Читать книгу Золотые якоря (сборник) - Марк Кабаков - Страница 4
Часть первая
Рассказы
Не может быть…
ОглавлениеВ эту ночь он не спал. Иллюминатор не был задраен и по каюте гулял ветерок: чуть-чуть сыроватый от океана, пахнущий неведомыми цветами. Африка была совсем рядом, за чертой горизонта. Но не спалось не из-за этого. Аврутина атаковали воспоминания. Они шли на него изо всех углов каюты, раздергивали полог над койкой, твердили в самое ухо слова, которые он старался забыть, и забыл бы, наверное, если бы…
Да, если бы. В тот день в Москве он, как обычно, отстукивал на машинке очередной опус, когда ему позвонили из редакции весьма почтенного журнала и предложили выйти в море на рыбацких судах. Редакцию интересовали прежде всего проблемы, материал надо было брать «изнутри», а он, Аврутин, моряк, ему и карты в руки, и вообще, Павел Ефимович, мы знаем вашу мобильность и, так сказать, «по морям, по волнам, нынче здесь, завтра там». Бархатный голос по ту сторону провода заливался соловьем. Аврутин согласился, а потом долго выхаживал по кабинету, ругая себя за бесхарактерность, за легкомыслие. И вдруг бросился к телефону, набрал номер редакции:
– А из какого порта я уйду в рейс, это значения не имеет?
Его заверили, что конечно же не имеет, он может выбрать любой порт.
И через несколько дней он уже ходил по улицам города, который очень любил и в котором даже мечтал когда-то остаться навсегда. В этом городе жила Катя.
Аврутин, тогда еще капитан-лейтенант, служил неподалеку, в закрытом гарнизоне, где у причалов борт к борту теснились боевые корабли. Жизнь была четкой и разграфленной, как утвержденный раз и навсегда распорядок дня. И еще он писал стихи. Их уже печатала флотская газета, раза два они появлялись в толстых журналах. Как раз в эту пору в Н-ске была создана писательская организация, вспомнили и Аврутина: заезжайте, привозите стихи. Он стал бывать в городе, не очень-то часто – на службе не наездишься, но бывать, тут они и познакомились.
В тот вечер обсуждали стихи молодого поэта (тогда, кажется, все поэты были молодыми, и стихи тоже…), он задержался, опоздал на последний автобус и решил заночевать в городе.
Его гостиница была в двух шагах от парка. Спать не хотелось, звездный июньский вечер покачивался над разогретым асфальтом. Аврутин кинул в тумбочку папку со стихами, умылся и спустился вниз. Сколько раз он потом ни вспоминал, так и не мог припомнить, с чего начался их разговор. Она шла по аллее с подружкой, он оказался рядом – и они пошли. Сначала поодаль, потом вместе. Кстати, могла быть и подружка… Просто ближе к нему шла Катя.
В темноте он не очень-то разглядел ее, и, когда они поднялись на третий этаж и Катя зажгла в крохотной прихожей свет, Аврутин и обрадовался и смутился одновременно. Катя была красива. Огромные серые глаза, чуть припухшие губы, высокая грудь… Едва заметные скулы и гладкие волосы цвета воронова крыла только увеличивали обаяние ее живого розового лица.
Она насмешливо глянула на Аврутина, топтавшегося у двери:
– Ну что же вы? Проходите в комнату. – Скинула туфли и, надев тапочки, стала неожиданно маленькой и домашней.
И все-таки он очень волновался. В его жизни было не так-то много любовных приключений, а уж с такой красавицей он и вовсе никогда не оставался наедине, разве что в курсантские времена.
Аврутин давился горячим чаем, рассказывал анекдоты (почему-то вспоминался один глупее другого) и все ждал, когда Катя скажет: уже поздно, вам пора в гостиницу… Но Катя ничего этого не сказала. Постелила Аврутину на полу, себе на диване, щелкнула выключателем и, стянув платье, улеглась лицом к стене… Аврутин попытался обнять ее, от ее кожи одуряюще пахло парным молоком. Она оттолкнула его, даже царапнула коготками. «Нет, нет, только без этого…»
И все-таки когда под утро, совершенно распаленный, он подошел и грубо повернул ее к себе, она, не скрывая раздражения, сказала: «Что ты делаешь? Разорвешь… Подожди, я сама…» Но ему уже было не до ее тона…
Никакой радости он поначалу не испытал. Да и она, наверное, тоже. Радость пришла позже, в автобусе, когда встречный ветер трепал его волосы и бежали навстречу, помахивая зелеными кронами, стройные каштаны. «Даже не верится. Такая женщина…» Почему-то только ее привлекательность и занимала его в это румяное утро. Все остальное: и откровенная холодность, когда он уходил, она даже не встала, только крикнула вдогонку, чтобы он крепче захлопнул дверь, и более чем скромная обстановка, в которой она жила, – как бы не существовало…
Через несколько дней ему удалось вырваться в Н-ск, и он сразу же поехал к Кате. Она жила на рабочей окраине, густо уставленной трехэтажными старыми домами с совершенно одинаковыми палисадниками. У подъездов на лавочках сидели старухи и комментировали все происходящее в доме и вне его.
Старухи с энтузиазмом встретили Аврутина и с еще большим энтузиазмом проводили, когда он ровно через минуту вышел из подъезда. Кати дома не было. Зато в замочной скважине торчала записка: «Я ушла в кино». Записка явно предназначалась не ему. Тем не менее он пошел к ближайшему кинотеатру и стал разгуливать по тротуару, выкуривая сигарету за сигаретой.
С чего он, собственно, взял, что Катя здесь? Город был достаточно велик. Но что-то твердило ему, что Катя именно в этом кинотеатре, на этом сеансе…
Уже стемнело, когда из дверей повалил народ. И он сразу увидел Катю. Ее пушистые ресницы дрогнули, она остановилась…
В этот вечер они долго бродили по теплым улицам, и Аврутин читал стихи, рассказывал о Севере, о причудливых полотнах полярных сияний. Катя больше слушала. Он узнал только, что она приехала из Вильнюса, после развода, работает лаборанткой на заводе, сынишка гостит у бабушки…
И он опять ночевал у нее, и она была покорна, тиха, и он так и не понял, было ли ей хорошо с ним…
С этого вечера он использовал любой предлог, чтобы приехать в город. Иногда он не заставал Катю и тогда пережидал у соседки. Соседка жила напротив, была могуча, громогласна и, по слухам, любвеобильна. Деликатностью она не отличалась. «Ты почему к Катьке ходишь? Жену свою не любишь?» Аврутин отмалчивался. Он привык к жене, к ее веселому ровному нраву, который не смогли изменить ни житейские передряги, ни бесконечные переезды. Она была матерью его двух дочерей. Иногда он пытался вообразить свою жизнь с другою женщиной, с тою же Катей, – и не получалось, не мог. Наверное, он любил жену. Не до перехвата дыхания, не так, когда скажи: кинься в пропасть! – и кинешься, но любил. И ездил к Кате и, возвращаясь домой, с ужасом замечал, что пропах ее духами, и постыдно боялся, что мир узок и добром это не кончится. Боялся – и все-таки знакомил с товарищами, литераторами, журналистами. Его самолюбию льстили их долгие взгляды, которыми они окидывали смуглые Катины ноги, их непомерное оживление в ее присутствии. Теперь в Катиной комнате звучали стихи, входящий в моду прозаик пел под гитару песни собственного сочинения.
«Ты заставляешь меня жить в двух измерениях. Твои друзья – это один мир, мои – совсем другой», – говорила Катя.
Какой мир ей нравится больше, она не уточняла. Она вообще была не из разговорчивых. Никогда не расспрашивала его о семье, о делах, даже о том, когда он приедет.
Осенью вернулся ее сын, Коля, вихрастый, молчаливый, как мама, мальчишка.
Теперь встречаться им стало сложнее. Катя дожидалась, когда Коля уснет, стелила на кухне. Там дуло изо всех щелей, Катя зажигала газ. Ему еще долго представлялось потом мерное гудение газа, треугольники огней и в их странном фиолетовом свете Катино лицо…
И только однажды (это было зимой, штормило, и он полтора месяца не был в городе) она как бы походя сказала: «А ты знаешь, я почти соскучилась…»
И еще он запомнил июльский день. Наступило их второе лето, жена увезла дочек на юг, он был один и упросил приятеля, владельца «Москвича», отвезти их с Катей на косу. Они поехали в рыбацкий поселок, отделенный от моря узкой полоской золотого песка. Вдоль улиц росли сосны, упираясь макушками в бледно-голубое небо, на теплой коре, как капли янтарного пота, отсвечивали бусины смолы. Переночевали в игрушечной, опутанной плющом гостинице, а утром отправились в лес. Приятель сразу же куда-то свернул, и они остались вдвоем. Поляна поросла высокой, чуть ли не в пояс, травою, тут и там белели и желтели цветы… Не говоря ни слова, они упали в траву, и не было в мире ничего прекрасней молодого, упругого тела Кати и ромашек над ее головой.
Так продолжалось четыре года. Он посвящал ей стихи (лучше этих стихов он потом ничего не написал) и, едва скинув шинель, читал их. Катя внимательно слушала и говорила: «Перепиши…» Он переписывал. Она аккуратно перегибала лист вдвое и прятала его в общую тетрадь. Тетрадь лежала на полке вместе с журналами, газетными вырезками. Все, что он опубликовал, она тщательно собирала.
Как гром с ясного неба, пришел приказ о переводе на другой флот. Конечно, Аврутин понимал, что если быть до конца честным, то никакого грома в общем-то не было. Он сам просил о переводе, надо было получать очередное звание. Но когда это было? Тысячу лет тому назад, когда поездки в город еще не стали для него мучительной привычкой, когда будущее было отчетливо и понятно, как кильватерная струя…
А вот жена радовалась. Она бурно делилась новостью со всеми знакомыми, то и дело говорила Аврутину, как хорошо, что так получилось, как весело они заживут на новом месте… Но разве до сих пор они жили не весело, не хорошо?! И в эти наполненные до отказа хлопотами дни, когда казалось: ни о чем решительно, кроме отъезда, и думать нет времени, в эти дни Аврутин стал прозревать. Ему стала понятна нервозность жены, когда он приходил с моря и, по крайней мере неделю, мог ночевать дома, – она ждала, что он не сегодня, так завтра скажет, что ему необходимо в Н-ск. Он припомнил, что уже много раз она обрывала его на полуслове, едва он начинал длинно и путано объяснять, почему ему надо обязательно там остаться. Ей было неприятно видеть, как он изворачивается, она догадывалась!! И ничего не говорила ему, носила в себе эту крестную муку…
Жалость заполнила душу Аврутина и уже не отпускала его. И все-таки он не мог не проститься с Катей, даже вообразить такое! И когда трясся в автобусе, понимал, что расставание будет не из радостных, и решил облегчить его и себе и Кате.
Как раз незадолго до этого в городе поселился его товарищ. Они были знакомы еще со школьной скамьи, последние годы виделись редко, и вот теперь представлялся повод… Правда, Геннадий ровным счетом ничего не знал о Кате, но какое это сейчас имело значение! Словом, Аврутин позвонил ему, накупил спиртного (он слышал, что Геннадий большой дока до этой части), и они поехали к Кате.
Она не заплакала, не побледнела, сказала: «Вот как…» – и стала накрывать на стол. И, впервые за все их застолья, усадила рядом сынишку. «Павел Ефимович уезжает к теплому морю и оттуда пришлет нам красивые раковины. Верно, Павел Ефимович?» И Аврутин уверял, что, конечно, пришлет, и не только пришлет, а сам привезет эти раковины, как только получит отпуск. Пили за мягкую посадку, за отъезжающих, за тех, кто остается в Н-ске. Аврутин быстро опьянел, клялся Катиной соседке, что он их всех «никогда-никогда не забудет», что вот остается Гена и «всегда, в любую минуту поможет, придет на помощь». Катя насилу уложила его. Наутро она дала ему деньги на такси – свои Аврутин ухитрился где-то потерять, они протянули друг другу руки на виду у всевидящих старух, и он уехал.
Он писал ей. О городе, прокаленном солнцем, где дремлют на плитах юркие ящерицы, о том, что ему недостает ее…
Катя отвечала. Не очень быстро, но отвечала. И вдруг переписку как ножом отрезало. Напрасно Аврутин по полчаса простаивал в очереди «До востребования». Девица для виду перетасовывала письма, мельком взглядывала на него: «К сожалению, ничего нет». Через год из Н-ска приехал приятель. Он побывал у Аврутина и, дождавшись, когда жена Павла вышла на кухню, сказал:
– Понимаешь, я перед отъездом случайно встретил на улике Катю. Конечно, обрадовался, говорю, что еду в твой край. И вдруг она мне говорит: «Я об этом подлеце знать ничего не хочу!» Вот так-то, брат, ты уж меня извини. – И приятель сокрушенно развел руками.
Через несколько дней Аврутин, всеми правдами и неправдами выбив у начальства командировку, вылетел в Н-ск. И прямо с аэропорта, схватив такси, помчался к Кате. Возле дома сидели те же старухи. Кажется, они никуда и не уходили. Перескакивая через ступеньки, он вбежал на третий этаж. На дверях висел замок, знакомого половика у входа больше не было. Он постучал к соседке. Та раздалась еще больше, но встретила Аврутина как ни в чем не бывало: «Заходи, заходи, соколик. Это твое счастье, что Катьки нет, она бы тебе выдала…» И рассказала ошеломленному Аврутину следующее.
Через полгода после его отъезда или около этого к Кате постучался Геннадий. «Пришел на помощь, сукин сын…» Было уже поздно, и Катя, естественно, не открыла, только спросила, в чем дело и что ему нужно. Тогда Геннадий (судя по всему, он был крепко выпимши) начал молотить в дверь, кричать: «Пусти! Павлу можно, а мне нельзя?!» Пошумел, покричал и ушел. Через несколько дней Катю обворовали. Забрались днем в комнату, унесли пальто, деньги. Подозрение пало на великовозрастного балбеса, который жил этажом ниже. Но когда Катюша обратилась в милицию, ей сказали, что надо быть поосмотрительнее в выборе знакомых, поступила жалоба, что к ней ночью стучатся пьяные мужчины, не дают спать соседям…
«Некрасиво ты, Паша, поступил, очень некрасиво. Это ведь надо: такую беззащитную женщину, как Катька, и такому гаду передать», – соседка говорила на этот раз вполне серьезно.
У него было такое ощущение, что разваливается дом и не чужие слова, а кирпичи рушатся на него. Что толку было оправдываться, говорить, что он не мог совершить ничего подобного, что это было противоестественно! И Катя могла поверить в такое?! Он кое-как распрощался с соседкой и, спустившись вниз, был несказанно обрадован, увидев у подъезда терпеливо дожидающегося таксиста. Он даже забыл расплатиться с ним…
Уже в гостинице Аврутин вспомнил, что не спросил, почему на Катиных дверях висит замок, где она сама. Это он узнал на следующий день. Рассказал давешний прозаик. Катя уволилась, отправила сына к родителям, а сама пошла плавать буфетчицей на одном из рыбацких судов.
Теперь Аврутину в Н-ске задерживаться было нельзя. Каждый перекресток, каждая улица кричали ему о Кате, да к тому же он каждый день рисковал встретиться с Геннадием, а эта встреча была и вовсе невыносима. И, наспех управившись с делами, Аврутин улетел домой.
Прошло еще десять лет. Он давно распрощался со службой, и прежняя, флотская жизнь напоминала о себе фотографиями в альбоме, да еще кортиком, что висел на ковре… Его новой профессией, а может быть, и жизнью стала журналистика. Этого никто не предполагал, и прежде всего он сам. Тогда, после всего, что произошло в Н-ске, он много писал. Боль уходила из сердца вместе со стихами. Его первая книга не осталась незамеченной, о ней писали, прочили автору славную будущность…
Ничего из этого не получилось. Вторая книга стихов оказалась значительно менее интересной, а за третью он и сам браться не стал. Зато его очерки неожиданно понравились. Поначалу он относился к ним не слишком серьезно, дескать «не славы ради, а заработка для…», а потом увлекся, приобрел профессиональную хватку. Во многом выручала воспитанная долгими годами службы добросовестность. Он мог ошибиться в чем-то главном, но никогда не ошибался в деталях. Проверять его материал не приходилось. Аврутина ценили. Жизнь входила в свое русло, может быть, она стала далеко не такой, как мечталось когда-то, но у кого она была такой? Делал свое дело – и слава богу. Весной его тянуло на улицу. Он любил апрельские вечера в Москве, когда арбатские переулки напоены запахом прелой земли и едва уловимой горечью набухших почек. Подсохшие тротуары были расчерчены на «классы», высоко в небе плыли сиреневые облака… В такие минуты он думал о Кате.
Как-то раз Аврутин нос к носу столкнулся с Геннадием. Бывший приятель отрастил бороду, был донельзя деловит. Он приехал в Москву за какими-то инструментами, ему их не выписывали. «Ты писатель, вот и напиши». Не верилось, что он мог когда-то кричать на лестничной клетке: «Павлу можно, а мне нельзя?!» Время обкатывало воспоминания, они уже не оставляли порезов. И вдруг этот приезд в Н-ск…
Катя на прежнем месте не жила, даже дома не осталось – снесли. Он узнал через горсправку ее новый адрес, долго плутал в унылом многоэтажии местных «Черемушек». Ему никто не открыл. «Хоть в этом ничего не изменилось». Аврутин невесело усмехнулся, позвонил в дверь рядом. Из-за двери сказали, что Екатерина Петровна в рейсе, вернется весною… С учетом того, что был конец января, ждать ему пришлось бы долго.
А вдруг он встретит ее в море?!
Выяснить в отделе кадров, на каком судне Катюша, оказалось не так-то просто. Кадровичка поначалу вовсе не хотела с ним разговаривать («Вы представляете, сколько у нас судов? Где я буду искать вашу родственницу?»), но, узнав, что Аврутин писатель, да еще из Москвы, помягчела и попросила, чтобы он через пару дней позвонил. Но ему не пришлось ждать. Уже на следующий день она позвонила ему сама:
– Вы как будто говорили, что идете в ЦВА?
Аврутин подтвердил, что так оно и есть, плавбаза, на которую его определили, собирается в Центральную Восточную Атлантику.
– Ну так вы можете и встретить родственницу. Запишите: плавбаза «Сестрорецк», будет в ЦВА ориентировочно до середины марта, потом снимается в порт.
Аврутин облегченно вздохнул, положил трубку. «А бог все-таки есть. Напрасно мы его так скоро упразднили».
Через неделю он вышел в рейс. Плавбаза была громадна и по-морскому изящна. Расхожее название «плавучий завод» к ней вовсе не подходило, хотя завод действительно был. Тут же, под главной палубой.
Шли быстро, и штурмана едва ли не каждые сутки переводили стрелки судовых часов. Теперь любая пройденная миля приближала Аврутина к Кате. Он чувствовал, что не может сосредоточиться, не может взяться за блокнот, и без толку простаивал в штурманской рубке. Он только сейчас понял, что то непонятное, гнетущее, чему он все эти годы не мог даже найти название, его вечное недовольство окружающими было тоскою о ней, о Кате. И оттого, что он наконец-то понял, ему становилось радостно, как будто он скинул с плеч тяжкий груз, и одновременно все росло, все увеличивалось его нетерпение…
Прошли Малый Бельт, потом Большой, вошли в Ла-Манш. Впрочем, это ничего не меняло. Та же взлохмаченная ветром вода, та же черная полоска берега на горизонте.
В рубке он каждое утро здоровался с капитаном. На этом их общение заканчивалось. Кэп заходил ненадолго, молча садился на разножку, потом бросал несколько коротких фраз вахтенному штурману и исчезал в дарственном одиночестве своей каюты. Звали капитана Олег Константинович, и он был единственным человеком на плавбазе, которого величали по имени-отчеству. Всех остальных, за исключением явных юнцов и девчонок-рыбообработчиц, звали только по отчеству. Вначале Аврутина немного смущало старозаветное «Ефимыч», потом привык.
Вода заметно синела, пока не стала иссиня-черной, с бело-голубою пеною на гребнях. Ребята доставали из рундуков безрукавки, шорты. Плавбаза входила в тропические широты. На десятые сутки рейса, на вахте третьего штурмана, Олег Константинович молча передал Аврутину бинокль: «Смотрите». На воде покачивались звезды, крупные, как медузы, а чуть повыше мерцали, вздрагивали белые, зеленые и красные точки гакобортных огней. Гирлянды иллюминаторов повисли над черно-бархатным океаном. «Пришли», – сказал Олег Константинович. «А где „Сестрорецк“?!» – «Он сейчас южнее, на втором градусе», – ответил капитан.
Утром первый стамп, гигантская корзина, до краев наполненная сардиной, закачалась над палубой. Рыбу вывалили в приемный бункер, и под ногами Аврутина загудело, загрохотало… Заработал завод.
Теперь каждую вахту плавбаза осторожно подходила к очередному беспомощно осевшему в воде траулеру. С его левого борта вздымался разбухший живот кошелькового невода. И снова лился в развесное чрево бункера скользкий серебряный дождь. То и дело по спикеру слышалось: «Вниманию членов экипажа! С нуля часов на подвахту выходят…» Затем следовали фамилии. Подвахта означала сверхурочную работу, от нее на судне освобождались считаные люди. «Сестрорецка» все не было. Слоняться без дела становилось невмоготу, и Аврутин попросил первого помощника расписать его на подвахту. Первый удивленно приподнял узкие плечи: «Воля ваша…»
Картонная коробка с мороженой рыбой весила 33,8 килограмма. Таков был стандарт, принятый на Западе. «Капиталисты проклятые!» – рычал Аврутин, принимая на руки очередную коробку. Работали в телогрейках, на стенках трюма белел иней… «А ты, Ефимыч, мужик ничего, даром что бумажный», – сказал краснощекий боцман. В их смене он был старшим. Они перекуривали, палуба казалась голубой от луны, от блистающего великолепия тропической ночи. Катя была совсем рядом, их разделяли каких-то 300 миль…
Его пригласил на чашку кофе (так это называлось официально) капитан. Пили черный, пахнущий корицей ром. Олег Константинович оказался человеком начитанным, любил Блока.
«Ваш трудовой энтузиазм оценен по достоинству. А если серьезно, то нам здесь каждая лишняя пара рабочих рук дорога…»
Аврутин не удержался: «Когда же все-таки придет „Сестрорецк“?» – «Да придет он, куда ему деваться? Кончится рыба на Юге – и придет».
Но Олег Константинович ошибся. Рыба действительно кончилась, только не на Юге, а здесь, на Севере, на шестнадцатом градусе. А хуже всего было то, что капитан решил южнее не спускаться, а попытать рыбацкое счастье на месте. Теперь подвахта загорала на вертолетной палубе, выскобленной до медовой чистоты. Рыбы не было. Даже боцман и тот решил устроить «адмиральский час» и расположился рядом с Аврутиным:
– Эх, разве у нас буфетчицы? Акулы.
(Со времени выхода из порта прошел почти месяц, и разговоры все чаще касались жгучей темы…)
– Вот я раньше ходил на «Сестрорецке», так там действительно были бабы…
На «Сестрорецке»?! Сонную одурь с Аврутина как рукой сняло.
– Послушай, боцман, – спросил он – а не знал ли ты… – И он назвал Катю.
– Конечно, знал, Ефимыч. Так она ведь старая…
У него неприятно защемило сердце. Конечно, для тридцатилетнего боцмана Катя была старой. И все-таки: Катя и старая. Эти два слова никогда в его сознании не стояли рядом…
В этот вечер, в каюте, он впервые внимательно разглядывал себя в зеркале. Результаты осмотра не радовали: мешки под глазами, волос раз-два и обчелся, да и те седые… «Нет, Павел Ефимович, капитан-лейтенанта из вас уже не получится», – подумал Аврутин.
Приближалось Восьмое марта. В судовом ларьке в авральном порядке раскупался годовой запас духов, гладилка была начисто оккупирована слабым полом. Плавбаза готовилась к грандиозному балу. А на Юге шла скумбрия, и по слухам «Сестрорецк» задерживался там на неопределенное время. С наивной мечтой нагрянуть неожиданно, застать врасплох приходилось расстаться. Аврутин вздохнул и пошел к радистам. В радиорубке он попросил пачку чистых бланков, исписал добрую половину, потом разорвал и, наконец, оставил всего три слова: «Поздравляю, целую, Павел».
На следующий день к нему, вопреки всем традициям, постучался начальник радиостанции и вручил ответную телеграмму. И немудрено. На узком голубом бланке было написано: «Не может быть, чтобы это был ты. Если это ты, подтверди. Катя».
У Аврутина сладко закружилась голова. Не раздумывая, тут же, царапая пером шершавую бумагу, он написал, что да, это он, что сделает все, что в его силах, чтобы увидеться. Какая-то лихорадочная жажда деятельности вдруг овладела им. Он метался с блокнотом по каютам, по рыбзаводу, где непереносимо пахло рыбьими внутренностями, изводил себя на бесконечных подвахтах. Капитан дождался своего часа, и отлаженный механизм плавбазы работал на полных оборотах.
Прошло еще несколько дней, и вдруг за обедом Олег Константинович как ни в чем не бывало сказал: «Завтра подойдет „Сестрорецк“. Рейс ему продлили, перебрасывают в Западную Атлантику, и он будет брать топливо». «А сколько это продлится?» – спросил Аврутин. Губы его пересохли. «Полагаю, что сутки простоит».
В тот же вечер он пошел к капитану и, не вдаваясь в подробности, рассказал. Все.
Олег Константинович молча выслушал, походил по каюте. «Ну что ж, спасибо за откровенность. Хорошо, что вы не сказали, что у вас там родственница. У нас это бывает…»
Аврутин почувствовал, что краснеет. По счастью, в каюте было темно.
«Я договорюсь с „научником“ (рядом с ними ходило исследовательское судно), вас перебросят на „Сестрорецк“. Насколько я понимаю, вы хотите пойти с ним на Запад. И все-таки… – Капитан замолчал, подумал. – И все-таки, если вы решите почему-либо возвратиться, сообщите мне. Я успею вас снять…»
…Черный глаз иллюминатора незаметно порозовел. Аврутин откинул влажную простыню, оделся. Желтый шар выкатился из-за горизонта и, раскаляясь, стал набирать высоту. Аврутин вышел на палубу, мокрую от соленой росы, расправил плечи. Сердце билось гулко и четко, как метроном. Неправдоподобно близко, в пяти кабельтовых, не более, едва покачивался на пологой океанской зыби «Сестрорецк». Над ним кружили альбатросы.
И все же прошло еще несколько невыносимо длинных часов, пока к плавбазе подошел белоснежный красавец «Вест» и Аврутин перебрался на его борт. На «Сестрорецке» его уже ждали. С мостика спустился сам капитан, тучный, багроволицый, довольно пробасил:
– Очень рад, нас писатели редко радуют, проходите сразу в салон, как раз к обеду поспели.
Он не помнил, как кинул в каюте чемодан, как шел по длинному узкому коридору. Свернул направо – к нему под ноги с грохотом, звоном покатились стаканы! Катя выронила поднос. Он зачем-то извинился, неуклюже кинулся помогать ей, и только тогда они расцеловались.
– Ну ты иди, иди, я тебя сейчас кормить буду. – Катя смеялась, ее серые глаза сияли. А Павел смотрел на нее ошеломленно, смотрел – и не узнавал. Он никогда не видел эту ярко накрашенную полную женщину, с коротко подстриженными волосами. Он никогда не писал ей стихов, не бредил ею, не сходил с ума!
Она что-то подметила в его лице, усмехнулась:
– Я, наверное, сильно изменилась, Павлик?
– Что ты, что ты… – пробормотал Аврутин.
И все время, пока обедал, пока механически тыкал вилкою в котлету, он старался не глядеть в ее сторону, хотя каждою порой, каждой клеточкой ощущал ее присутствие, слышал, как она перебрасывалась шутками с механиком.
Она пришла к нему через час. Сделав над собой усилие, он обнял ее. Она прижалась, шепнула:
– Только ты, Павлик, побыстрее… Каждую минуту могут постучать…
После они долго разговаривали. Она попросила у него сигарету (раньше он не знал за ней такой привычки). Ее голова лежала у него на плече, и он видел серебряные нити…
– Я ведь потом поняла, что все это чепуха, с Геннадием этим. Но ты и меня пойми. Мне было нелегко, когда ты уехал.
Голос ее звучал печально, устало. Он спросил, почему она стала плавать.
– Сначала из-за денег. Надоело мне копейки считать, захотелось одеться по-человечески. Да и квартиру надо было купить. Ты ведь помнишь, как у нас дуло?
Она засмеялась, и на какое-то мгновение ему почудилось, что с ним та, прежняя Катя. Только на мгновение.
– А потом я списалась. Надо было за Колею приглядывать. Мальчик-то рос…
– А потом?
– Потом снова ушла в море. Колю взяли в армию, я осталась одна. Скучно, Пашенька, одной, тебе это не понять… Теперь Коля женился, у него своя семья. А моя – экипаж. Они хорошие, душевные. Правда, женщине здесь нелегко. Сам знаешь почему… Да к тому же я укачиваюсь. А тут жирная посуда, ее мыть надо… И все-таки это лучше, чем в четырех стенах.
И еще поговорили. О детях («Я никак не могу с невесткой общий язык найти. А ведь я Колю одна поднимала, могла бы и понять»), о его работе, о капитане.
Аврутин с ужасом сознавал, что пройдет немного времени – и говорить им станет не о чем!
Катя заторопилась, стала одеваться:
– Ты извини, надо столы накрывать.
И, уже стоя в дверях, тихо сказала:
– Я не смогу вечером прийти, Павлик. Мне надо на подвахту.
Она говорила неправду. Всегда можно было подмениться, да и какая подвахта, когда судно на отдыхе… Он понимал, что она говорила неправду, – и не обижался. Он ведь и сам солгал ей сегодня. В коридоре, в первые же минуты, когда в ответ на ее молчаливое «Ты надолго?» сказал, что всего на сутки…
Он поднялся на мостик, попросил у вахтенного штурмана разрешения связаться с плавбазой.
– Олег Константинович, заберите меня к себе.
– Добро.
Капитан ни о чем не расспрашивал.
Идти на ужин не хотелось. Он остался в каюте. В иллюминаторе багровел, наливался алым соком океан. Думалось спокойно и отрешенно. Он думал о том, что есть в каждой женщине извечная тяга к домашнему очагу, к покою и эти чувства враждебны океану по самой его сути и он мстит женщине, мстит жестоко, беспощадно. Потом он уснул и спал без сновидений, тяжелым, как после горького похмелья, сном.
Утром тот же «Вест» увозил его на плавбазу. По-моряцки широко расставив ноги, он стоял на баке и смотрел на «Сестрорецк». С белой высоты шлюпочной палубы Катя махала ему рукой. Что-то невыразимо родное, близкое уходило сейчас от него, уходило навсегда. Глаза его увлажнились. Он отвернулся, полез за сигаретами. «Не может быть, чтобы это был ты», – вспомнилось ему.
Клязьма.
Январь 1979 г.