Читать книгу Жизнь наградила меня - Людмила Штерн - Страница 18

Детства пора золотая

Оглавление

«Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Впервые я услышала этот вопрос лет в пять, всю жизнь задавала его себе сама и даже теперь, провожая в колледж американских внуков, не уверена, что знаю ответ. Но первым поползновением было стать поэтом. Впервые вдохновение посетило меня в начале войны, и я сочинила стих:

«Война, война!» – кричат все люди,

В убежище бегут скорей.

Воткнул иголку в носик Люде

Немецкий варвар и злодей.


Родители сочувственно отнеслись к моим поэтическим попыткам и стали таскать в бомбоубежище сказки Пушкина, дабы приобщить дочь к великому литературному наследию. А как только я пошла в школу, они начали учить меня иностранным языкам. Французский преподавал мне молодой человек по имени Бертран Велле, сын французского коммуниста, приехавшего после войны искать правду в Стране Советов. Бертран числился студентом в Институте иностранных языков и прирабатывал частными уроками. Три года занятий мы «проходили» роман Гюго «Les Miserables» («Отверженные») – кажется, единственное произведение, которое Бертран читал. Урок начинался неизменным вопросом: «Jean Valjean, etait il pauvre ou riche?» («Жан Вальжан был беден или богат?») «Чииво?» – переспрашивала я. Мне не было никакого дела ни до финансового положения Жана Вальжана, ни до французского языка.

Мысли и душа стремились на улицу, где томились в ожидании моего появления верные поклонники: Козел, Мамон и Самолет. Ухаживания в те годы осуществлялись следующим образом. Нуля посылала меня за хлебом или за картошкой. Стоило мне с авоськой выйти из подъезда, как от стены дома отделялись три мрачные фигуры в куртках-ковбойках и кепках-лондонках. Они молча следовали за мной на расстоянии трех-четырех шагов, выстраивались в почетный караул у дверей булочной или овощной лавки и тем же манером сопровождали домой. Я притворялась, что не замечаю их, но, проходя мимо соседских девчонок, не могла скрыть торжествующей ухмылки. Несколько раз мои «женские» победы были столь очевидными, что о них узнавали не только на Достоевской. Слава моя докатилась до Разъезжей улицы, Социалистической, Марата и Большой Московской, вплоть до Пяти углов.

Мать Самолета была нашей дворничихой, отец его погиб на фронте. Кроме Самолета, в семье росли две девочки от неизвестных ей отцов, ибо ухажеры Ольги Васильевны стремительно менялись. Последним был тракторист из Саблино. Однажды, нарядный и хмельной, он приехал навестить свою даму на тракторе. Не застав ее дома, он опечалился: начал бросать камни в их подвальное окно и всенародно называть возлюбленную сукой. Все в страхе разбежались со двора, а отважная я осталась и объяснила, что Ольга Васильевна с детьми уехала к сестре на выходной. Тракторист усмирил свою ревность и предложил прокатить меня на тракторе. И мы тронулись в клубах вони и дыма, гусеницы грохотали по базальтовым мостовым, я возвышалась над миром, а подруги мои высовывались из окон, и лица их были перекошены черной завистью.

В другой раз Козел обнародовал свои чувства. Его мать затеяла генеральную уборку и поручила сыну вынести из квартиры хлам. Козлу было лень спускаться с четвертого этажа, и он выбрасывал барахло из окна, сверху распределяя трофеи. Мы крутились внизу, ожидая, не свалится ли на голову какая-нибудь ценность. Вот он высунулся, держа в руках две пыльные бумажные розы. Мы затаили дыхание. «Розы для Людки, – заорал он. – Кто тронет, руки переломаю». Этот эпизод снова вознес меня на пьедестал. Но истинного апогея слава моя достигла год спустя, когда Козел и Самолет ограбили квартиру работника утильсырья Ефима Соломоновича Магида. Как-то ночью в нашей коммуналке раздались странные шорохи и шаги. Проснулся только мой папа. В нижнем белье он вышел в коридор и зажег свет. Хлопнула входная дверь, кто-то кубарем скатился с лестницы. Посередине передней стоял чемодан, набитый отрезами, часами, золотыми кольцами, столовым серебром. На чемодане лежала записка: «Дарагой Люде от двух мушкитеров». Вскоре оба мушкетера попали в колонию для несовершеннолетних преступников и навсегда исчезли из моей жизни. Пионер свободного предпринимательства, Ефим Соломонович Магид, тоже потерпел крушение в рамках социалистической системы и надолго сел…

А вот Мамон… Двоечник Мамон из соседней 321-й школы оказался антигероем одного из самых драматических эпизодов моего детства. Он жил напротив нашего дома, окна в окна. То ли занавески на наших окнах были тонки и прозрачны, то ли я забывала их задергивать, но Мамон подглядел мои вечерние молитвы и донес в школу. На собрании пионерской дружины старшая пионервожатая произнесла атеистическую речь, из которой следовало, что я – «рассадник», разлагаю своих товарищей и должна быть выгнана из рядов. Меня исключили из пионеров, а Мамону в его школе выдали грамоту за бдительность.

Я безутешно рыдала, уткнувшись в Нулины колени. И она помчалась к Мамонову отцу искать правду.

Мамонов-старший был одноногим героем войны и сапожником в мирное время. По вечерам он закрывал подвальное окно с надписью «Починка обуви» и ковылял на протезе в угловой гастроном за бутылкой «Московской». Напивался он до остервенения и, отстегнув протез, скакал по комнате на одной ноге, колотя протезом жену и сына. Вопли и мат в их доме не стихали до глубокой ночи.

Через час после Нулиного к ним визита у нас раздался звонок. На пороге стоял Мамонов-отец, держа за ухо Мамонова-сына.

– Людка ваша дома? – спросил Мамонов-старший. – Пусть-ка выйдет сюда.

Я выползла в переднюю. Из приоткрытых дверей торчали соседские носы. При моем появлении сапожник закатил сыну оплеуху и пнул его с такой силой, что Мамон кулем свалился к моим ногам.

– Проси прощения, сволочь, выродок, твою мать! Громко проси, чтоб народ слышал! А еще раз донесешь, прикончу, гад! Пионер е…ый!


В пионерах меня не восстановили, но два года спустя приняли в комсомол. Впрочем, ненадолго. Представляя собой гибрид из Пугачева и Гарибальди, я боролась за права угнетенных, и даром мне это не прошло…

Одной из самых жалких личностей в нашем классе была Хиля Межеричер. Выжить с таким именем в Стране Советов совсем не просто, особенно если обладать крючковатым носом, тускло-черной проволокой волос и бездарной головкой. Хилина трагедия усугублялась тем, что ее отец Самуил Наумович Межеричер был женат вторым браком на Клавдии Петровне Рыбцовой, обладательнице двух сыновей от первого брака. Все пятеро жили в одной комнате. Клавдия Петровна, широкозадая и белотелая дама, заведовала ларьком на Витебском вокзале. Первую рюмку и бутерброд с килькой она заглатывала в девять утра и к семи вечера приобретала багровый цвет лица и разрушительную ярость души. Близнецы-сыновья Альберт и Эдуард, ученики ремесленного училища им. Александра Матросова, напивались в других географических точках города и, если не вступали в драки на улицах, возвращались домой с неизрасходованными киловаттами энергии. Вот тут-то и разгорался национальный конфликт.

Три представителя великого русского народа вступали в бой в двумя лицами еврейской национальности. Щуплый Самуил, с тяжелым пеликаньим носом, в высоких болотных сапогах, и вялая неуклюжая Хиля героически отстаивали свой угол комнаты. Если же Хиля приносила домой двойку, то Самуил и Клавка объединялись для совместной экзекуции. И вот в восьмом классе Хиля получила годовую двойку по истории. После объявления оценок она уронила свой нос на парту и так надрывно запричитала, что по стенам школы поползли трещины.

– Что за театральное представление? – ледяным голосом спросила учительница истории Серафима Егоровна. Она по-наполеоновски скрестила на груди руки и прислонилась спиной к карте мира, упершись затылком в Гренландию.

– Серафима Егоровна, поставьте, пожалуйста, Межеричер тройку, – сказала я. – Хилю мачеха бьет за двойки.

– Видно, мало бьет, никак лень не выбьет.

– Серафима Егоровна, я от имени всего класса прошу, исправьте отметку!

– Да что ты клянчишь?! Терпеть ненавижу! Сперва весь год баклуши бьют, а потом нюни распускают. Москва, как известно, слезам не верит.

– Пожалуйста, в порядке исключения…

– Замолчи, Давидович, тут не богадельня! Такими средствами добиваться отметок – просто срам. Я бы на твоем месте сгорела от стыда!

– Отчего же, Серафима Егоровна, цель оправдывает средства.

– Ну-ка повтори, что ты сказала?

– Цель оправдывает средства.

– Ах, вот как! Где же ты набралась такой премудрости?

– Так считали многие исторические фигуры и политические деятели.

– Кто, например?

Хиля Межеричер была забыта. Класс, затаив дыхание, следил за нашим поединком. Лицо исторички окаменело, челюсть выдвинулась вперед, как пепельница в автомобиле.

– Например, Ницше. А может, Шопенгауэр… – Я чувствовала, что меня несет в пропасть, но остановиться не могла.

– Любопытно… Ты, что же, читала Ницше?

– Конечно… «По ту сторону добра и зла» и «Так говорил Заратустра».

– Может, ты и произведения Гитлера читала?

– Может, и читала.

Серафима отлепилась от карты мира.

– До звонка сидеть на своих местах. – И, нагнув голову, быстро вышла из класса.

Кто был больше напуган? Я, которая это сказала, или она, которая это услышала?

Не успел прозвенеть звонок, как в класс вплыла наша классная руководительница Зоя Васильевна, постоянно беременная, с пигментными пятнами на одутловатом лице.

– Допрыгалась, Давидович. Немедленно приведи родителей. Прямо к директору. Из комсомола ты уже вылетела. Стоит вопрос о твоем исключении из школы.

Во дворе 1951 год. Отец, нареченный безродным космополитом, выгнан из университета. Последовал обширный инфаркт, превративший его в инвалида. Я не могла нанести ему еще один удар…

Постучалась в директорский кабинет. За все школьные годы я была в нем не больше трех раз. Директрису Галину Мефодиевну боялись все, от нее несло могильным хладом.

– Войдите.

При моем появлении Галина поднялась из-за стола, сверкнув опять же – мне везет – орденом Ленина на лацкане костюма, и уставилась на меня оловянными бляшками глаз.

– Я тебя не приглашала.

– Можно с вами поговорить, Галина Мефодиевна?

– Лично мне с тобой разговаривать не о чем. С тобой и твоими родителями будут разговаривать другие товарищи… Ровно через час. А теперь вон отсюда!

Дома никого. Я побродила по квартире, потыкалась в соседские двери. Комната супругов Боренбоймов была не заперта.

Фаина Марковна Боренбойм до выхода на пенсию работала участковым врачом в районной поликлинике, и мама посылала иногда меня к ней за таблетками от мигрени. В ее комоде хранилась куча пилюль. Я выдвинула ящик. Никаких названий ядов, кроме цианистого калия, я не знала, а цианистый калий у нее не водился. Но, перебирая пакетики и бутылочки, я наткнулась на ампулы, на которых было написано: «Morphine Moriartic». «Mourir» – по-французски – «умереть». То что надо. Я отломила стеклянные шейки и выпила две ампулы. Потом взяла на поводок нашу сибирскую лайку Джека и вышла во двор. Мне не хотелось, чтобы это случилось дома. Моросил дождь. Я отстегнула поводок, и Джек понесся за бездомной кошкой. Во дворе – ни души. Я стояла, прислонившись к мокрой поленнице дров, и ждала. Джек изгнал кошку из своих владений, уселся в лужу и поднял на меня светло-карие глаза, спрашивая: «Чего стоим?» Я наклонилась, чтобы погладить его, и вдруг двор покачнулся, поленница помчалась влево, мимо глаз пронеслись мокрые стекла домов, в уши ударил пронзительный собачий визг…

Очнулась я в Куйбышевской больнице. Может быть, морфин и был задуман как «мориартик», но столь древний, что его смертоносные свойства давно улетучились. Я просто отравилась престарелым лекарством, и мой оскорбленный желудок промывали в больнице цистернами воды. Однако попытка самоубийства была налицо, и перепуганная школа совместно с другими «товарищами» решили оставить меня и моих родителей в покое.

Жизнь наградила меня

Подняться наверх