Читать книгу Четыре сестры - Малика Ферджух - Страница 3

Энид
Осень
2
Зануда, или Перины летают!

Оглавление

– А, черт! – воскликнула Беттина за компьютером. – Гадская Лижа!

Сестер это ничуть не смутило. Беттина обращалась к Безголовой Леди Лиже и ее тринадцати Темным Пампкинсам. Было девять часов вечера.

Лежа прямо на плиточном полу, перед тучным и кривоватым кухонным камином, Энид блаженствовала: Роберто от души топтал ей печень.

Гортензия с увлечением читала (Гортензия всегда читала и всегда с увлечением) «Марджори Морнингстар», опершись локтем на скамью и пристроив левую пятку в резьбу ближайшего буфета.

Где-то на втором этаже Женевьева складывала белье; так она сказала сестрам, и это наверняка была правда, потому что сестры давно усвоили, что Женевьева никогда не лжет.

Стоя у газовой плиты, Шарли ставила кулинарные опыты. В воздухе пахло горячими каштанами.

– А, черт! – повторила Беттина, по-прежнему обращаясь к Леди Лиже.

Это было ее последнее ругательство за вечер, и вновь воцарилось спокойствие. По крайней мере внутри дома. Ибо снаружи бушевала буря. Ветер крепчал с каждым часом, пригибал вереск в ландах, тряс двери и рамы старого дома, завывая с утеса, точно свора голодных собак.

Шарли у плиты повернулась, направив прямиком на линию горизонта деревянную ложку, которую держала в руке.

– Ты уверена в рецепте? – спросила она Гортензию. – У меня не получается добиться консистенции джема.

– Вдохновись мозгами Беттины.

– Дура, – буркнула Беттина.

– Попробуй-ка, – скомандовала Шарли.

Продолжая читать, Гортензия наклонила голову и открыла рот. Шарли влила в него немного варева.

– Получается или твердый, как карамель, – вздохнула она. – Или мягкий, как… э-э…

– …мягкая карамель?

Гортензия проглотила и поцокала языком. Не отрывая глаз от судьбы Марджори Морнингстар, она перечислила:

– Перебор сахара. Слишком твердо. Недоварено. Едали мы и лучше. Шарли крутанулась на каблуках. Потом еще раз (вернувшись к исходной точке) и проворчала:

– Все из-за Беттины. Она должна была следить за пропорциями, когда я сыпала сахар.

– Все на свете знают, что следить надо за Беттиной.

– Дура, – снова буркнула Беттина.

– Перины! – воскликнула Энид, прижимаясь носом к запотевшему окну.

– Что она такое несет?

Энид залезла на встроенный столик под окном. Роберто сидел у нее на плече, Ингрид – на руке, а она всматривалась в темноту, где клубились вихри.

– Похожи на летающие перины, – повторила Энид. – Тучи.

Но вопрос уже был забыт. Шарли поправила большие подставки для дров с медвежьими головами – они открыли пасти, то ли смеялись, то ли хотели укусить. Она поворошила кочергой дрова в камине, подбросила полено, огонь ярко вспыхнул.

– Я больше люблю каштановый крем в банках, особенно из «Гиперпромо», – вставила Энид. – И Роберто тоже.

Она подумала немного и добавила:

– Как Ингрид, не знаю.

Беттина взвизгнула «Телефон!» и, бросив Безголовую Леди Лижу на экране, побежала на звонок.

– Где этот телефон? – рявкнула она. – Энид! Если ты опять забыла его в туалете…

Она отыскала трубку на дне кастрюли и вспомнила, что сама положила ее туда, поговорив со своей подругой Денизой.

– Алло?

На том конце провода зазвучали скрипки. Потом голос:

– Гортензия?

– Нет. Это… Женевьева, – соврала Беттина, узнав собеседницу.

Скорчив гримасу, она прижала трубку к животу в области печени, точно стетоскоп.

– Зануда! – беззвучно проговорила она. – Слушает своего шансонье со смертельным именем!

Это была любимая игра Беттины, когда звонила Зануда, – убедить ее, что она разговаривает с кем-то другим.

– Как ты поживаешь, тетя Лукреция? – елейным голосом спросила она.

– Плохо. Ты же знаешь. В ушах все время звенит. И я уже рассказывала тебе, как неудачно съездила на талассотерапию в…

– Про талассотерапию ты рассказывала Беттине, тетя Лукреция, а не мне.

Беттина чуть не добавила: «А чтобы не звенело в ушах, меньше слушай своего дурацкого шансонье».

– Правда? – удивилась тетя Лукреция. – Я думала, ты Бетт… Ох, вечно я путаюсь в вас пятерых! Надо же было додуматься…

– Гортензия хочет с тобой поговорить, – сказала Беттина. – Передаю ей трубку.

Она и не подумала передать трубку Гортензии. Сосчитала до восьми, скорчив несколько гримас, и продолжала, даже не потрудившись изменить голос:

– Тетя Лукреция? Это я, Гортензия. Как ты поживаешь?

– Ну, как я говорила твоей сестре… э-э, которая это была?..

– Женевьева, тетя Лукреция, – бесстыдно заверила Беттина.

– Женевьева? А?.. Не важно. Я говорила, что моя талассотерапия…

Тут в кухню вошла Женевьева с тазом чистого белья у бедра.

– Кто это?

Беттина состроила физиономию ламы. Потом – морду рыбы-пилы. Доисторической свиньи. Недовольного верблюда. Женевьева взяла трубку.

– Тетя Лукреция, это ты? Женевьева говорит. Можешь повторить, пожалуйста?

Беттина вернулась на свое место, прыская вместе с Энид. Никто особо не любил тетю Лукрецию, но Женевьева одна чувствовала себя виноватой.

Голос тети гулко звучал в трубке, слышный за десять метров. Как всегда, со звуковым фоном из скрипок и голоса… как бишь его звали, этого конфетно-розового певца, от которого она была без ума?

– …Я послала вам чек, – продолжала тетя Лукреция. – Заметь, пришлось идти на почту и обратно по холоду, а ведь доктор категорически велел мне не высовывать носа…

– Чек, – повторила Беттина. – Она его послала!

Женевьева жестом призвала ее понизить голос. Тетя Лукреция была их законной соопекуншей. Такое решение принял после смерти их родителей судья, сочтя груз ответственности слишком тяжким для одной старшей сестры. На практике это сводилось к чеку от тети Лукреции второго числа каждого месяца и ее редким визитам. Такое положение вещей всех устраивало.

Когда Женевьева, рассыпавшись в благодарностях, повесила трубку, они повалились друг на друга и засмеялись, нет, заржали, как табун лошадей.

Но этот смех был слишком громким. Слишком заливистым, чтобы быть веселым, слишком отчаянным, чтобы скрыть еще более отчаянную боль.

– Она слушает что-нибудь кроме этого певца с именем хоть-стой-хоть-падай?

– Если это так поднимает ей настроение, что она выписывает чеки…

– Во всяком случае, этот придет вовремя. И еще…

– Хампердинк.

– А?

– Так зовут ее певца. Энгельберт Хампердинк.

– Такое имечко можно использовать как бигуди.

– Или веревку с узелками.

Они завизжали от смеха.

– Можешь повторить? Что это за имя хоть-стой-хоть-пой?

– Энгельберт Хампердинк.

– Будь здорова.

Они успокоились; буря все равно бушевала громче. Облако грусти накрыло просторную кухню и даже очаг, одни только медвежьи головы смеялись у старого кособокого камина. Казалось, все окутал туман или серая пыль – или свет вдруг померк.

Шарли, Энид, Женевьеве, Беттине и Гортензии Верделен каждый звонок тети Лукреции вновь напоминал о том, что родителей больше нет.

Резкий хлопок заставил их вздрогнуть. Все пятеро повернули головы. Одно из высоких окон распахнулось. Створки с размаху ударились о стену, отскочили и снова хлопнули от ветра. Новый порыв швырнул в кухню охапку листьев и надул занавеску до потолка, как юбку.

Пришлось навалиться втроем, чтобы закрыть окно. Занавеска мягко опала. Беттина метнула обвиняющий взгляд на Энид.

– Кто крутил шпингалет?

– Не я! – возмутилась та.

У нее дрожал голос. Ураган ее напугал.

– Надеюсь, никого сейчас нет в море, – пробормотала Гортензия, и от ее голоса все вздрогнули.

Сжимая в руке кухонное полотенце, Шарли задумчиво посасывала деревянную ложку. Приподняв край занавески, она всмотрелась в разбушевавшуюся стихию.

– Как будто взрывы.

– Это волны бьются об утес.

– Надо бы, – озабоченно сказала Шарли, – срубить старый клен. Боюсь, он не выдержит следующей бури. Давно пора этим заняться.

– Клен? А как же Свифт? А Блиц?

Блицем звали белку, а Свифтом – нетопыря, поселившихся в полом стволе старого дерева.

– Найдут себе другую гостиницу. Мы дадим им путеводитель по парку.

Энид бросилась к Женевьеве, крепко зажмурившись.

– Мне страшно, – пропищала она тоненьким голоском.

И прижалась к сестре, обхватив ее за талию.

* * *

Шарли обычно ложилась последней. Перед сном она делала обход с поцелуями. Она приходила поцеловать всех сестер, даже Беттину, которой было тринадцать с половиной лет, даже Женевьеву, которой уже исполнилось пятнадцать. Их мать делала это каждый вечер, и старшая дочь приняла эстафету.

Сначала слышался «щелк» выключателя – она зажигала свет на первом этаже, – потом ее шаги, четкие, энергичные, на ступеньках Макарони, большой лестницы, на которую выходили все комнаты Виль-Эрве. Наконец надвигалась ее тень, потом слышался голос в дверных проемах.

Когда Шарли вошла в этот вечер в комнату Энид, она застала там Женевьеву за глажкой. Если точнее, Женевьева гладила постель Энид изнутри. Одеяло было откинуто, утюг скользил по простыне. Из него с шипением вырывался пар.

– Это что за дела?

– Я замерзла! – проныла Энид.

– Простыни сырые, – объяснила Женевьева. – Скрипят, когда на них ложишься.

– Зрииикссзеее! – зашипела Энид, довольно точно имитируя скрип голой пятки по непросушенному полотну.

– Этого бы не было, если бы ты проветривала постель, – заметила Шарли. – Каждое утро я тебе это повторяю.

– Зрииикссзеее… Зрииикссзеее…

– Алле-оп, довольно. Баиньки! – скомандовала Женевьева.

Она выключила утюг и поставила его на подоконник, терпеливо намотав шнур на подставку. Женевьева все делала только так: тщательно и аккуратно, потому что ей хотелось, чтобы Виль-Эрве хорошо выглядел.

– Мои окна крепко закрыты? – спросила Энид, забираясь в нагретую постель.

Шарли проверила шпингалеты, ставни, батарею. И сказала высунувшемуся из-под одеяла носику, что все в порядке, ну-ка спать! – и поцеловала этот носик, Женевьева тоже, и две старших покинули комнату младшей.

Энид окончательно спрятала краешек ноздри, который еще высовывался. Остались только глаза, черные-пречерные, оглядывавшие комнату слева направо и обратно. То есть от комода к панелям, от панелей к комоду, где глазок на деревянной дверце был так похож на лягушку, ныряющую в третий ящик.

Энид осторожно выпростала плечо, потом руку и издала что-то вроде «шк-шк-шк» уголками губ. Из темноты тотчас вынырнули две серые тени. Эти две тени знали, что надо сидеть тихонько, ни звука, пока не услышат это «шк-шк-шк». Сигнал, что враг (Шарли, на минуточку) уже далеко. Роберто и Ингрид свернулись в складках одеяла и тут же уснули. Иногда, правда, они поводили ушами – это означало, что, хоть буря их не особо впечатляет, все же забывать о ней не стоит.

– Ничего страшного… два, три, четыре… совсем ничего, – вдруг сказал папа. – Вспомни… шесть, семь… тот ураган… нет, правда… девять, десять… ты была слишком мала, ты не можешь… одиннадцать, двенадцать, тринадцать… помнить…

Он отжимался от пола в ритме ветра. Как и мама, он всегда появлялся в самый неожиданный момент. И, по своему обыкновению, был непричесан.

– Ты непричесан, – сказала ему Энид довольно строго. – И носки у тебя разного цвета.

– Семнадцать, восемнадцать… а? – Он проверил. – Точно. К счастью… двадцать один… есть ты, чтобы мне это сказать.

– Ты пришел поцеловать меня?

Он встал и поцеловал ее крепким и звучным поцелуем, от которого стало щекотно и захотелось смеяться. Она засмеялась. Ладно, пусть папа всегда непричесан, зато от него хорошо пахнет и он ее смешит. Девочка всмотрелась в него, вдруг посерьезнев.

– Это долго – вечность? – спросила она.

И он, конечно, тут же исчез. Можно было догадаться. С тех пор как папа умер, он больше не отвечал на вопросы.

Энид полежала немного, слушая, как ставни рвутся с петель, точно собаки с цепи, как трещат деревья и волны бьются об утес, словно хотят сровнять его с землей.

Она вздохнула, долго, громко, не перекрыв, однако, шум ветра, потом заткнула уши, зажмурилась и уснула.

* * *

Леденящий душу вой разбудил ее среди ночи.

Четыре сестры

Подняться наверх