Читать книгу Жизнь наградила меня - Людмила Штерн - Страница 19

Наставники

Оглавление

Среди вереницы бесцветных учителей, тусклыми тенями прошедших через мою жизнь, я вспоминаю двоих, чьи яркие характеры, вместо восхищения, будили во мне ненависть и презрение. Но давным-давно расставшись с ними, я не могу избавиться от сожаления и стыда.

Долгое время после окончания школы являлась мне в ночных кошмарах математичка Мария Григорьевна Тарасова. Седые волосы с куцым пучком на макушке, впалый беззубый рот, на кончике носа – металлические очки с тесемками вместо дужек и одним треснутым стеклом. Носила она темно-синий бостоновый костюм, чулки в резинку и мужские ботинки сорок второго размера. В одной руке Мария Григорьевна таскала авоську с тетрадями, в другой – рейсшину. Этой рейсшиной она любила хлопать нас по головам молниеносным ударом, рассчитанным не на боль, а на унижение. Вдобавок математичка обладала непереносимо гнусавым голосом (вероятно, по причине аденоидов) и сокрушительным чувством юмора.

– Ну-с, начнем Варфоломеевскую ночь! – врывалась она в класс со своей рейсшиной, точно танк с наведенной пушкой. – Давидович, Ручкина, Козина, Петрова и Шерер – к доске.

– Пятерым на доске места не хватит, – раздавался жалобный писк.

Мария Григорьевна плотоядно улыбалась.

– Для ваших знаний более чем достаточно.

Насладившись видом нерешенных задач и недоказанных теорем, математичка усаживалась поудобнее и приступала к вивисекции.

– Так-с, начнем с Давидович (то есть с меня). Практически дегенератка. Точь-в-точь как мой сын. В алгебре ни бэ, ни мэ, в геометрии и того хуже. Я говорю ему: «Стыдись, чудовище, где твои математические гены? Отец твой был почти что Пифагор, и я мозгами шевелить умею…»

А это ничтожество, знаете, что отвечает? «Генетическая теория, мамуля, как всем недавно стало известно, – служанка международного империализма, – вредна, вульгарна и антинародна. Но ты не горюй. Лермонтов тоже в математике не тянул».

– Наверное, ваш сын талантливый поэт? – осмеливалась вставить я.

– Как же, как же, – она вытаскивала из кармана смятую бумажку. – Слушайте, я это с его стола украла.

А сердце тянет к ласке человечьей,

Но друга нет и некого любить.

И кажется, что ты один навечно

Был осужден на свете жить.


– Обратите внимание, мой щенок жалуется на одиночество. И это после того, как я купила ему на барахолке калоши. Правда, жулики, как всегда, всучили хлам, одна оказалась на полтора сантиметра больше другой, но если напихать газет… Ну-с, как там на Шипке? – спохватывалась она.

На Шипке было паршиво.

– Стыдись, Давидович, ставлю тебе «лебедя»… Ты у нас ведь увлекаешься балетом, так что к концу четверти у тебя будет «Лебединое озеро». И не забудь показать дневник отцу, а не мамочке-заступнице.

– С чего вы взяли, что мамочка – моя заступница? Она никогда меня не выгораживает.

– Неужели? Тогда расскажу наблюдение из жизни. Не перебивай и не противоречь. В прошлой четверти ты на литературе свистела? Свистела. На перилах каталась? Каталась. Вам на химии яйца для опытов выдали, а ты в лаборатории глазунью сделала? Сделала. На физкультуре эпилептический припадок изобразила? Изобразила. Всех твоих пакостей не упомню, но за две недели у тебя в дневнике было одиннадцать замечаний. И все подписаны родителями. То есть наивная Зоя Васильевна так думала. Я говорю ей: «Вызови родителей, девушка с цепи сорвалась». А она мне: «Родители знают, они же подписывают дневник». Так я твоей матушке собственноручно позвонила… Продолжать дальше?

– Не, Мария Григорьевна, не надо.

Разумеется, родители были не в курсе моих подвигов. Дневник, испещренный замечаниями вдоль и поперек, я подписывала сама. Математичка потребовала, чтобы я без родителей в школу не являлась.

Когда мы с мамой вошли в учительскую, там не было никого, кроме этой ведьмы.

– Почему не обращаете внимания на свою девицу? – спросила она и сунула дневник маме под нос. – Почему не реагируете? Она же вырастет уголовницей.

Мама уставилась на замечания и «свои» подписи, потом мельком взглянула на меня.

– Это вы подписываете дневник? – спросила Мария Григорьевна прокурорским тоном.

Минутная пауза, мама собиралась с духом:

– Да, это я… Извините, Мария Григорьевна, что мы до сих пор не приняли мер. Я обещаю поговорить с Людой очень серьезно. Надеюсь, она больше нас так огорчать не будет.

Мы вышли в коридор, и мама с горечью сказала:

– Как мне стыдно, что моя дочь оказалась мелкой трусливой дрянью…


– Садись, Давидович, мне надоело на тебя смотреть. Так-с, а теперь обратимся к Козиной, к монашке нашей. Кстати, где ты вчера уроки готовила?

– Дома, где ж еще? – басит Козина.

– Подумать только, я обозналась. Иду себе, знаете ли, из агитпункта. Луна сверкает, звезды блестят. На углу Марата и Разъезжей стоит Козина в обнимку с прекрасным юношей. На голове у Козиной шляпка… не шляпка, а торт с кремом. Эх, говорю я себе, жизнь практически пролетела. А когда ты обладала подобной шляпкой? А когда ты обнималась с Аполлоном? И сама же себе горестно отвечаю: никогда!

– Не юноша это вовсе, – канючит Козина. – Какой же это юноша, когда это мой отец!

– Ты шутишь! – пораженная Мария Григорьевна откидывается на спинку стула. – Папочка, говоришь? Чудесно сохранился, больше восемнадцати не дать. Садись, деточка, и попроси красавца папочку проверять твои уроки. А пока что – два!.. Ну-с, а как дела у Петровой? Дела у Петровой – швах! Ах ты, бедняжка убогая! В голове не мозги, а гороховый суп, но… железнодорожный вагон старания. Куда же ты после школы подаваться будешь? Надеюсь, не на мехмат?

– Не-е, я в ветеринарный.

Мария Григорьевна одобрительно кивает.

– Зверей лечить – святое дело. Обещаю за это четверку в аттестате… Исключительно за благородство души. Но к высшей математике не приближайся. Убьет!.. А Шерер, смотрите, молодчина какая, что-то вразумительное накалякала. Я вижу тут проблески мысли. – Мария Григорьевна подходила к доске и внимательно разглядывала Шеркины каракули… – Способная ты бестия, но преждевременно не ликуй! Хоть и есть у меня искушение поставить тебе «отлично», но я не поддамся. Завтра вызову тебя снова, чтобы ошибочки не вышло.

У доски оставалась Ручкина, и Мария Григорьевна, глядя на ее испачканный мелом нос, скорбно трясла головой:

– А тебе учиться плохо просто срам. Ты же в отдельной квартире живешь. Папаша твой адвокат, небось, яблоки каждый день кушаешь?

Уличенная в «кушании» яблок, Ручкина в слезах теребит передник.

– Тройку я тебе поставлю для разнообразия, потому что рука бойцов колоть устала. Но вообще это не класс, а паноптикум. Садись.

Господи! Как мы боялись и ненавидели ехидную старуху. Хотя, наверное, она была хорошим учителем. На вступительных экзаменах в институты математику не провалил никто. Ну а что за судьба выпала на ее долю, мы и знать не знали…

А было Марии Григорьевне в то время сорок три года. Муж ее погиб на фронте. Она ютилась в одной комнате с парализованной матерью, сыном и двумя девочками-близнецами, дочерьми умершей в блокаду подруги. И кормила всю эту ораву на свою жалкую учительскую зарплату. А в 1956 году, во время венгерских событий, посадили ее сына. Он уже был студентом филфака и прочел на собрании антисоветские стихи. На следующий день Марию Григорьевну выгнали с работы…

Самым презираемым существом в школе считалась учительница французского языка Фрида Наумовна. В несвежей, но затейливой блузке, с отвислыми щеками и перепудренным, словно отмороженным носом, она втискивалась в класс бочком, и глазки ее боязливо бегали в ожидании очередного подвоха. «Bonjour, mes enfants», – тихо говорила она в пространство, ибо класс гудел и ходил ходуном. Les enfants не замечали ее присутствия. Фрида начинала кашлять, стараясь привлечь к себе внимание. Куда там! Как выстрелы, хлопали крышки парт, под потолком летали бумажные птицы, Надька Коптева выплясывала на подоконнике яблочко, из шкафа слышался стук швабры и глухой вой. Мы брали реванш за унижение на математике. И Фрида пускалась на хитрости. Для начала она взывала к состраданию:

– Дети, вы слышите, я совсем потеряла голос и не могу вас перекричать. У меня болит горло. Может быть, это простуда, а может, что и похуже… Очень уж долго не проходит. Пожалуйста, прошу вас – silence!

Класс не унимался, и она, вздохнув, меняла тактику. На этот раз это было простодушное сочетание лести и хвастовства.

– Как вы все молоды и очаровательны… смотрю и радуюсь всей душой. Сколько в вас неукротимой энергии и сил. И вы, конечно, представить себе не можете, что и я когда-то была такой же…

И тут Фрида принималась вдохновенно фантазировать:

– Однажды к нам в гимназию приехал сам царь. И не один, а с дочерьми, великими княжнами, попечителем и другими высокопоставленными лицами. Нас собрали в Голубом зале, и когда его императорское величество вошел, грянула музыка, и все гимназистки в белых платьях склонились в глубоком реверансе… как белые лебеди! – Фрида поднимала искореженный полиартритом палец. – Видите, дети, как хорошо мы были воспитаны!

– Царь-то какой? – раздавалось с задней парты. – Петр Первый, что ли?

– Вовсе нет. Это был Николай Второй.

От воспоминаний у нее розовели щеки:

– И вот его императорское величество пошел по рядам, остановился около меня и ласково сказал: «Еllе est charmante! Comment-allez vous, mademoiselle?» («Она очаровательна. Как вы поживаете, мадемуазель?»)

Класс не унимался. Кто-то хрюкал, гавкал и ухал, как филин. Фридины выдумки о встречах с семьей Романовых не производили на нас никакого впечатления.

– Девочки! – Фрида делала последнюю попытку. – Наверное, вам скучно на уроках. Наверное, вы еще не почувствовали всей прелести французского языка. Грамматика и вправду сложна, но послушайте, какие божественные стихи написаны по-французски. – И бедняга надтреснутым голосом декламировала этому стаду Сюлли-Прюдома, Бодлера и Верлена.

В ответ раздавалось блеянье и мычание. И тогда Фрида опускалась на стул и, прикрыв глаза рукой, начинала тихо и горестно всхлипывать. Из-под сухонькой ладошки падали и растекались на классном журнале крупные слезы, и она судорожно рылась в сумочке в поисках носового платка. Из чего были сделаны наши сердца?

Однажды зимой, за полгода до окончания школы, когда класс был настроен миролюбиво, Фрида застенчиво сказала:

– Мы иногда огорчаем друг друга, но я сердиться не умею… я ко всем вам очень привязана, у меня, кроме вас, никого нет… И я уверена, что на выпускном вечере нам будет очень грустно расставаться… Правда же?

До выпускного вечера Фрида Наумовна не дожила. Умерла в начале апреля от рака горла в коридоре Боткинской больницы, поскольку в палатах места для нее не нашлось. Известие о ее смерти большинство класса восприняло равнодушно. Лишь четверо, и я в их числе, в тот день горько плакали. От боли утраты? Вряд ли. Скорее, это были слезы раскаяния и стыда…

А за месяц до Фридиной кончины, 5 марта, умер наш вождь и учитель тов. Сталин, и я чуть не вылетела из школы без аттестата зрелости. В этот день из всех репродукторов страны хрипло неслось адажио из «Лебединого озера». Учеников, с 1-й по 10-й класс, собрали в актовом зале, и почерневшая от горя учительница музыки гремела на рояле «Похоронный марш» Шопена.

Зал содрогался от всхлипываний и рыданий, что в комбинации с врывающимся в форточки «Лебединым» и побеждающим его Шопеном создавало немыслимую какофонию звуков. Меня от нее разобрал смех, перешедший в неуправляемый хохот с текущими рекой слезами. Классная воспитательница вытолкала меня из зала, прошипев, что теперь-то меня точно исключат из школы. Ситуация возникла угрожающая. Но мама… Опять-таки спасительница мама раздобыла справку у своей подруги, главного врача поликлиники Академии наук. Эта ксива гласила, что я страдаю редкой формой психического заболевания – неадекватной реакцией на внешние возбудители. Иначе говоря, могу рыдать от радости и хохотать от горя…

Жизнь наградила меня

Подняться наверх