не поднять его на руки и не вынести отсюда на свет, к другим живым, где ему самое место, но только вскрикнул:

– Почему же вы в гробу?

– Так они решили, что я – того, почил, и слышать ничего не хотят. Мощи, говорят, нетленные.

– И давно вы?.. – Я оглядывал комнату, пытаясь понять, какими силами держится дух в этом теле, и правда напоминавшем скорее оживший труп, но, кроме воды в пятилитровке со срезанным горлышком, чаши с вином для причастия и раскрошенной копием просфоры на подносе в углу, ничего не приметил.

– Да вот лет тридцать, как здесь, в этом храме, а до того лежал в подвале у одной старухи, а пред тем – у ещё одной, в куче соломы, и на чердаке, бывало, а когда и на полатях в брошенной бане, и в поле в земляной яме, и лодке в рогозе, и, дай бог памяти…

Старик говорил гнусавым голоском ленивого псаломщика, частил, спотыкался, сбивался на кашель. Я думал о том, что, кажется, в детстве моём знал уже и это его странное имя, и историю о скрываемых по деревне мощах, но забыл её, приняв за услышанную от бабки сказку, неважную, такую же невероятную, как другие сюжеты, роившиеся вокруг до среднего школьного возраста, и, наверное, ощущение это заставило меня прервать старика и сказать:

– Понятно.

– Что тебе понятно, Серёженька?

Я замотал головой и бросился оправдываться, но Ерома не слушал и смеялся уже звонче и громче:

– Ну так, если непонятно, ты спроси, чего ж ты мнёшься-то, как девка на выданье?

Я вдохнул и принялся собирать разбежавшиеся слова и мысли:

– Дом мой. Что с ним? Почему он пропадает? Не весь пока. Но мы уходили, уже ни забора не стало, ни крыльца. Что делать мне?

– Твой, говоришь, дом?

– Ну да, он по наследству достался мне. По закону это мой дом.

– А по праву?

– По какому праву? Право и есть закон, разве нет?

– Кому есть, а кому нет.

Я устал стоять над гробом и принялся вышагивать, скрипя рассохшимися досками. Голос мой звучал теперь громче и жёстче, потому что, отдаляясь от старика, я всё ещё хотел быть услышанным и потому что всё труднее мне удавалось сохранять спокойствие.

– Закон для всех один, и по этому закону дом – мой.

Ерома отвечал так же тихо, и мне пришлось остановиться и прислушаться, ловя фразу за хвост:

– …если не знаешь?

Я попросил повторить и подошёл ближе.

– Говорю, как ты можешь что-то называть своим, если не знаешь его?

– Да в смысле, не знаю? Я полдетства в этом доме провёл, я по этому полу ползал, в бане прятался от бабки, под каждым деревом в саду присаживался!

– Всё у тебя, Серёженька, как в театре. Глядишь-глядишь и думаешь, что довольно того…

От нелепости слов этих и бесполезности беседы, на которую, как оказалось, я страшно надеялся до этих самых пор, я свирепел:

– Чего вы лепите? Вы сами велели спрашивать, а теперь юлите. Отвечайте, что делать мне, чтобы прекратить это всё?!

Старик, словно поддразнивая, хихикнул:

– Смирения наберись и кротости. Тогда, может, хоть земля тебе достанется. Наследник.

– Земля тоже по закону моя!

Ерома не ответил. Молчал он и потом, когда я, вовсе потеряв власть над лицом своим, кричал во весь голос, нагнувшись над гробом, кричал в как будто давно уже, не один десяток лет, закрытые глаза, и потом, когда всполошённый Игорь волок меня за плечи прочь от живых мощей, и даже когда я в последний раз в притворе выкрикнул имя старика, он не отозвался ни голосом, ни смехом, ни кашлем.

За порогом храма я обнаружил себя в компании Игоря и тётки, у которой между пальцев зажата была та же мокрая футболка. Они спорили, и видно было, что обо мне, но меня самого к разговору не привлекали, будто я был ребёнком или козой. Кажется, Игорь просил у неё помощи и заступничества, а она, недовольная нарушенным спокойствием, раз за разом отказывала ему, то шёпотом, то переходя на отвратительный слуху визг. Только когда тётка исчезла за дверью, Игорь предложил:

– Ну и шут с ней. Тебе бы, Серёг, поостыть. Поплаваем?

Не дождавшись ответа, он повлёк меня за руку ещё ниже, к старой пристани, не единожды покрытой синей краской поверх ржавчины и налипшего на неловкие сварные швы песка. Игорь снял с себя майку и джинсы, выложив их, как на продажу, на скелете лавки, деревянные перекладины которой давно унесло штормами. Вращая руками в плечевых суставах и водя головой из стороны в сторону, он велел мне раздеться. Было душно, и вид воды обещал облегчение, поэтому я послушно стянул с себя всё, кроме боксеров. Надув грудь, Игорь прыгнул с края понтона и скрылся под водой так, что на секунду я почувствовал жгучее одиночество, но вот уже он снова появился и принялся, загребая руками по-сочински, звать меня:

– Давай, Серёж, занырни-ка! Хороша водичка!

Я присел на послеполуденный, но всё ещё горячий металл пристани, свесил ноги и, аккуратно приподнявшись на прямых руках, стёк в воду. В августе водохранилище наполняет мелкая ряска, и у самой поверхности вода, похожая теперь больше на наваристый бульон, нагревается настолько, что от соприкосновения с этим теплом и от приторного запаха побережья, застеленного погибшей на отмели рыбой, подкатывает тошнота и хочется скорее бежать прочь, принять душ, залить тело парфюмом и до первого льда не возвращаться сюда, как бы велика ни была необходимость. Вот и теперь, цепляя кончиками пальцев ног толстый слой ила на дне, глядя на разбегающееся под руками зелёное конфетти водорослей, я сразу пожалел о том, что решил искупаться. Игорь же по-детски резвился, переворачивался с живота на спину, набирал полный рот воды и пускал фонтанчики:

– Серёг, валяй ко мне, здесь этих нету!

Он кричал почти из-под самого бакена, обозначавшего фарватер, и я, подумав, что на глубине и правда вода должна быть чище и холоднее, рванул кролем к нему. Опуская лицо в воду в промежутках между вдохами, я не закрывал глаз и под собою различал очертания старых фундаментов, груды поросших водорослями камней и застрявших в подводных оврагах брёвен. Я уже был достаточно близко, чтобы заметить, как изменилось выражение лица Игоря, будто бы от удара или приступа мигрени. Смотрел он не на меня, а туда, на пристань, и, прежде чем он закричал, я понимал уже, что увиденное не нравится ему.

– Дура! Оставь! Мразь болотная!

Я услышал, как громыхают металлические листы понтона, перевернулся на спину и успел разглядеть убегающую к храму фигуру тётки в платке и пустоту на том месте, где прежде синели джинсы Игоря. Своей одежды я тоже увидеть не смог.

– Спёрла, с…ка!

Игорь стиснул зубы и погрёб к берегу. Солнце с концами пропало в облаках, и я уже чувствовал ветер, несущий если не ураган, то приличную грозу, и тоже поторопился. На берегу мы не нашли даже обуви и метнулись к воротам храма, которые на этот раз оказались заперты и будто бы заставлены изнутри неведомой тяжестью. Игорь стучал и бранился, пока последние капли высыхали на его коже, и хлопья ряски начинали облетать, как рыбья чешуя под ножом. Он опустился на корточки, зашарил по тем местам, где обыкновенно находились карманы, и, не найдя сигарет, крепко выругался.

Хотелось утешить его или отвлечь, и я спросил:

– Зачем она?

– Тварь потому что. Решила, что всё ей дозволено, что она тут – власть.

Я кивнул, но чем дольше мы сидели, опёршись на запертые ворота храма, чем ближе подходила гроза, тем нелепее становилось объединявшее нас молчание. Прервал его Игорь:

– Ладно, Серёг, я домой.

– Ая?

– И ты ступай. К себе. Да не ссы ты. Всё одно – больше некуда.

Он протянул мне руку, я ответил рукопожатием, а потом долго стоял, наблюдая, как под веснушчатой кожей движутся, удаляясь, лопатки Игоря. Он поднимался в гору, громко дыша, глядя под ноги, чтобы не наступить ненароком на острое или жидкое. Я повернулся к храму, в последний раз робко постучал в ворота, но мне не ответили.

Ветер стал острым, хлестал порывами, и пахло уже близко идущим ливнем. Я почти бежал, прихрамывая по засыпанной колючим шлаком обочине, трусы остыли и противно прилипли. Повернув на свою улицу, я огляделся, но дворы были пусты, и нагота моя не привлекла любопытных взглядов. Долго боялся я открыть глаза, застыв напротив того места, где ещё утром стоял мой дом с двором, кухней-коридором, котлом, тремя комнатами и тёплой ванной, где высился пристроенный к дому гараж, а за ним – баня. И когда наконец я решился и посмотрел перед собой, то ничего не увидел, кроме ямы в земле – бывшего подпола, повторявшего очертаниями форму первоначальной малой избы с горницей и крохотной кухней. Я приблизился и посмотрел вниз, на тонкие спутанные корни, прошивающие яму по краям, на слои дёрна и плодородной земли, а под ними – чередование глины и песка.

Дождь, в пути подгонявший меня редкими каплями, расходился, больно бил по остывшей коже, и вот уже я ничего, даже собственного сердца, не слышу за шумом струй. Губы мои посинели, с волос течёт, я растерянно озираюсь, но не нахожу ничего, что могло бы помочь мне теперь. И тогда я, поддерживаемый приступом дикого хохота, приседаю на край ямы и спрыгиваю вниз. Земля рыхлая, будто её потревожили только сегодня. Пальцами, онемевшими от холода, я сгребаю чёрные комья на дно, где уже начинает копиться скользкая жижа – смешанная с дождём глина. Я опускаюсь, сажусь, вытянув ноги, продолжаю загребать грунт, покрываю им ступни и голени. Я сыплю землю себе на грудь, мне смешно. Работа идёт быстро, дождь помогает мне. Яма становится уже и мельче. Надо мной зелёным навесом смыкаются покрытые травою её края. Я больше не слышу дождя. Со всех сторон холодная земля сжимает моё тело. Моя земля.

Традиции & Авангард. №4 (23) 2024

Подняться наверх