Читать книгу Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря (сборник) - Мэри Рено - Страница 9

Царь должен умереть
Часть вторая
Элевсин
Глава 1

Оглавление

Разбуженный блеянием стада, я проснулся на рассвете и умылся в ручье; хозяева мои с удивлением наблюдали за этой процедурой, сами они последнее омовение приняли от рук повивальной бабки. Теперь дорога сделалась легче и направилась в сторону моря. Скоро за узким проливом я увидел остров Саламин,[47] а вокруг меня простирались плодородные земли, фруктовые сады и хлебные поля. Дорога вела вниз к прибрежному городу, гавань его была полна кораблей. Купцы, которых я встретил на дороге, сказали, что передо мной Элевсин.

Приятно было снова увидеть город, оказаться в земле, знающей закон, а еще лучше знать, что это последняя остановка на пути в Афины. «Велю вычистить и покормить коней, – думал я, – а сам перекушу и посмотрю город». Но, подойдя к окраине города, я заметил, что вдоль дороги стояли люди, глядя на меня во все глаза, и городские крыши тоже усеяны зрителями.

Молодым людям свойственно преувеличивать собственную значимость, однако даже мне подобный прием показался удивительным. К тому же странно – столько народу, но ни один не подумал окликнуть меня или спросить новости.

Передо мной оказалась рыночная площадь. Я пустил коней шагом, чтобы не повалить палатки торговцев. Тут пришлось натянуть поводья: передо мной сплошной стеной стояли люди. Все безмолвствовали, женщины шикали на младенцев, стараясь утихомирить их.

В середине толпы прямо перед собой я увидел статную женщину, раб держал над ее головой зонтик от солнца. Ей было около двадцати; голова, увенчанная расшитой золотом пурпурной диадемой, отливала горячей медью. Возле нее стояла примерно дюжина женщин, подобно тому как придворные окружают царя; но ни одного мужчины рядом с ней не было, если не считать того, что держал зонт. Должно быть, жрица и правящая царица одновременно. Скорее всего, минойское царство. Этим именем береговой народ зовет себя в собственных пределах. И всякий знает, что новости среди них передаются куда быстрее, чем можно предположить.

Из уважения к ней я спустился с колесницы и повел коней в поводу. Она не просто смотрела на меня, она ожидала моего прихода. Когда я подошел ближе и приветствовал ее, вся толпа погрузилась в полное безмолвие, подобно людям, услышавшим, как сказитель настраивает лиру.

Я сказал:

– Приветствую тебя, повелительница, во имя того бога или богини, которую здесь чтут превыше всех. Я думаю, ты служишь могучему божеству, и прохожий обязан тем или иным способом выразить ему свое уважение, прежде чем проследовать дальше.

Она ответила по-эллински – неторопливо и с минойским акцентом:

– Воистину благословенно твое путешествие, и здесь завершается оно.

Я в удивлении уставился на нее. Она говорила как бы приготовленные для нее слова; за всем этим словно бы угадывалась какая-то другая женщина. Я проговорил:

– Повелительница, я чужой в ваших краях, и путь мой лежит в Афины. Должно быть, ты ждешь прихода известного мужа, вождя или, возможно, царя.

Тут она улыбнулась. И люди подступили поближе, переговариваясь, но не в гневе, целиком обратившись в слух, как те пастухи у костра.

– Есть только один путь, – произнесла она, – который проходит каждый муж: он выходит из Матери Део, чтобы совершить положенное, а потом она простирает руку и забирает его домой.

Итак, в этом краю исповедуют старую веру. Почтительно прикоснувшись ко лбу, я проговорил:

– Все мы ее дети. – Интересно, что может понадобиться Матери Део от меня такого, о чем уже знает весь город?

– Но некоторым мужам, – продолжала она, – предначертана более высокая судьба. Как и тебе, незнакомец, что пришел к нам во исполнение обетов в день, когда должен умереть царь.

Теперь я понял, но не показал этого, – чтобы справиться с растерянностью, нужно время.

– Досточтимая госпожа, – отвечал я. – Если знамение требует смерти твоего повелителя, при чем тут я? Какой бог, какая богиня разгневаны? Никто не оплакивает усопших, не видно голодных, и дым не пятнает небо. Что ж, слово за ним. Но если он хочет принять смерть от меня, пусть сам и пришлет за мной.

Она нахмурилась:

– Что может решить муж? Жена рожает его; он вырастает, разбрасывает семя, подобно траве, и падает в борозду. Лишь Матерь Део, что порождает мужей и богов и вновь собирает их, остается возле очага вселенной и живет вечно. – Она подняла руку, и окружающие ее женщины отступили назад, а мужчина шагнул вперед, дабы принять у меня коней. – Пойдем, – сказала она, – готовься к борьбе.

Я обнаружил, что иду возле нее. Вокруг нас волнами на мелководье перешептывались люди. Опутанный их ожиданием, я ощущал себя не самим собой, но тем, кого желали видеть во мне. Нельзя представить всей силы этих древних мистерий, пока не окажешься вовлеченным в них.

Безмолвно шествуя рядом с царицей, я вспомнил, что говорил мне некий муж о земле, соблюдавшей обычаи, подобные здешним. Он утверждал, что в таких краях нет обряда более трогательного и возвышенного в глазах народа, чем смерть царя. «Вот он восседает в славе и золоте, на вершине удачи; и тут является вершитель его судьбы – иногда скрыто и тайно, иногда отмеченный знамениями перед народом. Иногда люди узнают об этом раньше самого царя. Столь значителен этот день, что всякий очевидец его, снедаемый горем, страхом или мучимый какими-то бедами, очищается от них жалостью и ужасом; он уходит прочь успокоенным и засыпает с миром. Даже дети ощущают это, – говорил он. – Сельские пастушки, что не могут оставить ради зрелища свое стадо, будут играть, песнями и жестами изображая смертный день царя».

Мысль эта снова пробудила меня. «Что я делаю? – думал я. – Локон с моего чела был отдан Аполлону. Я служил Посейдону, бессмертному супругу Матери Део и повелителю ее. Куда ведет меня эта женщина? Чтобы убить мужа, в свой черед убившего кого-то в прошлом году, и в течение четырех времен года возлежать с нею на ложе, дабы благословить урожай? А потом, встав с моего ложа, она приведет ко мне моего убийцу? Неужели это моя мойра? Она, быть может, и видела знамение, но мне-то ничего не явилось. Нет, это бред землепоклонников ведет меня, словно царь-коня, одурманенного маком. Как же освободиться?»

И тем не менее я поглядывал искоса на нее, как муж на жену, что будет принадлежать ему. Лицо ее оказалось слишком широким, рот, пожалуй, не очень красивым, но стан напоминал пальмовый ствол, ну а груди оставили бы холодным разве что мертвеца. Минойцы из Элевсина смешивали свою кровь с соседями из эллинских царств; у этой женщины были волосы и фигура эллинки, но не лицо. Ощущая на себе мой взгляд, она постаралась шествовать прямо, с высоко поднятой головой. Бахрома алого зонтика то и дело касалась моих волос.

Я подумал: «Если отказаться, эти люди могут разорвать меня на куски. Я – сеятель их урожая. И госпожа эта, Хлебное поле, будет в большом гневе». Кое о чем можно догадаться по тому, как женщина ступает, даже если она не глядит на тебя. «Она жрица и знает чары земли, и от ее проклятия не избавиться. Матерь Део уже положила на меня глаз. Я появился на свет, чтобы смягчить ее гнев. К этой богине нельзя отнестись легкомысленно».

Мы вышли на дорогу, ведущую к морю; поглядев на восток, я увидел холмы Аттики, высушенные летним солнцем и поблекшие под его лучами… К полудню я бы добрался до них. Но разве можно явиться к отцу и сказать: «Женщина звала меня на бой, но я убежал». Нет! Судьба привела меня сюда, чтобы участвовать в схватке двух жеребцов, как поставила прежде на моем пути Скирона-разбойника. Так буду же делать то, что требуется от меня, и положусь на богов.

– Госпожа, – сказал я, – мне еще не приводилось бывать по эту сторону Истма. Назови мне свое имя.

Глядя прямо перед собой, она негромко ответила:

– Персефона.[48] Но мужам запрещено его произносить.

Тогда, подойдя ближе, я проговорил:

– Имя для шепота и для тьмы.

Она промолчала, и я спросил:

– А как зовут царя, которого я должен убить?

Она с удивлением поглядела на меня и ответила небрежно, словно я спросил о бродячем псе:

– Кличут его Керкионом.[49]

Какое-то мгновение я даже думал: она скажет, что у царя нет имени.

Неподалеку от берега дорога начала подниматься к плоской открытой площадке у подножия скалистого крутого обрыва. Ступени вели вверх к террасе, на которой стоял дворец – красные колонны с черными основаниями, желтые стены. Ниже дворца скалы были подрублены, неглубокая пещера выглядела темной и мрачной, узкая расщелина уходила в недра земли. Ветерок доносил оттуда запах гниющей плоти.

Она указала на ровную площадку перед ней и сказала:

– Бороться будете здесь.

Я заметил, что и крыша дворца, и терраса полны народа. Те же, кто следовал за нами, разошлись по склонам.

Поглядев на расщелину, я спросил:

– А что случается с проигравшим?

Она ответила:

– Он возвращается к Матери. Осенью во время сева плоть его смешивается с землею полей и преображается в хлеб. Счастлив тот муж, который в расцвете юности познает удачу и славу, чья нить жизни прервется прежде, чем горькая дряхлость завладеет им.

– Он и в самом деле был счастлив, – заметил я, поглядев ей в глаза.

Она не покраснела, однако вздернула подбородок.

– А этот Керкион… мы сойдемся с ним в схватке? Я не должен буду убивать его, как жрец убивает жертву? – Я не видел ничего хорошего в том, что муж не сам выбирает свой срок, и обрадовался, когда она качнула головой. – А как насчет оружия? – спросил я.

– Лишь то, которым снабдила мужчину природа.

Оглядевшись, я проговорил:

– Быть может, среди твоего народа отыщется муж, который объяснит мне правила?

Она вопросительно поглядела на меня. Я решил, что причиной тому – моя эллинская речь, и повторил:

– Каковы правила поединка?

Подняв брови, она ответила:

– Закон один: царь должен умереть.

Потом на широких ступенях, поднимавшихся к цитадели, я увидел его, шагавшего мне навстречу. Царя я узнал сразу – потому что он был один. На ступенях толпились люди из дворца, но все они торопливо расступались перед ним, словно бы смертью можно заразиться.

Он был старше меня, черная борода уже спрятала щеки. Не думаю, чтобы ему было меньше двадцати. Он поглядел на меня сверху вниз, как на мальчишку. Я это заметил. Стройный, жилистый, как горный лев, он был высок для минойца – чуть повыше меня. Жесткие черные волосы, слишком толстые, чтобы завиваться в кудри, гривой прикрывали его шею. Встретившись с ним глазами, я подумал: «Он стоял на моем месте, и муж, побежденный им, оставил свои кости под этой скалой». И отметил для себя: «Он не согласен на смерть».

Все вокруг превратилось в зрение, и великое молчание легло на толпу. Я ощутил – со странной и могучей уверенностью, – что все эти люди, забыв о себе, видят лишь нас. И подумал: интересно, он тоже чувствует это?

Мы остановились, и я наконец заметил, что он все-таки не один. Сзади к нему подошла женщина и остановилась, рыдая. Он не обернулся; ему было о чем подумать, даже если он и обратил внимание на эти звуки.

Он спустился еще на несколько ступеней, глядя не на царицу, а лишь на меня одного.

– Кто ты и откуда? – Он произносил эллинские слова как чужак, но я его понял. Мне показалось, что мы поняли бы друг друга в любом случае.

– Я – Тесей из Трезена, что на острове Пелопа. Похоже, нити наших жизней пересеклись.

– Чей ты сын? – спросил он.

По его лицу я понял, что за вопросами он скрывает всего лишь желание еще раз ощутить себя царем, мужем, ступающим по земле под лучами дневного светила. Я отвечал:

– Моя мать сняла свой пояс ради богини. Я – сын Миртовой рощи.

Внемлющие негромко забормотали – словно ветер пробежал в тростнике. Царица возле меня встрепенулась. Теперь она смотрела на меня, Керкион – на нее. А потом он расхохотался, крупные белые зубы мелькнули в черной бороде. Люди зашевелились в изумлении; я тоже не знал, как поступить. Но когда царь, по-прежнему смеясь, повернулся в мою сторону, стало понятным – горьким было его веселье. Женщина, следовавшая за ним, закрыла лицо обеими руками и, согнувшись, принялась раскачиваться взад и вперед.

Он спустился ко мне; оказавшись лицом к лицу, я понял, что противник мой не слабее, чем мне представлялось издали.

– Итак, сын рощи, совершим же намеченное. На этот раз шансы будут равны; повелительница не будет знать, для кого ударять в гонг.

Этих слов я не понял, однако заметил, что он говорит не для моих ушей, а повернувшись к ней.

Пока мы разговаривали, открыли стоявший неподалеку в святилище дом и вынесли из него высокий престол, красная поверхность которого была разрисована змеями и снопами. Престол установили на краю площадки, а возле него огромный бронзовый гонг на подставке. Окруженная спутницами царица опустилась на трон, держа, словно скипетр, палочку гонга.

«Нет, – подумал я, – шансы не равны. Он будет защищать свое царство, которого я не хочу, и свою жизнь, которая мне не нужна. Я не могу возненавидеть его, как следует ненавидеть врага; не в силах даже рассердиться – разве что на его людей, разбегавшихся от своего царя, словно крысы из пустого амбара. Будь я землепоклонником, то, наверное, ощутил бы, что их надежды вдохновляют меня. Но я не могу плясать под их дудку: я – эллин».

Жрица отвела меня в угол площадки, где двое мужей раздели, умастили меня и снабдили кожаным борцовским передником. Зачесав назад мои волосы, они стянули их в пучок на затылке, а потом вывели на всеобщее обозрение. Народ разразился приветствиями, однако их вопли не согрели меня: я знал, что эти люди будут ободрять всякого, кто пришел, чтобы убить царя. Даже теперь, когда царь разделся и я увидел его силу, мне не удалось возненавидеть его. Я поглядел на царицу, не зная, сержусь я на нее или нет, потому что желал ее. «Что ж, – подумал я, – или это не причина для ссоры?»

Старший из мужей, похожий на опытного воина, спросил:

– Сколько тебе лет, юноша?

Все вокруг слушали, поэтому я ответил:

– Девятнадцать, – и почувствовал себя более сильным.

Он поглядел на гусиный пушок на моем подбородке, но ничего не сказал.

Нас подвели к трону, на котором под зонтиком с бахромой восседала она. Расшитые золотом оборки и усыпанные самоцветами туфли играли на солнце. Высокая грудь отливала золотом и румянилась, словно бок спелого персика, рыжие волосы пылали. В руках она держала золотую чашу, которую протянула мне. Разогретое солнцем вино пахло травами, медом и сыром. Принимая чашу, я улыбнулся ей. «Передо мной женщина, – подумал я. – Иначе ничего бы этого не было».

Она не вскинула голову, как прежде, но заглянула в мои глаза, словно желая прочитать в них судьбу, и я увидел страх на ее лице.

Так девица, которая визжит, когда ты гонишь ее по лесу, стихает, оказавшись в твоих руках. Я не увидел в страхе царицы ничего большего; ее взгляд волновал мою кровь, и я был рад, что назвался девятнадцатилетним. Я отпил из чаши, и жрица передала ее царю.

Он пил большими глотками. Люди глядели на него, но никто не подбадривал его криками. А он был хорош без одежды, да и держался с отвагой; год он провел здесь царем. Я вспомнил, что мне говорили о старой вере. «Он им не дорог, – думал я, – хотя собирается умереть ради них – во всяком случае, они на это надеются – и передать свою жизнь хлебу. Он – козел отпущения. В нем они видят лишь олицетворение прошлогодних бед: неурожаи, нетельные коровы и болезни. Они хотят вместе с ним убить свои горести и начать все сначала».

Меня сердило то, что смерть он должен принять не от своей руки, да еще на потеху всякому сброду, который присутствовал при жертвоприношении, не отдавая ничего своего. Мне казалось, что среди этого люда я мог бы полюбить лишь одного царя. И по лицу его было заметно, что он все понимал – с горечью, но не противясь, будучи таким же землепоклонником, как и все остальные. «И он тоже, – подумалось мне, – счел бы меня безумцем, если бы сумел прочитать мои мысли. Я – эллин, и здесь одинок я, а не он».

Мы встали лицом друг к другу на борцовской площадке; царица поднялась со своего места с палкой гонга в руке. После этого я глядел только в глаза своего противника. Что-то говорило мне, что он не такой, как борцы из Трезена.

Дерево резко ударило в гонг. Привстав на цыпочки, я ожидал, что он приблизится ко мне, пытаясь по-эллински обхватить мое тело. Нет, я был прав: он забирал вбок, чтобы солнце светило мне в глаза. Он не топтался на месте, а ступал ровно и мягко, словно кот перед прыжком. Слушая эллинские слова, произносимые со скверным акцентом, я не случайно подумал, что у нас есть все-таки общий язык. Теперь мы разговаривали на нем. Этот борец тоже умел думать.

На меня глядели золотистые глаза, светлые, как у волка. «Да, – подумал я, – он будет и столь же быстр, как этот зверь. Пусть начнет первым. Если он собирается рисковать, пусть рискует. Прежде чем успеет приспособиться».

Он нанес мне сокрушительный удар в голову, намереваясь отбросить меня влево; поэтому я отпрыгнул направо. Удача меня не оставила. Он, как конь, лягнул ногой в то место, где должен был оказаться мой живот. Удар, хотя и скользящий, оказался болезненным, но не слишком, и я сумел захватить его за ногу, бросил чуть вбок и прыгнул, стараясь приземлиться сверху. Но он быстрым движением дикого кота поймал мою ногу и повалил меня, а потом, прежде чем я коснулся земли, попытался сделать мне «ножницы». Я ударил кулаком в его подбородок и ускользнул с гибкостью ящерицы. Тут схватка на земле закипела вовсю. Я скоро забыл, что не гневлив; когда руки мужа стремятся забрать твою жизнь, перестаешь спрашивать себя, что плохого он тебе сделал.

Вид у него был благородный, но взгляд царицы, когда я поинтересовался правилами, меня предостерег. У берегового народа в бою все дозволено и запретов нет. У меня надорвано ухо, как у охотничьего пса; я заработал это увечье в том самом бою, как получает его собака. Ему еще едва не удалось выдавить мне глаз – он не сумел это сделать лишь потому, что я чуть не переломил ему большой палец. Вскоре я сделался скорее излишне гневным, чем слишком спокойным, но не мог позволить себе рисковать просто для того, чтобы причинить ему боль. Он казался мне бронзовой ожившей статуей, покрытой дубленой бычьей шкурой.

Мы сплетались, уклонялись и били, и я более не мог убедить себя в том, что мне девятнадцать. Я дрался с мужем во цвете сил, а мое время было еще впереди. Кровь и кости начали нашептывать мне, что я не выстою. И тут раздался гонг.

Первый удар по нему царица нанесла концом палки. Теперь же в ход пошла подбитая кожей тяжелая колотушка. Гонг издавал гулкий певучий звук; клянусь, я чувствовал его даже через землю под ногами. Когда он ослабевал, вступал хор женщин.

Голоса опускались и воспарялись, снова опускались и вновь взлетали вверх. Так завывает северный ветер в горных ущельях; так стенает тысяча вдов за стенами горящего города; так воют волчицы на луну. А под этим хором, над ним – в его и моей крови, черепе и чреве гудел мощный гул гонга.

Голос его сводил меня с ума, он омывал мое тело снова и снова, и я начинал ощущать в себе целеустремленность безумца. Я должен убить своего противника и остановить этот грохот.

И, наливаясь яростной силой, руки мои и спина ощутили, как слабеет соперник. С каждым ударом гонга сила оставляла его. Это смерть пела для Керкиона, окутывала его своей дымкой, прижимая к земле. Все было против него: народ, мистерия и я. Но он сопротивлялся отважно.

Он попытался задушить меня, но, ударив обеими ногами, я отбросил его назад. Он был оглушен падением, и, прыгнув, я схватил его за руку и перевернул. Царь лежал лицом вниз, а я сидел на его спине, не давая подняться. Напев превратился в длинный стон и смолк, прогремел последний удар гонга и стих.

Лицо его утопало в пыли; но я ощущал его настроение, стараясь понять, что еще можно предпринять, и тут осознал, что поединок окончен. В этот самый миг гнев мой утих. Забыв о своей боли, я помнил лишь о его мужестве и отчаянии. «Зачем брать на себя его кровь, – подумал я. – Он не причинил мне вреда, я лишь осуществил его мойру».

Чуть переместив вес, с осторожностью, чтобы он не смог выкинуть какой-нибудь трюк, я позволил ему поднять голову из пыли. Но он глядел не на меня – на черную расщелину под скалой. Это был его народ, и нити их жизней переплетались. Ему не спастись.

Я поставил колено ему на хребет. Удерживая поверженного соперника – он был не из тех, перед кем можно открыться даже на пядь, – я обхватил его голову и запрокинул назад так, что напрягся позвоночник. А потом тихонько спросил его на ухо – ведь это не касалось окружавших нас людей, которые не жертвовали ничем:

– Это должно случиться сейчас?

Он шепнул в ответ:

– Да.

– Тогда очисти меня от вины в твоей смерти перед подземными богами.

Он ответил:

– Будь от нее свободен, – и добавил несколько слов на своем языке, но я поверил ему и резко рванул назад его голову, так что хрустнул хребет. Я поглядел на него: в глазах Керкиона еще как будто теплилась жизнь, но, когда я повернул его голову на сторону, она уже погасла.

Я поднялся на ноги и услышал всеобщий и единый вздох облегчения, словно бы все разом закончили заниматься любовью. «Так это начинается, – сказал я себе, – и лишь богу ведом конец».

Они принесли носилки и переложили на них царя. Со стороны трона донесся заунывный вой. Царица ринулась вниз и упала на труп, растрепав свои волосы, царапая грудь и лицо. Она казалась женщиной, потерявшей своего дорогого господина, мужа, уведшего ее девой из родительского дома, больше того – лишившейся единственной опоры и оставшейся с малыми детьми. Она рыдала так искренне, что я застыл в изумлении. Все женщины вокруг тоже голосили и завывали, и я понял, что таков здесь обычай.

Они отправились прочь, рыдая, стараясь умилостивить новую тень. Оставшись в одиночестве посреди глазеющих незнакомцев, я хотел спросить: «Что же теперь?» – но единственный знакомый мне человек был уже мертв.

Наконец явилась старая жрица и повела меня к святилищу. Она поведала мне, что оплакивать царя положено до заката, а потом меня очистят от крови, чтобы я мог в тот же день сочетаться с царицей.

В комнате, где стояла ванна из раскрашенной глины, жрица омыла меня и перевязала раны. Все здесь говорили по-эллински, но с местным акцентом – шепелявя и пришептывая. В их собственной речи слышались и наши слова. В Элевсин приходило много кораблей, здесь смешивались и кровь, и языки. Меня облачили в длинное белое одеяние, расчесали волосы, дали вина и мяса. А потом делать было нечего – оставалось лишь слушать рыдания, ждать и думать.

Ближе к закату я услыхал, как по длинной лестнице спускается погребальное шествие. Вопли плакальщиц накладывались на погребальные гимны, звучали авлосы,[50] ударяли друг о друга диски из звонкой бронзы. Из окна я видел длинную вереницу женщин в багряных одеждах под черными покрывалами. Когда орены[51] окончились, раздался яростный вопль, в котором слились триумф и горе. Я понял, что царь отправился домой.

Вскоре после того, в начале сумерек, явились жрицы, чтобы отвести меня на обряд очищения. Окно озарили кровавые отблески, и, когда дверь открыли, я увидел пляшущие языки факелов. Огни были повсюду. Насколько мог видеть глаз, они заполняли все окрестности, поднимались к цитадели и перетекали в город. Но вокруг было тихо, хотя из домов вышел весь народ, начиная от двенадцатилетних. Обступившие меня жрицы шествовали в глубоком молчании до самого берега, на котором лежали вытащенные на сушу корабли. Когда вода омыла наши ноги, жрица выкрикнула:

– К морю!

И сразу все направились к воде. Облаченные в белые одежды в них и оставались; многие же – и мужчины и женщины – раздевались донага, совершая это с великой торжественностью и не выпуская из рук горящих факелов. Ночь была тихой, и мириады огненных точек усеяли море; под каждым пламенем рябило в воде его отражение.

Жрица завела меня в воду по грудь и высоко подняла факел, дабы все могли видеть меня. Я очищался от крови; они же, наверно, смывали с себя неудачу и смерть. Я, юнец, убил бородатого мужа; и хотя это чары земли отдали его в мои руки, я гордился победой. Теперь меня ожидала царица, а вместе с темнотой пришло и желание.

За проливом, на берегу Саламина, в домах горели огни. Я подумал о доме, родне и Калаврии за водами. Все здесь было мне чуждым, кроме моря, которое принесло моего отца к матери. Развязав пояс, я снял облачение и отдал его жрице. Она казалась удивленной, однако я погрузился в воду и поплыл от берега, в глубь пролива, подальше от людей. Позади меня огненной пеной прибоя мерцали на берегу факелы, а над ними торжественно светили звезды.

Отдавшись волнам, я ощутил покой, а потом сказал:

– Посейдон синекудрый, колебатель земли, Отец коней! Ты господин богини. Если я хорошо служил в Трезене твоему алтарю, если ты присутствовал при моем зачатии, веди меня вперед к моей мойре; будь моим другом в этой земле женщин.

Я перекувырнулся в воде, чтобы плыть назад. Вода хлынула в уши, принося с собою гул прибоя, и я подумал: «Да, он помнит меня» – и поплыл назад. Старшая жрица размахивала своим факелом и во все горло вопила: «Где царь?», словно старая нянька, не заметившая, как подросли ее дети. Именно поэтому, как мне кажется, я подплыл к ней под водой и со смехом вынырнул под самым ее носом. От неожиданности она подскочила и едва не погасила факел. Я уже рассчитывал получить удар в ухо, но она лишь поглядела на меня, что-то буркнула по-минойски и покачала головой.

Возвращаясь к берегу, я с недоумением ощущал, как щиплет соль мои раны, – мне казалось, что после поединка прошел целый год. Ну а в глазах народа, как нетрудно понять, царь Керкион сгинул, словно его и не было. Но, взглянув на площадку, где все было озарено светочами, я увидел возле расщелины женщину; уткнувшись лицом в голые колени, она замерла, как мертвая, рассыпав вокруг свои волосы. Какие-то женщины со ступеней звали ее. Потом, квохча, сбежали вниз, подняли ее на ноги и повели во дворец.

В доме святилища я обсушился, умастился и вновь причесался. Мне принесли расшитую тунику, ожерелье из золотых подсолнухов и царское кольцо. На нем была вырезана фигурка богини, ей поклонялись женщины и юноша, изображенный маленьким. На скуле моей остались ссадины – там, где кулак Керкиона повредил этим кольцом мою кожу.

Приготовившись, я попросил принести меч. Они с удивлением взглянули на меня и ответили, что оружие мне не потребуется.

– Надеюсь на это, – заметил я, – но, поскольку это я иду в дом своей жены, а не она в мой, мне подобает быть при оружии. – Они словно бы ничего не поняли. Я не мог сказать, что это меч моего отца, и продолжал: – Оружие это дала мне мать.

И они немедленно принесли его. Землепоклонники все получают от матерей, даже свои имена.

Снаружи меня ожидали юноши, певшие под музыку. Они повели меня не во дворец, а вниз. Песня была на минойском, но непристойные жесты поведали всю историю. Конечно, сопровождая жениха, всегда дурачатся, но есть же мера всему. К тому же я полагал, что представляю себе все, что будет, и не нуждаюсь в учителях.

Песня превратилась в гимн. Потом мне пришлось выучить его. Это Хлебная песня тех мест: о том, как является все и везде волею Матери Део, из чрева которой поднимается из посеянного зерна целый колос. Потом они принялись распевать похвалы царице, называя ее Корой, именем незапретным. Наконец мы оказались возле ступеней, уходивших вниз. Песня немедленно смолкла, и наступило молчание. Жрица погасила свой факел и взяла меня за руку.

Она повела меня вниз во тьму, потом извилистым коридором и дальше вверх. А потом стены разошлись, и в помещении запахло женщиной. Я вспомнил: этот тяжелый, словно у асфодели, аромат исходил от царицы, когда мы шли рядом. Жрица отпустила меня, и я услышал удаляющиеся шаги и осторожное прикосновение рук к стене. Сбросив одежду, я оставил ее на полу, не расставшись, однако, с мечом, который взял в левую руку. Шагнув вперед, я нащупал постель. Положил меч, протянул вперед руку и отыскал ее. Она провела ладонями по моим плечам, затем вниз, и все, что я выучил вместе с трезенскими девчонками, оказалось лишь играми несмышленых детей.

Внезапно она вскричала, как дева, расстающаяся с невинностью. Загремели кимвалы,[52] взревели рога. Свет факелов ослепил меня; я услышал рев тысячи глоток, смеющихся и ободряющих. Тут я понял, что нахожусь в пещере, устье которой закрыто дверями, и народ ожидал снаружи, когда они отворятся.

На миг я растерялся, а потом гнев вспыхнул в моей душе, словно летом горячий огонь. Схватив меч, я закричал и бросился вперед, но среди поднявшихся воплей и визга обнаружил, что вокруг меня одни женщины, которые – как вам нравится? – проталкивались поближе, чтобы видеть все подробности. Они так кричали и шумели, будто я первый из всех известных им мужей обнаружил подобную стеснительность. Никогда, до самой смерти, не пойму этих землепоклонников.

Прогнав женщин, я захлопнул двери, потом вернулся к постели и склонился над ней.

– Ах ты, девка, не прячущая собственного лица! – крикнул я. – Ты заслуживаешь смерти. Неужели у тебя нет ни стыда, ни уважения ко мне? Неужели ты не могла одолжить мне какого-нибудь мужа из принадлежащих к твоему дому, который стал бы на страже возле двери, раз уж я не привел с собой друга? Или у тебя нет родичей, которые могли бы проследить за благопристойностью? Там, откуда я родом, самый последний землепашец потребовал бы за подобное оскорбление отмщения кровью. Или я пес?

Я услышал, как она часто задышала во тьме, которая после факелов показалась мне еще гуще.

– Что? – спросила она. – Ты обезумел? Начало всегда совершается прилюдно.

Я онемел. Она открывала себя перед народом не только с Керкионом, но и бог ведает со сколькими еще мужами до этого. Снаружи донеслась музыка, душераздирающий плач флейт и лир сливался с глухим, словно ток крови, боем барабанов.

– Ну вот, теперь это кончено, – сказала она. – Иди сюда.

Я услыхал, как она шевельнулась на постели, и ответил:

– Нет, я уже вкусил отравы. Ты посрамила мое мужское достоинство.

Аромат ее волос приблизился, и я ощутил ладонь на своей шее.

– Что же ты сделала со мной, Матерь? – прошептала она. – Почему ты прислала ко мне дикого укротителя коней из небесного народа, синеглазого колесничего, не ведающего закона и обычая и ни к чему не питающего почтения? Ты ведь не знаешь ни сева, ни жатвы! Как люди могут поверить в будущий урожай, если не видали, как сеялось семя? Но мы уже сделали все необходимое, ничего большего от нас не ждут. Наступило время, когда можно порадовать себя.

Рука ее скользнула по моей. Она положила свою ладонь на мой кулак, схвативший меч, и разжала пальцы. Потом привлекла меня к себе, и я забыл о том, что научили ее всему этому ныне мертвые мужи, чьи кости лежали сейчас недалеко от нас – под скалой. Барабаны ускоряли свой ритм, и флейты еще пронзительнее завывали при каждом ударе кимвалов. В ту единственную ночь я узнал больше, чем за три года общения с девушками Трезена.

47

Саламин – остров и город в Саронийском заливе, между Аттикой и Арголидой.

48

Персефона – дочь Деметры и Зевса, жена Аида (брата Зевса); при жизни на земле – Кора.

49

Керкион – по преданию, сын Посейдона, элевсинский разбойник.

50

Авлос – древнегреческий музыкальный инструмент, двойная флейта (типа гобоя).

51

Орены – погребальный плач.

52

Кимвал – ударный инструмент, тарелки.

Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря (сборник)

Подняться наверх