Читать книгу Голос Незримого. Том 2 - Любовь Столица - Страница 7

СКАЗКИ И ПОЭМЫ
ЛАЗОРЬ ЧУДНЫЙ
сказ о рае

Оглавление

Ой, и страшно ж в непогоду Море Белое,

Словно олово, в аду самом вскипелое.

Вал на вал идет, как воин, гривист, яр,

Как у грешниц, заунывен клик гагар…

В эту пору ни на лодочке – пустынника,

Ни московского аль фряжского гостинника

На судне большом не видится вокруг…

Ан – запрыгал в мутной хляби чей-то струг.

Языком огня багряный парус вскинут там,

На носу малеван змей со ртом разинутым,

А Николы лик под ним забит доской…

Ой, недобрый то был струг, воровской!

И езжало на нем двадцать пять повольников —

Разудалых собутыльников, застольников,

Немоляев, непощенцев, гордецов,

Без креста у шей, с ножом у поясов.

Уж давно они делами черта тешили —

Православный люд ограбливали, вешали,

Жгли хоромы, потопляли суда,

Не пужаясь ни Господнего Суда,

Ни людской кары на дыбе или в каморе…

Не пужала их и ныне буря на море.

В шапках на ухо, в кафтанах нараспах,

С вихрем в кудрях, с брызгом соли на губах,

В обстающей тьме без солнца, без созвездьица,

В волнах хлещущих они не перекрестятся —

Тот ругается, озлен, тот свищет, пьян,

Лишь молчит, у носа стоя, атаман,

По прозванию Ивашко Красно-Полымя, —

Рослый, взрачный и с очами развеселыми

Да и жуткими ж! точь-в-точь кошачий глаз,

В кудрях, рыжих, гладких, лосных, как атлас.

Молвил слово он, когда лишь снасти треснули:

«Хошь не верую я в рай земной, небесный ли,

Дай-ка, братцы, обману Христа?..

Может, впрямь не сгибнем с знаменем креста…»

Поднял с пола два обломка мачт расщепленных,

Водрузил их на носу, крест-накрест скрепленных,

И поплыл, забрезжил в теми белый крест

Средь бушующих пустынных водных мест,

Охраняя струг багряный с побродягами,

Утешавшимися песнями и флягами.

Утешались – и заснули, где кто лег…

Пробудились уж, как заревел восток.

Видят – море еле плещет, буря стихнула,

Впереди же, словно солнце, что-то вспыхнуло,

Ан не солнце! Смотрят зорко: над водой

Встал утес, блестя, как слиток золотой.

Упирается вершина в небо Божие,

Деисус святой написан у подножия, —

И сияет его чудный лазорь

В свете утрешней звезды и вешних зорь,

Отражаясь в водах ясных, ровно в зеркале…

«Эх, лишь вызнать бы, где тут ворота, дверка ли!

Пребогатый-то, должно, монастырек,

В нем мы шибко попируем, дай срок!»

Так Ивашко говорит своим соратничкам.

Те уж радостны стоят, как перед праздничком —

Со чужа плеча кафтан их ал да рван,

Со чужой ноги сапог их желт да дран,

Из себя они такие же пригожие —

Приопухшие от пьянства, краснорожие,

Этот перстнем щеголяет, тот – серьгой,

Тот – клеймом, а этот – вырванной ноздрей.

Осклабляются, гогочут и боченятся…

Позади их – взморье розовое пенится,

Впереди – горит лазорем утес.

«Кто, ребята, на разведку?» – Но на спрос

Атаманов ни один не отзывается:

Никому допреж погибнуть не желается.

Вот и начали метать жеребья.

Выпал жребий на Алешку Воробья —

Изо всех из них, ушкуйников, молодшего,

Золотым пушком у губ едва обросшего…

И причаливали к дивной горе,

Отливной, как бы застылой в янтаре,

И спускали на прибрежье с борта сходенки.

Воробей, как парень вспыльчивый, молоденький,

Подзадариваем из низу смешком,

Шел по скользкой крутизне ползком, движком,

А потом бежал, как векша мягкопятая,

А потом летел, как горлица крылатая,

У вершины же руками вдруг всплеснул

И сокрылся, словно в небе потонул.

Ждали час его и два – не ворочается…

В синей зыби струг малеванный качается…

Заворчали, заскучали удальцы,

А Иван кричит: «Эх, горе-молодцы!

Вы сполняйте-ка, что будет мною сказано;

Пусть-ка, за ногу веревкою привязанный,

По Алешкиным следам идет второй! —

Чай, очутится, коль дернем, под горой».

Снова жребий меж повольниками кинулся,

И на этот раз он Фомкой Темным вынулся,

Изо всех то был ушкуйников старшой —

С бородой до глаз, чернючей, большой.

Обвязали Фомку за ногу веревкою —

И поднялся вверх он поступью неловкою,

У вершины же, взмахнув руками тож,

Порывался скрыться в просини… Его ж

Вмиг товарищи с высей да книзу сдернули,

Да неладно ли, уж оченно проворно ли, —

Только смотрят, перегнувшись через борт:

Фомка тих лежит, недвижим… Фомка мертв!

Тусклый взор в лазорь уставил сокровенную

И улыбку в бороде укрыл блаженную.

Час и два прошло. Уж розовеет рябь,

Чуть колышется в ней красный корабь…

Приумолкли, принахмурились повольники,

А Иван смеется: «Горе-богомольники!

Будь порукой мне вон тот Деисус,

Коли я пойду, живехонек вернусь.

Все-то клады во скиту ведьмовском вызнаю, —

В злате-серебре прокатимся отчизною».

И поднялся, не обвязан бечевой,

Легкий, ловкий, с алой в солнце головой,

Ни раза не пав на круче оянтаренной,

У вершины же качнулся, как ударенный,

И руками заплескал, как первых два, —

И сокрыла его так же синева…


Уже вторая ночь течет и сходит за море,

В светлой глади судно темное как замерло…

Но не спали там все двадцать два пловца,

Уж не чая атаманова лица.

Глядь: средь марева рассветного, весеннего

Словно он бы к ним подходит… аль то – тень его?

Взор глубинен, стан изгорблен, лик как мел.

Стали спрашивать, – ни слова! Онемел.

Тут, впервой, быть может, в жизни перепуганы,

Оттолкнули вмиг от берега свой струг они

И, чураясь и грозя кому-то зло,

Налегли что было силы на весло.

Прочь от дивного утеса струг уносится,

Выгребая, на Ивана други косятся:

На него и впрямь напущена, знать, хворь —

Смотрит он, как околдован, взад, в лазорь,

Простирает руки к сени Деисусовой,

И злата-слеза катится на злат-ус его…


День и два плыла так вольница. Всё то ж.

Атаман на атамана не похож.

Он не пьянствует, как прежде, не господствует,

Но кручинно, на корме сидя, немотствует…

И случилось плыть разбойничью стружку

Близко к малому морскому островку,

Где виднелась хижа божьего отшельника

Средь черемух зацветающих и ельника.

На пеньке, как аналое, – Часослов,

На березке, как в божнице, – Богослов,

Сам же старец недалече тут же трудится:

Забежалого сурка с залетной утицей,

Отощалого волчонка с голубком

Кормит, ласково началя шепотком,

Из единой своей глиняной посудинки.

Из себя он, старец – махонький да худенький,

Борода же превелика, до колен

И белее беломорских пен…

И Иван, монашка чудного завидючи,

Из раздумья своего лихого выдучи,

Гласом диким, как немые, возопил,

Больше знаками дружине пояснил:

«Дайте мне, мол, вы сойти на берег острова!»

И спустили те его со струга пестрого

На рудой песок, махнувши рукой:

И на что, мол, ты нам надобен такой!

Гасли красные полотна корабельные,

Запевали волны песни колыбельные,

Обставали пришлеца спокой и тишь,

Верба частая и долгий камыш…

Привечали его ветютни да стрепеты,

Старчьи очи да молитвенные лепеты…

И к стопам его Иван, дрожа, приник

И, укрыв в холщовой ряске бледный лик,

Языком, вновь Волей Вышнею развязанным,

Рассказал ему о узренном, несказанном.


Слушал инок-стар, повит брадой, травой,

Сказ взаправдышный и дивный таковой:

«Я, отец, злодей великий, Красно-Полымя,

Что с собой нес по Руси разор и полымя,

Особливо ж супротив грешил церквей:

Зелено-вино с дружиною своей

В алтарях пивал из чаши для причастия,

Обирал гулящим девкам на запястия

Бисер рясный с богородичных икон…

И недавно вот – тому лишь сорок дён —

Во скиту одном с белицей Серафимою

Учинил, безумный, мерзость непростимую…

И бела ж была! пряма! Точь-в-точь свеча.

И к Христовой вере так же горяча.

Захотелось мне не только с ней понежничать —

Над святыней ее с ней же понасмешничать.

Обокрал их храм я, оголил престол, —

С аксамитами, с парчами к ней пришел.

Настелил в убогой келье златны пелены

И на них хотел творить с ней, что не велено.

Только чувствую: как лед, холодна…

Померла, отец, от ужаса она!

Встал я, свистнул… Я-то веровал лишь в дьявола!..

Ну, а после наше судно в море плавало,

Налетела буря, – и нас ветр принес

Пред златой, отливный, дивный утес.

Упирается вершина в небо божие,

Деисус лазорем писан у подножия, —

И сияет этот чудный лазорь

Ярче пазорей морозных, вешних зорь.

Взоры прочь нейдут, слова… нейдут из уст они!

А корыстный разум шепчет: “В этой пустыни,

Видно, много есть казны… Ее бы взять…

Только нужно ходы-выходы узнать”.

Двух дружинников послал, и оба сгинули,

Сам пошел, – и треть ли кручи, половину ли

Одолел я, отче, с страшным трудом,

Как на льду скользя зеркально-золотом.

Дальше ж, отче, как поведать то? как выразить?

Словно крылья за плечом моим вдруг выросли,

Словно шел я, плоть, как платье, оброня,

Словно Некто, мне незримый, нес меня!

И достиг так до вершинного я взгория,

Под ногами вижу облаки, помория,

Вкруг – пустынные, туманные места

И средь них, как солнце, зарные врата

Злата красного, в крестах из камней подлинных…

Но не чудо ль?.. Ни стены, ни тына подле них…

Обойти их я смекнул. Но там и тут —

Чуть ступлю – златые ж стены восстают,

Из земли, из мглицы млечной вырастая ли…

Отступлю – и снова нет их… Как растаяли!

Я ж упрям и дерзок, отче… И к вратам

Напрямик тогда направился… А там,

В белоснежные подрясники одетые,

Вдруг два старца появилися, беседуя.

И один из них могуч, улыбчив, лыс,

Светлым венчиком седины завелись,

Золоты-ключи висят под опояскою, —

И играют пальцы смуглые их связкою.

А другой – орлиноок, мудрен, высок,

Кудри львиные слились в седой поток, —

И не движется прозрачный перст, положенный

На большой раскрытой книге алокожаной.

Почему-то вид их страх в меня вселил.

Я к ним, тупясь, запинаясь, подходил.

Озирали и они меня в безмолвии. —

И блистателен, пронзителен, как молния,

Был второго взгляд. А первого глаза

Были мерклы и тверды, как бирюза.

И согнула сила странная, та ж самая

Перед ними в поясной поклон плеча мои…

Тут держащий золотые ключи,

Хмуря лоб, прогнав улыбок лучи,

Рек: – “О райской любопытствуешь обители,

Что досель вы, человеки, не расхитили?

Хочешь узреть триблаженные места?

Ты ли, ты ли, враг Невесты и Христа?!” —

И великая, отец, тоска взяла меня…

А держащий книгу кожи ало-пламенной

Взглядом жег меня до сердца глубины,

Открывал мне все грехи мои, вины, —

И познал я, отче, большую тоску еще…

“Любопытствующий – то ли?.. Нет, взыскующий!” —

Рек он первому. А мне промолвил он:

“В честь какого из святых ты наречен?”

Я сказал и… вдруг вратарника умиловал.

“Ну, для Ангела твово, мне ж – друга милого,

Я тебе врата Христовы отворю.

Чай, простит он своему ключарю”.

Ищет он ключа всех большего, блистучего,

Им касается легко замка певучего

И… я пал, прижав к очам кафтана край…

Отче! отче! Там и подлинно был рай.

Что засветы! за уханья! дива! пения!

Я ослеп, оглох… я умер… В то мгновение

Тот, второй, извел меня из забытья:

“Встань! Не бойся. Твой вожатый буду я”.

Поднялся я, глянул вновь очами зоркими:

Там за блещущими отпертыми створками

Чистым золотом цвели поля, луга,

Чистым золотом струилася река.

“То – обитель Нищих духом, сыне милый мой…” —

Молвил Старец. И вдвоем в нее вступили мы.


Тотчас, отче, узрел я тьму дивных див:

У реки росли кусты поющих ив, —

Как уста, пел каждый лист и выговаривал,

И, как струны, хоть никто в них не ударивал,

Пели сучья их, лучася и тончась, —

И запомнился мне даже посейчас

Злат-грустён напев, каким звенели прутики.

В поле ж были самовеющие лютики,

Из которых каждый, вроде опахал,

Желт и пышен, над тобою махал.

И, подобно им, растущий здесь подсолнечник

Сам тебя от солнца застил, словно солнечник.

А в не сеянной никем, нежатой ржи

Возвышались золотые шалаши, —

И бродили души возле них, по веси ли,

Милым делом занимались или грезили.

Те пасли золотокрылых Жар-птиц,

Треля им из злато-выдутых цевниц,

Те ловили, полны радостными бреднями,

Золотую рыбку златными же бреднями…

И дивился я премного на то,

Что кругом меня всё было золото…

Но услышал речь премудрого Вожатого:

“Злато хитрого блазнит или богатого.

Те ж, что видишь, были нищи и просты,

Веру чтили выше разума тщеты, —

И Златое Царство стало им наградою,

Бескорыстно, как младенцев малых, радуя”.

И указывал потом мне средь других —

Юродивцев, простецов, калик святых,

Что, подвижничая Богу, скоморошили,

В осмеяньях и гоненьях век свой прожили.

Указал того, что некогда был царь,

Наипаче же молитвенник, звонарь,

Ныне ж в честь своего Ангела Феодора

Службу правил, препоясан в белый водоросль…

И того, кто на земле слыл дураком, —

Всё плясал, звеня пудовым колпаком,

А теперь сидел в венке из травки заячьей,

Образки из древа тонко вырезаючи…

И – приметил я – все души до одной

Были в царской одежде золотной

И полны все до одной веселья детского,

Но не чудно ль? Лика фряжского, немецкого

Не приметил я средь радостных их толп.

Был угодник здесь, избравший домом столп,

Пса главу избравший вместо человеческой,

Но земли то египтянской или греческой

Были души. Остальные ж – от Руси.

А Вожатай мне: “Что мыслишь? Вопроси”.

И ответствовал затем: “Меж всеми странами

Пресвятыми прозорливцами и странними,

Чья душа была проста, а жизнь – чудна,

Наипаче, друг, твоя земля славна”.

И пошли из царства дивных див мы далее.


Вскоре ж, отче, услыхал в пространной дали я

Как бы шорох изобильного дождя

И увидел вкруг, равниною идя,

Всё березы, белоствольные, плакучие,

Облитые, как слезой, росой сверкучею,

Из цветов же здесь росли плакун-трава,

Богородичины-слезки – только два.

А певучий струйный шум всё ближе слышится,

В поднебесье же ни тучки не колышется.

Вдруг потоком в виде водного кольца,

Пенным, странным – без начала и конца —

Путь наш прерван был. За ним врата со стенами,

Жемчугами изунизаны бесценными,

Чуть мерцали, – и прозрачная капель

С них стекала и звенела, как свирель.

Вкруг же стен тех цепью белой беспрерывною

Плыли лебеди и пели. Диво дивное!

А у врат с мечом Архангел предстоял,

Краснокрыл и в латах алых, словно лал!

Он играл своим мечом – кидал, подхватывал —

И, прекрасен, зарен, статен, взоры радовал!

Безбоязненно вступил в пучину вод

Мой Вожатай – и меня вослед зовет.

Я дерзнул. И было мелко ли, глубоко ли, —

Не проведал… Дна стопы мои не трогали,

Хоть всего меня обрызгала волна,

Как слеза, тепла, светла и солена.

Лишь когда дошел до брега несмущенно я,

Рек мне Старец: “А река-то, друг, бездонная!

Ибо вся из слез, что лил человек…”

Задрожал я… А Архангелу Он рек:

“Днесь ты, видно, Михаиле, в благодушии”.

Еще больше ужаснулся я, то слушая:

Понял, отче, я, что был Архангел тот

Тем, кого Господь в предсмертный час к нам шлет…

Он же, Старцу смехом звончатым ответивши,

А меня как будто вовсе не приметивши,

Чуть коснулся лезвием, что жал в перстах,

Наикрупной жемчужины на вратах, —

И раскрылись те, поскрипывая песенно…

И опять то, что не видано, не грезено,

Мне предстало там: широкий царский двор,

Замощенный перламутрами в узор,

С сенью светлой в кипарисцах, темных, прячущих…

Молвил Старец мне: “Сия обитель – Плачущих”.

Мы вошли. Полулучи и полутень…

Прохлаждает круглокупольная сень

Из жемчужницы единой тускло-блещущей,

Водометы веселят, летяще, плещуще,

И покоят, став в притине, у струи,

Преискусные и мягкие скамьи

Под полавочником пуха лебединого…

И сидят там, полны счастия глубинного,

Души праведных… Иль пляшут в кругах,

Иль в согласии играют на дудах,

Лирах, гуслях, мелким жемчугом украшенных,

Или кормят вместо крошек хлебных брашенных

Лебедей своих жемчужным зерном,

Иль блаженным забываются сном…

И опять не мог постичь мой разум суженный,

Отчего тут всё жемчужины, жемчужины…

И ответствовал Вожатай на вопрос:

“Этот жемчуг из застылых горьких слез…

Те, что видишь, были в мире безутешными, —

Стали вельим покаянием безгрешными

И за то в Жемчужном Царстве, кончив дни,

Утешаются во Господе они.

Видишь ты жену прямую, смуглолицую?

Египтянскою она была блудницею,

Но все страсти выжгла зноем пустынь, —

И сейчас вот возлетает в пляске в синь!

А вон та, чьи косы в воздухе разносятся,

Словно крылья золотые, – Муроносица…

Прегрешала тож, а днесь, как снег, чиста

И, гляди, читает грамотку Христа…

Ибо тот сосуд, из слез и мура пролитый,

Не забыт Им… Погоди, узришь и боле ты…”

Правда. Видел здесь я и Давида-царя,

Что играл на гуслях, взорами горя,

Видел нашего Никиту Новгородского,

Что, смеясь от услаждения неплотского,

Воду райскую из златной шапки пил

(Здесь, отец, одет инако каждый был),

И Антония, пустынника великого,

Долгобрадого, сухого, светлоликого,

Что забавился с плывучим лебедком.

А потом узрел я, отче, потом…

Самого его, разбойника разумного,

Темнокудрого, но ясного, бездумного!

Он сидел у врат, сложивши тяжкий крест,

И вдыхал всей грудью воздух здешних мест…

О волнение мое! О упование!

Содрогнулся я впервой, отец, в рыдании…

Он же, Старец благодатный, говорит:

“Знай, Иване, путь его для всех открыт”.

И, воспрянув, вновь я шел. И узрел пару я,

Исхудалую сверх мер и вельми старую,

Но в сединах чище, глаже серебра.

Муж, нагой со странным знаком у ребра,

Улыбался, движа сеть морщин извилистых,

И держал в руках могутных, темных, жилистых

Желтый череп и багряное яйцо.

Улыбалась и жена, склонив лицо,

И держала на руках дитя пригожее,

Но туманное, на призрака похожее,

Что, сияя из бессмертников венцом,

Ручкой мреющей тянулось за яйцом,

Не страшась отнюдь и черепа безглазого.

Уж как вскрикну я: “Кто эти, старче? Сказывай!”

“Это – пращуры твои, – в ответ мне Он, —

Как и всех людей, народов и племен,

По вине их (паче жениной) утратили

Рай они – и волей Правого Карателя

Весь свой род уделу смерти обрекли.

Но минуют сроки скорби для земли:

Силой мудрою и купно чистой – девиной —

Чрез века веков вина сотрется Евина…

То дитя, в мир не рожденное, – Она,

Что бессмертье человекам дать должна.

Череп – тленья знак, яйцо же – воскресения,

Оттого-то и ее к нему влечение,

А кручинных наших праотцев – к ней…

Я ее в купели звездных огней

Окрестил… И особливейше заботятся

Тут о ней Премудрость-Софья с Богородицей”.

Поклонилась Старцу Ева; “В этот час

Должно правнуке оставить нас.

Не возьми за труд, честной Благовестителю,

Снесть ее к твоей излюбленной обители!” —

И янтарноокий Старец взял дитя.

Удалились мы, втроем уже идя.


Во второй раз речку слез бездонно-пенную,

Окружавшую обитель ту блаженную,

Перешли. И не страшился я… А там

Путь наш вился по плавным холмам.

И сильнейшее приятное ухание

Ощутил вдруг я в недальнем расстоянии,

Словно где-то шел душистый сенокос…

После – вижу – от незримых чьих-то кос

Травы падают кругом волной немятою —

Белоснежная ромашка с синей мятою,

Золотой шалфей да алый зверобой —

И ложатся в копны сами собой.

И тому, что были травы всё целебные,

Что кошнина, словно радуга волшебная,

Полосами шла, что был незрим косец, —

Удивился премного я, отец.

Но глядел уж свыше меры изумленно я

Вслед за тем на огороды, разведенные

Под одним из наибольших холмов,

Над которым стая белых голубков

Вилась облаком, воркуя славословяще, —

В огородах тех невиданные овощи

И размера небывалого плоды

Наливались, изумрудно-золоты.

И опять тут, отче, некие Неявные

Поливали эти дыни, главке равные,

Огурцы те, с малый челн величиной,

Или плод, мне неизвестный, – с чешуей.

Над холмом же град в ограде многобашенной,

Бело-выбеленный, голубо-окрашенный,

Возвышался… И вело в тот светлый град

Я не знаю сколько радужных врат!

Близясь к ним, услышал я со мною Бывшего:

“Поясню тебе я нечто из дивившего:

Те незримые, косившие траву,

Смерти ангелы… Им, сыне, наяву

Представать не подобает в месте счастия.

Поливавшие же – ангелы ненастия,

Чье прозрачно естество, как стекло, —

И людское око зреть их не могло.

Что ж до овощей, плодов, тобою виденных,

Кто и как взращает их, столь необыденных, —

И с какою целью, – ты узнаешь там.

Но попробуй в светлый град проникнуть сам!”

И, сказав, он глянул в лик мой испытующе.

Мне ж помнилось это легким. На ходу еще

Избираю я одни из этих врат,

Что, как радуга, круглятся и горят,

Достигаю и… о, жалкий! о, неведущий!

Меркнут, гасятся врата мои… Их нет уже…

Лишь одна стена глухая близ очей

Из лазоревых и белых кирпичей.

Я – к другим, я – к третьим, пятым… То же самое!

Исчезают, обманув собой глаза мои…

Пред последними ж, меня опередя,

Встал Несущий нерожденное дитя,

И рекло Оно чуть внятным лепетанием,

Больше схожим с голубиным воркованием:

“Мир вам! Мир вам!” И врата, не погасясь,

Широчайше растворилися тотчас.

И предстал Архангел с крыльями зелеными

Под одеждами простыми убеленными,

Что имел в руках смарагдовый сосуд.

Молвил Старец духу: “Как святой ваш труд,

Рафаиле? Скорби мира утолите ли?”

И узнал я в том Архангела-Целителя.

“С Божьей помощью”, – ответствовал он,

Лик склонив, что был кротчайше просветлен.

Я ж вперед взглянул и должен был зажмуриться, —

Так белелись теремки и верхотурьица,

Так лазорился детинец в вышине.

“А сия обитель – Кротких”, – Старец мне.

И, во град вступивши, всё в нем оглянули мы.

Что же, отче?! Пребольшими были ульями

Терема те и полны лишь медуниц,

Башни ж многие, полны Господних птиц, —

Превеликими, отец мой, голубятнями!

Вновь я думами томился непонятными:

“Старче! Чудно мне… Где ж души тут живут?”

Он же мне с улыбкой легкой: “Там и тут.

Для души ль жилище? Нет, – но обиталище.

Часто вид принявши тайный – тонкий, малящий,

Обитают там у вас, на земле,

Души эти… Здесь же – более в кремле”.

И, доподлинно, узрел их там без счета я.

Все склонялись, нечто чудное работая:

Жены возле веретен и станков

Пряли, ткали из ходячих облаков

Ризы тонкие, снегоподобно-белые

Или шили, пояса из радуг делая…

А мужи сошлись у горнов и печей

И ковали там из солнечных лучей

Целый ряд венцов, златящихся и царственных,

Иль из трав, мной в поле виденных, лекарственных,

От болей варили снадобья… И все

В их одежде снежной, в кроткой их красе

Были полны прилежанья и веселия;

И подумал я: “Зачем, с какою целию

Труд их радостный?..” А Старец, вмиг поняв:

“Те, что видишь здесь, имели кроткий нрав,

Жили в мире, ссор не дея и не ведая, —

И теперь награждены за то, наследуя

Землю новую в недальние уж дни…

Вот к сему здесь и готовятся они:

Совершенствуют и припасают загодя

Одеянья и венцы, плоды и ягоды,

Чтоб прийти достойно с царствием своим,

Где всё будет благодатным, иным

И по сути, друг, не только лишь по имени…”

И, внезапно отвратясь: “Пантелеимоне! —

Рек Он юноше со звездами очей

И власами, словно черный ручей,

Что трудился меж сулей стекла отливного. —

Есть новинки твоего искусства дивного?” —

Тот же скромно: “Вот от зависти питье…

Вот – дающее печалей забытье…

Но варится там вон – видите? – Февронией

Пивомёдье из сотов, всех благовоннее,

Что дарит восторг без времени, без дна”.

Мы взглянули: русокосая жена,

Лик склонивши, зорь румяней и любовнее,

Хлопотала над злаченою жаровнею.

К ней направясь, пояснял Вожатай: “Знай,

Граду кротких помогает весь рай.

Посещаем и Николой он угодником,

Много благ преподающим огородникам,

И Илья-пророк, искуснейший ковач,

К ним езжает… Вот и сей чудесный врач, —

Из другой он, ближе к Господу, обители,

Но бывает, вразумляя, как учители”.

Тут послышался сребристый шорх колес,

И в два голоса за нами раздалось:

“Полюбуйся-ка скорей, честной Апостоле,

Что мы с помощью святителевой создали!”

И двух юношей увидел тут я,

Синеоких, стройных, схожих, как братья,

Рядом шедших пред телегами сребрёными

И крылатыми быками запряженными,

Что с усильями влекли их по пути,

Хоть лежало в них плодов лишь по пяти.

“Хватит всем нам, киевлянам с москвитянами,

И поделимся еще с другими странами!..

А сотов-то, отче, жита!..” Так рекли

Эти двое и, обнявшися, прошли.

“Ваши княжичи… кротчайшие… Убили их.

Но придут опять с пшеницей, с медом, в лилиях

Зацарюют – и настанет рай у вас”.

Смолк Вожатай, близ жены остановясь.

Умилилась та пригожестью дитятиной

И дала ему из дымно-светлой братины

Каплю малую медового питья, —

И взыграло нерожденное дитя.

Я же, запахом дохнувши только сладостным,

Стал мгновенно, беспричинно, отче, радостным…

Видел также я в том граде средь мужей,

Что, ликуя, груду копий, стрел, ножей,

Ставших ржавыми от крови, в горне плавили, —

Белокурого, улыбчивого Авеля.

Древле брат старшой сгубил, отец, его, —

И убийство на земле пошло с того.

Зрел Иосифа Прекрасна, в рабство продана

Встарь братьями ж в чужедальний край с их родины…

В райский закром зернь ссыпал он, смугл и бел.

Зрел монаха фряжских стран, который пел

С голубятни в небесах, темневших голубо,

Славу вечеру и Агнцу, дню и Голубю…

Так же с миром проводил нас Светлый Град, —

И оглядывался долго я назад.


Местность делалась меж тем всё боле горною

И скрывалась ночью райскою – не черною,

Но, как синий яхонт, – черно-голубой…

И услышал я внезапно над собой

Как бы многих колесниц далеких рокоты

И орлов гортанно-бархатные клекоты.

Просиял Вожатай мой при клике том,

Словно близок был родной его дом,

И дитя, что с ним, орлам тотчас откликнулось,

Закивало им, как будто с ними свыкнулось.

Я ж не видел, хоть глазами и искал,

Ничего кругом, опричь высоких скал,

Острозубчатых, из камня тускло-карего.

Вдруг забрезжили разгарчивые зарева

В неоглядных небесах со всех краев,

Несказаннейшие светы всех цветов,

Усиляючись, как волнами нас облили, —

И над головой моею, отче, поплыли

Тыщи тыщ светил взошедших!.. и каких!

Не один лишь – много месяцев цветных,

Голубые и цветные полумесяцы,

Чьи лучи в потоке радужнейшем месятся,

Звезды, крупные, как солнышко, – с кольцом,

С млечной осыпью и пламенным хвостом!

И узнал я под сияньями их зарными,

Что те скалы были стенами янтарными,

И, где большею казалась высота,

Находились такие же врата.

На стенах крыла раскинулись орлиные,

А под ними – бездна тихая, пучинная…

И Архангел златокрылый, сжавший шар,

Что, как солнце, изливал и свет, и жар,

Был у врат тех. Я ж не ведал, как достигнуть их,

Не нашедши взглядом лестниц, к ним воздвигнутых.

Но внезапно два огромнейших орла

С бирюзовыми венцами у чела

К нам низринулись, – один подъял Вожатого,

А другой – меня и нес, в когтях зажатого.

Над пучиной мча, я, к страху своему,

Заглянул в нее и ждал увидеть тьму, —

В ней же… в ней же было то же небо звездное!

И, постигнув, что я, подлинно, над бездною,

Обмер, отче, я… Когда ж в себя пришел, —

Уж спускался у янтарных врат орел.

Недвижим стоял в хламиде синей, взвеянной,

Тот Архангел, ввысь глядящий и рассеянный.

“Ну, очнись, друг Урииле! Отвори”, —

Молвил Старец… И дверные янтари

Под лучом из шара, ангелом направленным,

Заблистали, растворились… И пред явленным

Замер я… На равном взгорье морем лоз

Виноградье золотое разрослось

С древним древом посреди в плодах сверкающих.

“А сия обитель – Истины Алкающих”, —

Громко вымолвил Вожатый. И пошли

Мы по мелким янтарям взамен земли

Между кущ с янтарно-вызревшими гроздами,

Под янтарно-раскатившимися звездами…

И увидел тут я птицу, аки снег,

Ростом большую, чем статный человек,

Что стояла под листьём, полна величия…

“Птица-Астрафель, праматерь рода птичьего”, —

Мне Вожатый… И увидел я потом

Зверя с рогом единым надо лбом,

В шерсти искристой, что гордо лег у дерева…

“Сей же – Индрик-зверь, прапращур рода зверьего, —

Снова Старец. – Ибо должно, чтоб ты знал:

Здесь, не где еще, начала всех начал”.

Видел также я скакавшего по воздуху

Окрыленного коня. Спустясь для роздыху,

Выбивал он ключ копытами – и пил…

И другого, вовсе дивного, что был

Снизу – конь, пригожий юноша – от пояса.

Он задумчиво блуждал, в лозовье крояся…

И сказал про них Вожатый: “Тот – Пегас,

Друг сказителей… А этот – Китоврас.

Наидобрым он является помощником

Мудрецам… Вон тем блаженным полунощникам”.

И мне здешние он души указал.

Шесть иль семь из них с стеноподобных скал

В трубы узкие хрустальные дозорные

Созерцали высь, светилами узорную,

А другие в кущах, гроздьем завитых,

Сочиняли нов акафист либо стих,

Виноградинки вкушая, к Богу мыслили

Или нечто на песке янтарном числили.

Был же каждый в синей мантии до ног,

Над челом имел горящий огонек,

Что порхал, за ним повсюду, отче, следуя, —

И дивился безграничнейше на это я;

А Вожатый тотчас: “Те, что видишь ты,

Вечной правды средь мгновенной суеты

В мире жаждали… За то ей здесь насыщены.

И Свят-Дух на них, тот огонек восхищенный.

Вон два мужа. Этот держит кругомер,

Тот же – шар, земле подобный… Свыше мер

Оба счастливы от истины изведанной,

В мире ж были за нее сожженью преданы.

И другие два, из коих первый, знай,

На земле еще воспел во сказе рай,

А другой его явил в изображении, —

Как светлы они, смотри, от лицезрения!”

Я ж, и правда, услыхал от первых двух:

“Как чудесно осеняет разум Дух,

И как ясен мир в его сосредоточии!”

От вторых же: “Сколь прекрасен рай воочию!..”

А Вожатый, лишь мы мимо их прошли:

“Эти четверо – от римской земли.

Там же – видишь? – царь с царицей византийские,

Да былые князь с княгинею российские.

Те искали правды в словесах святых…”

И узрел я тотчас этих четверых:

Опираясь на жезлы, крестом венчанные,

По тропам они гуляли, осиянные.

Смуглолиц и строг был первый из царей,

А второй – румян и много добрей,

А царицы, сединою серебренные, —

Бабки ль, матушки ли их – лицом мудреные…

И приметил я, что здесь, как нигде,

Был Вожатый мой в особой светлоте,

И встречали здесь его особо чаянно,

Как нигде еще… как жданного хозяина!

Вопрошал один: “Учителю! Открой,

Как зовется то созвездье, словно рой?”

А другой: “Скажи, премудрейший Апостоле! —

Там, в зените, зга туманная ли, звезды ли?”

Пояснял Он, ввысь взирая, как орел,

Дальше шел и, наконец, меня подвел

К древу древнему, ко древу древоданскому

Что сверкало всё, шатру подобно ханскому,

Что кореньями касалось руд земных,

А вершинными ветвями – звезд ночных, —

К древу с яблоками огненнейше-алыми…

И второй раз с той поры, как с ней блуждали мы,

Евы правнука чуть слышно прорекла:

“Здравствуй, дерево добра и зла”.

Как бы в страхе древо выспреннее дрогнуло

И пред ней в поклоне низком ствол свой согнуло…

А на этот голубино-детский глас

Вмиг мной виденный явился Китоврас

И, приняв дитя руками смугло-лосными,

Стал кормить его плодами лученосными.

Молвил Старец: “Будь же мудрой, как змея”.

Крест свершил над ней и – вышел. С ним и я.


Бездны, бездною Премудрости зовущейся,

Не нашли уж мы, спустясь тропою вьющейся

В дол лесной с янтарной, низкой тут скалы,

И лишь кликом проводили нас орлы…

Становилась высь беззвезднее, рассветнее,

Лес кругом – всё благодатней, заповеднее…

Вдруг из мглы седых и розовых стволов

Как бы тонкий перезвон колоколов

Мне послышался… И увидал невдолге я,

Что побеги на елях, прямые, колкие,

Как и шишки их, свисающие вниз,

Вроде свеч из воска ярого зажглись —

Свеч пасхальных, и зеленых, и малиновых…

Хор же иволог, щеглов, дроздов, малиновок

Собрался близ них, вспевая на весь лес

Человечьим языком “Христос Воскрес!”.

И весьма то было, отче, изумительно,

А не менее того и умилительно.

Вдруг кругом, как дым из множества кадил,

Благовонный и густой туман поплыл, —

Занялся мой дух в тумане этом ладанном,

И в бесчувствии, нежданном и негаданном,

Пал я… Старец же, над мной колебля ветвь:

“Эх, Иване… Встань… ‘Воистину’ ответь…”

Отвечал я клиру птичьему, как сказано, —

И исчез с очей туман, как плат развязанный.

Вижу – прямо восковые врата

И такой же тын, прозрачнее сота,

Как свеча, тычинка каждая в особицу,

Но, горя, тын не сгорает, воск не топится…

И стоит у врат Архангел со свечой,

В ризе дьяконской златисто-парчевой,

Серокрыл, очит и полн молитвы внутренней…

“Что у вас, Салафииле, знать, заутреня?” —

Вопросил его Вожатый. Нежа слух

Гласом певчим: “Уж отходит”, – молвил дух.

Ко вратам поднес свечу свою горящую, —

И растаяли они… И узрел чащу я

Неземных цветов, в которой был укрыт

Весь уханный, весь увейный горний скит!

“А сия обитель – Милостивых”, – слышу я.

Мы вошли в нее. Под небом, как под крышею,

Между келеек укромных восковых,

Не из камня – из цветов полевых

Церковь Божия созиждена… Как звонницы,

Превысокие под ветром мерно клонятся

Колокольчики – тот бел, а тот лилов —

И трезвонят ладней всех колоколов!

Вкруг касатики и маки светят – теплятся,

Как лампадки… Над престолом же колеблется

Херувимов лик, не писанный, живой,

И лежит антиминс – розанов завой.

Возле движутся в согласном сослужении

Души в голубо-глазетном облачении, —

И сияют в свете утренней зари

Свечи, посохи, кадила, орари.

А кругом, о чудо чуд! – смиренной паствою,

О себе порой лишь вздохом шумным явствуя,

Службу радостно-пасхальную стоят

Туры, вепри, зубр, медведь средь медвежат

И иные звери, дикие, косматые,

Яркозубые и пристально-рогатые…

Вновь на Старца глянул я, преизумлен.

“Всяка тварь да хвалит Господа! – мне Он. —

Те ж, что видишь тут, сильны великой силою:

В мире прожили не токмо ближних милуя —

И скотов… За то помиловал их Бог —

И соделал здесь им в каждый день – не в срок —

Пасху красную, сей праздник всепрощения”.

Между тем, отец, окончилось служение,

И увидел я тех праведных вблизи.

Были стран чужих, но боле – от Руси,

И не юных лет, но возраста преклонного.

Многих Старец для меня, невразумленного,

Указал, их называя имена, —

Сирина, Молеина, Дамаскина, —

Но и многих же запамятовал, отче, я…

А запомнил на всю жисть меж братьей прочею

Я двух иноков с кириллицей в руках,

Думных, статных в голубых их клобуках.

Отче! Были то подвижники Печерские,

Их же пустынь разорил когда-то, дерзкий, я…

И они мне: “Понял ты хотя бы днесь,

Что Ценнейшее сребра и злата есть?”

И с улыбкой в восковую скрылись келию…

Я ж от слов их ощутил смущенье велие.

В те поры меня покинул как раз

Мой Вожатый, по душам заговорясь

С обитателями ласковыми скитскими.

Тож, как вепрь иль сор меж зернами бурмитскими,

Был я здесь… Развеселил меня на миг

Старца милого ребячий вид и лик

Из-под синя куколька, цветку подобного,

В коем Сергия узнал я Преподобного.

Он ласкал, смеючись, бурых медвежат…

Но отвел и от него я вскоре взгляд,

Словно, отче, и пред ним был в чем неправый я…

Четверых еще я помню… Величавые…

Митра солнечная, посох злат и прям,

А на длани – малый выточенный храм…

“Больше, больше, чадо, жалости и милости!

И почто на нашу церковь позарилось ты?!” —

Рек второй мне. Промолчали три других,

Слово кротко утаив в устах своих…

Прочь пошел, опять потупив очи долу, я, —

И был встречен тут Святителем Николою.

Тонкий лик, бородка клином, взгляд морской —

Вострый, вострый… Мне ль не знать тот лик? Доской

Забивал, чай, сам на нашем на кораблике!

На плечах его сидят – щебечут зяблики,

Он же громче их, грозя мне рукой:

“Ой, разбойниче! Ой, плавателю злой!

Что, уверовал теперь в Царя Небесного,

И в раи Его, и в Суд след Дня Воскресного?”

И тот детский гнев не столько устрашал,

Сколь крушил меня… Так взял бы и бежал!

Да Вожатый всё гостит у горних братиков…

Вдруг – я слышу – шелестит из-за касатиков

Голос Сергиев: “Николае… Мой свет!

Ты, чай, милостивым прозван… Али нет?

Мы же все, кто от Руси, родимся шаткими, —

Люты ль, кротки ль… схожи с сими медвежатками!”

И угодник, всё грозя еще перстом,

Уж шутливо мне: “Добро, что плыл с крестом!

А не то бы закупались в Белом Море вы…

И багряный огнь, не тихий свет лазоревый,

Зрел бы днесь ты… Я ж вас, глупых, пожалел —

Ветр связал и море ввел в его предел,

Ибо тяжко не спокаяться пред смертию…

Морю ж есть предел, но Божью милосердию

Нет и нет его!” – И, прослезясь сквозь смех,

Друг всех гибнущих, всех плавающих – всех —

Отошел. Я ж своего узрел Водителя,

Тихо вышли мы из благостной обители, —

И далече к нам летел еще, как зов,

Звон пасхальный, беспечальный, звон цветов…


Стен горящих, волн кадильных уж не встретилось,

Роща хвойная всё редилась и редилась,

И в прогалы узрел я издалека

Бело-блещущее что-то… как снега,

Только выпавшие, чистые-пречистые.

С неба ж, отче, лишь теплынь течет лучистая…

Вот опять там снег пошел – пушит, вьюжит,

В небе ж – солнышко встающее, как щит!

Подошли… Ах, не снега то, не метелица! —

Мурава, но цвета белого то стелется,

То порхает рой белейших мотыльков

В тихом доле, не средь гор – средь облаков,

Что идут кругом и всё ж походят на горы,

Кучны, дымчаты, с вершиной что из сахара…

А средь дола в белой шелковой траве

И в воздушной по-над долом синеве

Разрезвились серафимы, херувимы ли,

Дети ль малые, которых словно вымыли

Тож в снегу, студеном, чистом, полевом, —

Так белы они, нежны всем естеством.

И красы то было зрелище несказанной…

Устремился я к нему и… встал, как связанный,

Пред оградой, что допрежь не видел я,

Ибо цельного была та хрусталя —

И являла всё: игравших, дол ли, небо ли,

Но и высилась до неба. Врат же не было.

И Архангел, наг, на розовых крылах,

Вне летал – витал с кошницею в руках, —

И не вял, но рос и пах цветок, им брошенный,

На земле, как будто снегом запорошенной…

А Вожатый на раздумие мое:

“Та обитель – Чистых Сердцем… И в нее

Не дано тебе войти. Но зреть дозволено,

Ибо вся в стенах сквозных не для того ль она?!”

Подивился я: “Войти? Да где ж тут вход?”

И с легчайшею усмешкой мне он: “Вот”.

В месте гладком, где ни щелочки не значилось,

Он сквозь стену, что хотя и вся прозрачилась,

Но толста была, прошел и – вышел вон.

Я ж стоял, тем до того ошеломлен,

Что парящий дух, близ нас цветами веющий,

Лик под крылицей укрывши розовеющей,

Стал беззвучно, но немолчно хохотать, —

Юный, резвый, мотылькам большим под стать.

“Будет днесь, Варахииле, Посещение?” —

Молвил Старец. И, унявши смех в мгновение,

Лик открывши, что и в строгости был мил:

“Коль сподобимся…” – ответил дух и взмыл…

Мы же двинулись вокруг стены, глядя в нее, —

И обитель недоступная всё явнее

Становилась мне… Светлынь и белизна.

Посреди – озерце, видное до дна,

Полно, кругло, что купель, отец, крестильная.

Вкруг – бубенчаты да белы молодильники,

Одуванчики, пушисты да легки,

И, как горленки, большие, мотыльки.

Впрягши нескольких за крылышки молочные

В огромаднейшие чашечки цветочные,

Словно б в санки, мчались в воздухе на них

Души некоторых, сущих здесь, святых…

Или, сев на лист широкий ли, в купаву ли,

Как на лодочках, по озеру в них плавали…

И приметил я, отец, глядя на них,

Что, насупротив обителей других,

Большинство здесь вовсе юно или молодо

И одето не в парчу, аль холст, аль золото,

Но в одну свою красу да волоса,

Да в сплетенные из травок пояса.

Впрочем, видел здесь и стариков, и стариц я,

С беззаботностью, какая редким дарится,

В одуванчики игравших, как в снежки,

Иль раскидывавших ангельски цветки

По тропе одной, отсель ведущей к облаку, —

И дивился я их смеху, бегу, облику…

А Вожатый тотчас: “Те, что видишь ты,

Были в мире сердцем детски-чисты —

И за то здесь удостоилися многого:

Частых зрений самого-то лика Богова.

Оттого и царство их, как снег, бело,

Состоянье же – младенчески-светло”.

И сквозь стену, в мураве и в рое вихрящем

Он средь занятых безгрешным райским игрищем

Указал и назвал бывших вблизи:

Убиенного у нас на Руси,

Малолетнего Димитрия-царевича,

Что, на тройке мотыльков высоко реючи,

Разметав по ветру кудерьки, как лен,

Мчал с другим малюткой райским на обгон…

И трех отроков – Анания, Азария,

Мисаила, что, возведши очи карие,

Ручки смуглые скрестивши на грудях,

В здешних свежих окуналися водах…

На земле ж в печи палил их царь языческий…

И красавицу, что в косу по-девически

Волоса свои, мечтаючи, плела

Да смотрела вдаль, как бы кого ждала, —

И пригожий лик всё вспыхивал, как пазори…

Та Мариею была, сестрицей Лазаря.

Здесь же зрел я дивных трех отроковиц,

Ростом разных, схожих прелестию лиц,

Вдруг явившихся откудова – не ведаю —

И сидевших под хрустальною беседою

С царским креслом посреди. На бережку

Та сама собой воздвиглась, коль не лгу.

И сидели там они рядком, в согласии.

Та, что старше всех была и светловласее,

Над челом имела семь горящих звезд

И сплетала из цветов не вьюн, но крест.

Помолодше, та была золотокосее,

На стопах имела крылышки стрекозие

И слагала, взяв ракушек цветных,

На песке подобье якоря из них.

Вовсе махонькая, в кудрях русых вьющихся,

Миловала мотыльков, к ней льнущих, жмущихся,

И у ней в груди, трепещуще-ало,

Сердце виделось и жаркий свет лило…

И в кругу их увидал опять нежданно я

То дитя, в мир не рожденное, туманное,

На руках у мужа странных, отче, лет,

Ибо был лицом он юн, кудрями сед,

И смеялся, как дитя, дитятю пестуя.

После ж три отроковицы, давши место ей,

Стали нянчиться с ней нежно, как с сестрой.

Мне же молвил Старец: “Видишь – тот святой?

Алексеем, человеком Божьим званного

Там в миру и чистотой благоуханного,

Здесь его глашатым Божьим нарекли.

А юницы, что в места сии пришли

Из обители другой – тож Бога вестницы,

Домочадицы, порой и сотрапезницы.

Знай: без Веры, да Надежды, да Любви

Не достигнут до Него стопы твои”.

Тут запели звуки гласа Алексеева:

“Ветер райский! Лепестком тропу усеивай.

Облак райский! Стены пологом завеивай.

Души райские! Поклон земной содеивай.

Гость желанный, Гость наш чаянный грядет”.

Приоткрылись в далях облаки, как вход,

Просияли в этом месте, как нигде еще, —

А затем завесой веющей, густеющей

Пред оградою спустились до земли…

И сокрылось всё… и дале мы пошли.


Я ж то царство, мне закрытое, хоть зримое,

Всё в уме держал и… вспомнил Серафиму я.

Потому ль, что тож была бела, как снег…

Тяжко стало мне… Теперь не свижусь век!

Вдруг как сядет мотылек на кисть мне, выше ли, —

И тотчас мне полегчало… И услышал я

Лепет легкий: “Век ли? Свидишься еще…”

Так-то стало на душе мне хорошо.

Мотылек снялся – и канул сзади, веяся…

Я ж вперед пошел, впервой, отец, надеяся…

И меня вдруг поразила тишина.

До того окрест было она полна,

Что звенела. Словно в чан червонцы капали.

Ни былинки не колышелося на поле,

Не шелохнулись кругом нас дерева,

Чья серебряно-курчавая листва

Мне неведомой была и непривычною.

“Деревца те, сыне, добрые, масличные, —

На вопрос мой Старец: – Тишь несут да гладь.

Стоит ветвь сломать да недругу подать.

Не добро же, что заламывать их некому…

В вышних – мир, но не внизу, меж человеками”.

В том же месте я увидел три ключа,

Что текли из недр, не брызжа, не журча,

Со струей, как мед стоялый, загустелою, —

Этот – желтой, этот – розовой, тот – белою.

А близ них, сполняя как бы стражей долг,

Здесь змея легла, тут коршун сел, там – волк.

Вкруг духи лились елейные и мурные,

Но не шел я, забоявшись… “Твари – мирные, —

Молвил Старец: – Подойди ж!” И, точно, я,

Близясь, узрел, что без жала та змея,

Волк лишен зубов, и нет когтей у коршуна…

Старец, взорами сверкаючи восторженно,

Пояснял мне: “Се – три дивных родника —

Не воды – елея, мура и млека —

Благодати, Благолепья, Благоденствия.

Те же – ворога их три, несущих бедствия, —

Ложь-змея, Свирепость-коршун, Алчность-волк,

Побежденные немногими…” Он смолк.

А потом: “О, если б так творили многие…”

И размысливал всё время по дороге я

О словах его премудрейших… Но раз

Заприметил я, назад оборотясь,

Что отныне вслед за нами несся издали

Кто-то… Бабочка ль большая, дух сквозистый ли…

Кто – не знал еще в то время я, отец.

Впереди же вскоре встал большой дворец

Белых мраморов, кругом – цветы лилейные

Да деревья те же самые елейные…

И ни створок, ни дверей у пышных врат,

Лишь завесы горностаевы висят,

Но разлегся лев, всех прежних чуд свирепее,

Перед входом. Там же… там – великолепие.

Встал, как вкопан, я, от страха побелев,

Ибо, отче, то был подлиннейший лев,

Зубы, когти у него – я зрел – имелися…

Засмеялся Поводырь: “Что ж? Не осмелишься?

Или овна ты смиреннее?..” И впрямь,

Вижу я, ягненок близится к дверям,

Не страшася зверя пышно-рыжегривого,

Тот же встал и… и не чудно ль? повалив его,

Не терзать, лизать стал нежно… и исчез,

С ним играясь… А средь вспахнутых завес,

Облеченный в корзно пурпурное княжее,

Опустив крыла сребристые лебяжие,

Встал Архангел, что держал в руках венец,

Приглашая молча в гости во дворец.

“Тишь у вас, Егудииле, благодатная!” —

Старец духу. Лишь улыбкою приятною

Вновь ответил тот и скрылся в глубине.

“То – обитель Миротворцев”, – Старец мне.

И пошли мы с ним палатой за палатою…

Мрамор с жилкой голубой и розоватою,

Иссеченный знаком крина и креста,

Тишь звенящая и, отче… пустота!

Ибо длился тот дворец, как заколдованный,

Без конца в нем было гридниц уготовано,

Столько ж княжьих красна дерева столов

Меж хоругвей среброниклых у углов, —

Душ же встретил я здесь только семь ли, восемь ли…

В горностаевой хламиде, павшей до земли,

Без меча и стрел, но с солнечным щитом

И в венце, сияньем бледным разлитом,

То беседуя чуть слышно, то безмолствуя,

Полны дивного душевного спокойствия,

Тихо двигались они, ласкали львов

Иль читали вязь евангельских слов,

Изукрасившую притолки с простенками

Чермно-голубо-червлеными оттенками.

И сказал мне Старец: “Сыне, не дивись,

Что столь пусто здесь… Доступна эта высь

Лишь дружинникам Христовым светлым, истинным,

Что творили мир в миру братоубийственном

И за то, Его сынами наречась,

Днесь в царении Его приемлют часть”.

Был король тут иноземный… Над Евангельем,

Златобрадый, он беседовал с Архангелом.

От Руси два князя. Зрел и постарей.

Слив в одно и смоль и инейность кудрей,

Те склонялися над шапкой Монамаховой,

Прикрепляя древний крест к парче шарлаховой.

“Александр и Володимир, – назвал их

Мне Вожатый: – Вот – пекутся о своих…”

Был здесь также витязь чудный… Ока впалого

Не сводил он с кубка поднятого, алого

От хрустального состава ль, от вина ль,

И шептал одно всё слово… вроде “граль”…

Под конец же, отче, узрел там я отрока,

Ангелицами ведущегося под руки.

Кругл, пресветел лик у каждой девы был,

За плечами же – двенадцать малых крыл,

И влеклись по полу долгие их волосы,

Лучезарные, как световые полосы…

Он же, оченьки смеживши, словно б слеп,

Нес рукою левой артосовый хлеб,

Правой – криновую ветвь снегоподобную, —

И такое распрекрасное, беззлобное

Он лицо имел! столь царственный вид!

А Вожатый про него мне говорит:

“Отроча благословенный… В дальнем будущем

Он владыкой не карающим и судящим,

Но вселюбящим родится в дольний мир

И внесет в него навечнейший мир.

Хлеб святой – его держава, скипетр – лилия,

Ангелицы ж, что над ним простерли крылия,

Духи солнечных и месячных лучей,

Сиречь – Радости и Милости…” Речей

Не продолжил он. Вслед за тремя идущими

Очутясь пред палисадами цветущими,

Мы сошли в них из тишайшего дворца

И, любуясь и дивяся без конца

На златистых львов, лежавших там с барашками,

И на белых соколов, игравших с пташками,

Из обители покоя мы ушли.


Думчив шел я… Всё ж приметил, что вдали,

Как и прежде, вместе с нами Третий следовал.

Я ж, всем узренным подавлен, немо сетовал:

“Те сразили волка, коршуна, змею…

Я сражу ль хоть волю злую мою?!

Побежду ль в себе я зверя хоть бы в старости?..

Да и есть ли Власть моей противу ярости?..”

Ибо, отче, я хоть лют, но не лукав, —

Знаю-ведаю неистовый свой нрав…

Вдруг с ветвей елея капелька тяжелая

Мне на лоб стекла и вниз на шею голую,

И услышал тихий шепот я: “А Бог?!”

Я воспрянул! я сомненья перемог!

И отсель пошел, впервые, отче, веруя…

Вижу – там, между листвой сребристо-серою,

Как бы круг из жарко-пышащих костров,

Чей огонь, однако, розов, не багров,

И не едких смол, а сладких роз уханьице

К нам оттудова струею тонкой тянется…

Устремились мы, – и глянул я назад:

Тут ли Третий?.. Отче! Двое уж летят —

Он и Кто-то уж второй, всё так же издали,

Кто-то… Крупное созвездье, дух лучистый ли…

Но не знал еще тогда я, Кто был он.

Мы приблизились меж тем… Ужли не сон?!

Не костры из сучьев высохших набросанных,

То – ограда из кустов в горящих розанах,

А над нею птицы с алым пером

Вьются – спустятся, займутся огнем

И, сгоревши, воскресают… “Птицы-финисты”, —

Указал на них мне Старца перст морщинистый.

Вот и розовые вижу я врата,

Но… увы мне! – Как два сплетшихся куста

И с шипами грозно-острыми терновыми…

А при них, укрыт крылами бирюзовыми,

Весь в лазоревых стекающих шелках,

Предстоит Архангел с зеркалом в руках.

“Как Сиянье Пресвятыя Богородицы,

Гаврииле?” – рек Вожатый. “Днесь приводится

Ей пред Господа ожившая душа”, —

Молвил дух… И, обожанья не туша,

Нас обвел очами радостнейше-синими…

И сказал мне строго Старец: “Знай, что минем мы

И сию обитель, ежель этих врат,

Убоявшися, как и досель, преград,

Не пройдешь ты сам…” И стал я в колебании.

Тут следящие за мной на расстоянии

Подошли ко мне, овеяв, озарив,

Понесли… И веток колющий извив

Ощутил уж я у сердца и вкруг темени,

Как по розово-терновой гуще, темени

Что-то молоньей блеснуло… И тотчас

Вход скрывающая чаща расплелась.

То Архангел отразил ворота в зеркале, —

И от сил ли, в нем таящихся, от сверка ли

Те разъялися… И розановый сад,

Вдвое розовый, затем что был закат,

Ослепил меня, как свет сокровищ исканных…

“А сия обитель – правды ради Изгнанных,

Как и тех, что пострадали за Христа…” —

Тихо вымолвил Вожатый… И туда

Мы проникнули. Огонь и благовоние…

Всюду, яхонтовей зорь и солнц червоннее,

Завивающихся розанов шатры,

Расстилающихся розанов ковры…

А меж ними – птицы, сущие лишь в рае, чай, —

Воскресающие, в пламени сгораючи.

И, подобный им, развитый в пламена,

Дивный куст… “Неопалима Купина”, —

Молвил Старец, проходя и поклонясь ему.

На него глядя, последовал и я сему.

Были, кроме роз, растущих из земли,

И такие тут, что в воздухе росли

Иль летали в нем, кропя росой духмяною, —

И не знал, когда дивиться перестану, я…

Но по времени, хоть и смятенен весь,

Стал я видеть обитающих здесь.

Их довольно было, отче, но не множество,

Облеченных безо всякого роскошества

Голубой сорочкой длинной, но с каймой,

Богородицей расшитою самой!

Старцы с свитками, раскрытым или свернутым,

Любовались небом пламенным задернутым,

Восхищались чудесами, что сбылись,

И шепталися о новых, что ждались…

То пророки были. Строгие, очитые…

Девы, юноши, подняв чела, увитые

Огневым вьюном, к румяным небесам,

Застывали в сладком слушании… Там

Стая ангелов с серебряными лирами

Разливалася вечерними стихирами…

Три души сошлись у вечных часов,

Бывших тут заместо солнечных… Без слов

Улыбались две с забвенною беспечностью.

Третья ж вымолвила: “Что часы пред Вечностью?

Что страданья пред восторгом, что нам дан?!”

И сказал Вожатый мне: “То – Севастьян,

Что приял мученье лютое и длинное.

А вон те – Варвара, друг, с Екатериною”.

Две души, склонясь, глядели в глубь зеркал

Чудных, отче, где не облик их вставал,

Но весь мир – моря и земли с каждой малостью.

“Как хворает та жена! – сказала с жалостью

Дева первая: – Сойду-ка ей помочь”.

А вторая с ликованьем: “Эта ж в ночь

Будет к постригу с молитвою готовиться, —

Встану ж я у ней, бессонной, в изголовьице!..”

Зрел средь нескольких, гулявших в густоте,

И двух наших я, замученных в Орде.

Но про всё, что в этой розовой обители

Изумленные глаза мои увидели, —

Перескажешь ли?!. Идя всё глубже в сад,

Мы в его другую часть без всех преград

Вышли. Дивная поляна с дивным деревом…

Люди! Как судить о виде его, мере вам?

Из небес растет лазорев ствол его,

А листьё и ветвье, зорьно-розово,

Вьется вниз и над вселенной простирается…

А в том месте, где то древо расширяется,

Плод один лишь, но громаднейший, висит,

Словно жемчуг, розо-матов и раскрыт, —

И стекают белый сок с румяным семенем

По ветвям, не исчерпаемые временем…

Два колодезя стоят в его тени,

Теми токами по край полны они,

И вода в одном прозрачная, замершая, —

В ней лицо твое бледнеет, как умершее,

А в другом – ала, бурлива, как вино, —

В ней лицо твое, как в детстве, румяно.

Близ – черпак из липы, в золото оправленный,

Возле первого же – ковш из меди травленной.

Мне ж, отец, хотелось пить невперенос.

Ковш схватил, черпнул, к устам уж я поднес,

Как его рука Вожатого вдруг выбила.

“Неразумнейшее чадо! Если б выпило,

Вмиг бы умерло без покаянья ты…

Ибо этот кладезь – Мертвой Воды”.

И качал главою Старец укоризненно…

Точно, чувствую, язык мой как безжизненный:

Только капелька попала на него,

Но на время онемел я от того.

А Вожатый пояснил мне непонятное:

“Знай, пред нами – Древо Жизни благодатное.

Но для вечного в Боге бытия

Должно пить вам горечь смертного питья.

Оттого – мертвящий сок с живящим семенем

В этом древе… Но не будет так со временем.

Ведь с Живой Водою кладезь тож для вас”.

Нем, внимал я и взирал… И в третий раз

Увидал я здесь дитя, в мир не рожденное,

Даровать бессмертье людям обреченное.

Возле дерева дремала она,

Внука Евина… А дивная жена,

Огнекрылая и огненноочитая,

Простираючи над ней крыла раскрытые,

Ей шептала что-то, видимо, уча.

Вновь я узрел здесь и чудного врача,

Что трудился в граде кротких… Тож заботяся,

Набирал воды живой он из колодезя

В малый, круглый, переливный сосуд,

Шару мыльному подобный… И тут

Обратиться захотел к нему я, думая,

Что излечит той водой он немоту мою, —

Но сказал мне Сердцевед мой: “Скорбь таи,

В должный срок уста отверзятся твои…

Глянь – София свет-Премудрость там, близ крестницы.

Распрекрасна как! И тут же боговестницы,

Ныне – спутницы твои… Утешься, друг!” —

И увидел, наконец, я этих Двух,

Бывших с неких пор на всех путях, мной иденных.

Ах!.. То были, отче, старшие из виденных

Мною в белом царстве трех отроковиц —

С парой крыл у стоп и в звездах средь косиц.

И до слез меня наш путь совместный радовал,

Хоть зачем он, почему, – я не угадывал…

Только меньшенькая, с сердцем в огне,

Не была средь них… И стало грустно мне.

Но, пока стоял и в грусти, и в восторге я,

Вдруг заслышалось: “Дороженьку Георгию!”

И примчал на белооблачном коне,

Трисиянен в сребросолнечной броне,

Ясен-юныш… И стеклись все души, слушая.

Был же глас его точь-в-точь свирель пастушая:

“Райски души! Днесь, все мытарства сверша,

В рай наш просится новая душа.

Собирайтесь же на Суд Господень праведный

И молите дати ей удел ваш завидный”.

Повещать другие царства скрылся он…

Мне же вздумалось: сегодня сорок дён,

Ровно сорок – страшной смерти Серафиминой!

Нова душенька… Да не она ль – то, именно?!

В миг тот двинулся Вожатый. Я за ним.

Он же, видя, как я духом томим:

“Те, что видел здесь ты, лучшие меж лучшими…

За Христа в миру гонимы были, мучимы…

И за то им царство ближнее далось,

Царство алое, как кровь их, Царство Роз…

Близ них – Свет светов и серафим Славнейшая.

Да, их многа мзда…” А я… Терзался злейше я! —

Тех замучивали меч, и хлад, и пыл…

Я же сам замучил… жег, язвил, убил.

Люба белая!.. Где скрылась, где девалась ты?..

И сгорало, исходило сердце в жалости…

Вдруг летучий розан пал на грудь мою,

И услышал я, как слабый вздох: “В раю!..”

Ожил, отче, я… И шел, ведом отечески,

Я отсель, впервой любя по-человечески.


Ныне был наш путь всё вверх, в синейшей мгле,

И как будто бы, отец, не по земле:

Ни о камень, ни о травку не кололася

Уж стопа моя… И вдруг три девьих голоса

Где-то песней залилися… донеслись…

Глянул прямо я, направо, влево, ввысь

И назад взглянул… И увидал тогда-то я,

Что уж Трое – звездоносная, крылатая

И… и Кто-то, зарный дух иль розан-ал,

Вслед несутся… Кто тот Третий – я уж знал.

Но откуда песнь, – искал глазами снова я, —

И предстали вдруг врата мне бирюзовые,

Что распахнуты стояли совсем,

А за ними… Если б не был я уж нем,

Я бы, отче, онемел от восхищения. —

Дворик храмовых светлее и священнее

В незабудковой сплошной голубизне

Снизу, сбоку, на оградной стене.

Посреди же – терем в чуднейшем узорочье:

Над оконницами – сизы крылья горличьи,

Куполок эмали синей над крыльцом,

Над коньком же – звездь сапфирная венцом.

До того там было чисто, до того ясно,

Что вступить туда мне, отче, было боязно…

И покудова я, став у врат, робел,

Разгадал я тех, кто сладостно так пел.

Три их было… Полуптицы, полудевицы,

Разубравшиеся, словно королевицы —

Косы в бисере, под жемчугом лоб,

Но пернаты, лапы птичьи вместо стоп:

В черных косах и крылах – с крылечка клонится,

В русых косах, в сизых крыльях – над оконницей,

В злате ж кос и крыл – над крышею, средь звезд.

“Птицы Сирин, Гамаюн и Алконост”, —

Рек Вожатый. Ах, как пели они, отче мой!

Всё блаженство, что лишь мыслимо, пророчимо,

Крылось в песне той, что к небу неслась.

Томен был, как у голубки, первой глас,

У второй, как соловья, полн звонкой прелести,

А у третьей, как у жаворонка, трелистый.

Всё забыл я… Но сказал мне Старец: “Внидь!”

И вошел я, взор клоня, боясь ступить.

“Это – Девич-двор и терем-Богородичен.

Здесь ты узришь, сыне, райского привода чин”, —

Старец мне. И вспыхнул я и встрепетал…

Страж от розовых ворот и тут встречал,

Но не с зеркалом уж был он – с ветвью криновой.

Ангел зорящий стелил ковер малиновый,

Ангел ветрящий вносил хрустальный трон,

Дух седьмых небес – был многоокий он —

Золоты-весы с сапфировыми чашами.

“Ознакомишься с обычаями нашими…

В некий день сие понадобится, друг!” —

Шутит Старец, разъясняя всё мне… Вдруг

Растворилась дверь таиннейшего терема, —

И меж той женою с огненными перьями,

Что уж зрел я, и другою – не в крылах,

Но от финистов, сидящих на плечах,

Окрыленною казавшейся, – спустилась к нам

С несказаннейше-прекрасным, ясным, милостным

Ликом Дева ли, Жена ли – кто б спознал?

И в земном поклоне, грешный, я пал…

Поднялся, гляжу – кругом нас, неисчислимы,

С быстротою объявившися немыслимой,

Души райские стоят все до одной,

И вмещает двор их малый теремной.

“Знаешь, Кто Сия между Анастасиею —

Воскресеньем и Премудростью – Софиею? —

Шепот старчий возле уха моего: —

Это – Матерь Бога Слова самого!”

И покинул тут меня Сопровождающий.

А Она!.. Уста как розан несвядающий,

Взор голубящ, голубеющ – неба клок!

И убрус, как небо, голуб и глубок —

Над косой Ее лучащейся, расчесанной…

И одежда как невянущие розаны!..

Опахалом к ней склонялись перья крыл,

Преклонясь, цветком Архангел Ей кадил,

Славу пели трое птиц – красавиц – песенниц,

Но умолкли… И воззрились вглубь небес они…

Цепенея, ник в наставшей я тиши.

Сколько душ было! И как бы – ни души…

Вдруг по выси гром промчал могучим ропотом,

И, сверкая золотым колесным ободом,

Прокатилась колесница без коней,

И глубокий грозный старец, стоя в ней

(В нем, отец, признал тотчас Илью-пророка я),

В высь копье воздел, ее слегка им трогая.

Распахнулась та, как синий шатер,

Звездна лествица спустилась к нам во двор,

Потянулись духи лентою развитою, —

Всю ту лествицу обстали светлой свитою…

И сперва по ней стремительно прошел

Муж пречудный, как огромный орел,

В шкуре овчей, в кудрях черных… У предплечия —

Крылья пламенные… В нем узнал Предтечу я…

А вослед ему, неспешно и легко,

Как приявшее образ облачко,

Шел улыбчивейший Некто и загадочный

Во кудрях, волной текущих златопрядочной…

Словно агнец-бел, спускающийся с гор,

Он вступил в льняном хитонце во двор.

Пали в ноги все – ударили челом Ему,

Всех приветил Он по-райски, по-знакомому

А как встал с колен я, – узренный вблизи,

Лик Его меня прельстил и поразил:

Столько было в нем красы и силы внутренней.

Но опущены младенца целомудренней

Были веки, как два белых лепестка, —

И не видел я очей Его пока.

Уж как сядет Он на трон, как облокотится, —

И встает за Ним всех ближе Богородица,

А Иван-Креститель с правой руки,

С левой – Старец, мой Вожатый благий…

И лишь тут, где незабвенность бирюзовая,

Вспомнил лик… Узнал Ивана-Богослова я!

Вот точь-в-точь, как на иконке твоей, —

Орлеокий и поток седых кудрей…

Да и понял, почему досель Он вел меня —

Душегуба, святотатца – Красно-Полымя —

Царством Божиим… Казал, учил о нем

Мой же Ангел!.. Да… И вот я – пред Христом.

А кругом Него – пророки и святители,

Тут же – мученики… Дальше – по обители,

Но иные – по заслугам, по любви.

Лики Веры, Надежды и Любви

Улыбались меж Его пресветлых рученек,

За плечом Его стоял Егорий-мученик,

Близ Премудрости. У ноженек, что снег, —

Муроносица и Божий человек…

А на кровле теремной меж дево-птицами

И уж знаемыми мною ангелицами

Все Архангелы, кроме одного, —

Крыльев радуга и ликов торжество!..

Вот средь них крыла златистые имеющий

Вострубил в трубу и замер вновь немеюще…

И предстали, отче, трое пред Царем.

Оказались два: тот – райским вратарем,

Тот – Архангелом седьмым, по душу посланным,

Только третий на ковре багряном постланном,

Что стоял, расширя очи и дрожа,

Мне неведомым казался… “Се – душа, —

Рек вратарь седой, – что уж прошла мытарствия…

Ныне, Господи, в Твое стучится Царствие!

Отворю ли ей? Суди и укажи”.

И увидел тут я, глянув в лик души,

Очи, ярче свеч, тоскою полны смертною…

Судия ж Прекрасный с жалостью безмерною

Пригорюнился, чело на длань сложа.

Рек Архангел краснокрылый: “Се – душа,

Что уж сорок дней рассталась с плотью бренною…

Изгоню ли ее, Господи, в геенну я?

Вот дела ее. Суди и разреши”.

Подал свитки он. Я ж, глянув в лик души,

Белизну снегов узрел сквозь желть смертельную…

Судия ж Прекрасный с лаской беспредельною

Улыбнулся, свитком принятым шурша.

Молкли все… И содрогалася душа…

И узнал в ней вдруг, отец мой, Серафиму я!

Пали свитка два, закатом розовимые,

В две сапфировые чаши весов,

Миг один протек, ужасней всех часов, —

И качнулось коромысло нелукавое:

Перевесила намного чаша правая…

Подался вперед я, радостно дыша…

Уж как глянет ныне в мой лик душа,

Да как слабым голоском возговорит она:

“Вот еще один неписанный, несчитанный

Грех мой, Господи!.. Разбойник, ворог Твой

В смертный час вдруг пожалелся крепко мной…”

И впервой поднялись веки лепестковые,

И разлились окияны васильковые

Из благих нечеловечески глаз,

И раздался глас, златой, как хлебный клас:

“Не разбойника ль возвел в раи из бездны я?!

Подойди ко Мне, млада-душа любезная!”

И приблизилась дрожащая душа,

Накрест руки на груди своей сложа…

И давал Он поцелуй ей свой божественный,

И вставал с хрустальна креслица торжественно,

И велительно по-царски говорил:

“Петр-Апостол и Архангел-Михаил!

Вы берите душу чистую за рученьки.

Вы ведите-ка ее по снежной тученьке

В Царство Белое, достойное ее,

Чтобы зреть ей без конца Лицо Мое”.

Рассиялася душа тут Серафимина,

Море счастия объяло и любви меня,

Ликовало всё со мной и надо мной, —

Души двинулись – и все до одной

Ликование сестрице новой роздали,

В облаках же, кругом сидючи, апостолы

С чином ангельским поздравили ее,

Сами ж ангелы ей райское житье

Прославляли, рея, трубами и бубнами,

А с седьмых небес усилиями купными

Лев, орел, крылатый юныш и телец

Ей спущали золот-лучен венец,

Херувимы-серафимы жгли светильники,

Рассыпали звездь, как цветы-молодильники,

Но внезапно лик укрыли под крыло…

Синь прорезал Низлетающий бело,

Синь потряс Грядущий в громах и блистании.

И упал я ниц без зренья, без дыхания…


Вновь очнулся я у врат золотых,

Кем-то вынесен, дремотен, немо-тих…

И с тех пор преобразился свыше меры я —

Во Христа-Царя, в раи Его я верую,

Ибо сам их зрел меж двух весенних зорь,

Отче, отче мой! Сколь чуден их лазорь!..»


И умолк Иван прозваньем Красно-Полымя.

Лишь баюкала кукушка по-над долами,

Лишь покачивалась с пеньем зыбка волн…

И сказал монашек, думы вельей полн:

«Знать, должно, чтоб ты пути сии проследовал,

Знать, должно, чтоб ты о рае мне поведывал…

Дивен, сыне, во святых Его Бог».

А Иван вдруг на сыру-землю прилег,

Как дитятя изусталое на пелены, —

Бледен мертвенно, лишь очи жарко-зелены…

«Мне б спокаятся…» – чуть слышно молвил он.

И сказал монашек, мал, но умудрен:

«Знать, должно, чтобы тебя я исповедовал,

Я, который, сыне, мира и не ведывал».

И холщовую простер епитрахиль…

И слыхали только он да травы, мхи ль

То, что молвилось ему лихим разбойником…

А снялась епитрахиль – и упокойником,

Тихим, светлостным, под нею тот лежал.

И трудиться стал монашек, стар и мал,

Обмываючи Ивана тело белое,

И приметил вскоре он, то дело делая,

Раны чудные на хладном теле том:

Шеи около – багряным крестом,

Да на правом локте – якорем алеющим,

Да на левой груди – сердцем ярко-рдеющим…

«Дар от Веры, Надежды и Любви, —

Прошептал он… – Чудны, Бог, дела Твои!»


Ой, и радостно ж в погоду Море Белое,

Как ново-вино, в раю самом доспелое!

За волной волна играет, как гусляр,

Как у праведниц, белы крыла гагар…

В эту пору над могилой середь острова

Виден крест березника сребристо-пестрого.


Январь – июнь 1922 г.

София

Голос Незримого. Том 2

Подняться наверх