Читать книгу Интервью с дураками - Надежда Вилько - Страница 2
Остров Алекса
ОглавлениеМой самолет приземлился на полтора часа позже, и когда после всех формальностей, связанных с багажом, таможней и арендой машины, я вышла из здания аэропорта, уже стемнело. За сорок с лишним лет, которые я провела на острове Алекса, я отвыкла от цивилизации, и меня поразило отсутствие звезд на небе.
Я откладывала эту поездку до тех пор, пока годы не дали мне почувствовать, что дольше откладывать нельзя. То же думала и моя старая университетская подруга Мишель, с которой мне предстояло встретиться, проехав на автомобиле около сотни миль.
Усталости я не чувствовала, но была страшно голодна. В юности Мишель всегда посмеивалась над этим моим свойством – испытывать голод в самых драматических ситуациях.
Она не могла встретить меня – у нее был артрит, и последние два года она почти не вставала с кресла.
Я остановилась в первом попавшемся мотеле, позвонила Мишель, умылась с дороги и спросила у портье, есть ли поблизости ресторан, до которого я бы могла дойти пешком. Ресторан был, он назывался «Карлуччи и Карлуччи», но свободного столика в нем не оказалось. Мне предложили подождать в баре, но я не стала бы ждать, если бы не услышала произнесенного совсем рядом имени «Алекс». Я не стала бы ждать, если бы, обернувшись, не увидела, что Алексом звали молодого блондина с четким, как оттиск на старинной монете, профилем, и если бы место у бара рядом с ним не оказалось свободным.
– Только не у меня, Алекс, – смеясь, говорил бармен. – У меня вам подадут именно то, что вы выберете.
Я заказала компари с содовой и посмотрела на своего соседа. Задумавшись, он встряхивал бокал с остатками красного вина. Он уже расплатился, и, казалось, только рубиновые отсветы на дне бокала, на которые он так внимательно и отрешенно глядел, удерживают его здесь.
– А вы бы хотели, чтобы вам подавали только то, что вы выбираете, Алекс? – спросила я.
Блондин повернулся, удивленно поглядел на меня; конечно, в полумраке я могла ошибиться, но мне показалось, что глаза у него были синими.
– Рита, – сказала я, протянув ему руку. – Простите, что обратилась к вам так… Я не была в этой стране больше сорока лет и, кажется, одичала.
– Совсем наоборот, – улыбнулся он, пожимая мне руку, – это мы тут одичали. Только я не понял вашего вопроса.
– Я хотела сказать, что наш выбор не так уж важен. И что, если бы, выбирая, мы выбрали иначе, ничего бы не изменилось.
Он внимательно выслушал меня, немного подумал и опять улыбнулся:
– Кажется, это называется фатализмом.
В этот момент ко мне подошла официантка и сказала, что освободился столик.
– Составьте мне компанию, – предложила я Алексу, – и я попробую разубедить вас в том, что это называется фатализмом. – И добавила: – Ваш выбор.
– Я ничем не рискую, – пожал плечами Алекс, – раз мой выбор ничего не меняет.
Он немного кокетничал со мной, этот милый, милый мальчик. От этого мне вдруг стало очень весело. Еще веселее мне стало, когда я подумала, что и я немного кокетничаю с ним.
Мы пересели за столик у окна, заказали спагетти, телятину под чесночным соусом, артишоки и бутылку самого дорогого красного вина.
– Вы как будто прочли мои мысли, – сказал он. – Я как раз думал о том, что мне делать, когда вы вдруг заговорили о выборе. Только я, кажется, не понял, что вы хотели сказать, – добавил он.
У него действительно были синие глаза. И эти, так похожие на Алексовы глаза глядели на меня с такой похожей на Алексову серьезной доверчивостью.
– Я сказала, что если бы мы выбрали по-другому, то ничего не изменилось бы. Неважно, что мы выбираем, потому что не это результат нашего выбора. Но результат нашего выбора есть, и он – следствие того, что мы дали себе труд выбрать. Разве то, что я говорю, похоже на фатализм?
– То, что вы говорите, ни на что не похоже, – улыбнулся он. – У меня есть приятель, журналист, – он тоже обожает говорить загадками. Я непременно загадаю ему вашу.
Мы просидели в ресторане до самого закрытия, и чтобы мои слова перестали быть для него загадкой, я, привыкшая молчать и выслушивать других, в итоге рассказала ему историю всей своей жизни.
* * *
В юности, когда я жила в доме моего дяди Эдгара, мне часто случалось просыпаться с обостренной раздражительностью: день заранее виделся мне сотканным из тупого мелочного абсурда. Так оно и было. Особенно если предстояло принимать гостей или наносить визиты. И день, в который я познакомилась с Алексом, был именно одним из них – это был день моего рождения. Я знала, что соберется свора престарелых родственников и друзей дяди Эдгара и его третьей жены. Дочь этой третьей жены, Мария, подарит мне свой очередной шедевр – она училась живописи в Париже, но не успела доучиться из-за начавшейся войны, – и все будут ахать и отпускать глубокомысленные замечания, а за глаза называть ее «бедной бессребреницей».
Бессребреницей она казалась только по сравнению со мной, поскольку мне в день совершеннолетия доставались пятьдесят миллионов моего покойного отца. А до того дня процентами с них распоряжался дядя Эдгар, стараясь привить мне любовь к наукам во втором по счету европейском университете.
Науки я не любила никакие, особенно не любила физику и астрономию, и если бы заново открыли, что земля стоит на трех китах, кажется, вздохнула бы с облегчением. Преподавателям я досаждала без устали, поскольку была очень способна и очень эксцентрична. Думаю, что меня терпели только благодаря дядиным «дружеским» связям. Сверстники называли меня колючкой, и только одна Мишель впоследствии смягчила это прозвище и называла меня птичкой-колючкой. Она утверждала, что в моем профиле было что-то летящее.
Впервые мы с ней разговорились в университетском дворике у моего любимого маленького фонтана-раковины. Как только начинало теплеть, сюда слетались птицы. За три столетия они загадили раковину до того, что непонятно было, из чего она сделана. Только в том месте, где к ней крепилась труба, можно было различить нежно-зеленую патину старинной бронзы.
Мне всегда нравилась Мишель. Она была интеллигентна и независима, и на нее было приятно смотреть. Очень хорошенькая блондинка, чуть курносая, с приподнятыми как бы во всегдашней легкой улыбке уголками губ, она всегда казалась веселой.
В тот первый наш разговор она пригласила меня пойти с ней на автобусный вокзал порисовать ночью с натуры. Она сказала, что ночью люди больше похожи на то, что они есть на самом деле. Я спросила ее, хорошо ли она рисует, и она со смехом призналась мне, что почти совсем не умеет.
Мы быстро подружились. Она тоже оказалась сиротой, тоже приехала из Америки, где жила с не чаявшей в ней души одинокой теткой, «старой, да не девой», как выразилась она, и, что бы ни думали о ней другие, тоже была колючкой.
Вокруг нее вечно толпились наши университетские зануды, а она посмеивалась и над ними, и надо мной, когда, в очередной раз не выдержав общества ее бесконечных поклонников, я сбегала.
Из-за войны мы обе не вернулись после каникул в Англию. Она жила тогда где-то в Мэйне, и мы стали переписываться. Я по сей день храню пачку ее старых писем, так же как и жемчуг, который она подарила мне в тот самый день, с которого я начала свой рассказ.
Тот день начался вкривь и вкось. Дядина жена сама принесла мне в спальню поднос с завтраком, на котором по случаю дня моего рождения красовалась ваза с цветами. Эта ваза опрокинулась в постели, и меня окатило холодной водой.
Я сказала что-то резкое, после чего меня полчаса преследовал доносившийся из открытых окон гостиной ее «наследственный» акцент, – ее родители были родом из Швейцарии, – который пропадал только когда она ругалась с прислугой.
– «Такое обращение… нестерпимо…»
В тот день я первый раз в жизни напилась. Сладкий с привкусом кокоса коктейль понравился мне, и я пила его и пила. Мне всё казалось, что меня тошнит не от коктейля, а от назойливого мелькания лиц, и я постаралась сосредоточиться на одном из них. Это было женское лицо, и оно вдруг испугало меня… Не то чтобы оно было незнакомым, но я словно впервые увидела его: гладкое и подтянутое, и на нем мертвые, холодные, выцветшие глаза с набрякшими веками.
Я оглядела собравшихся гостей, и все лица показались мне похожими на это. И тогда произошло нечто поразительное – как если бы вдруг щелкнул выключатель и вспыхнул ослепительный свет; помню, я даже зажмурилась.
«Всё из-за них. Невозможно с рождения, постоянно видеть вокруг себя этих людей и не раздражиться на людей вообще!» – так открылась мне причина моей нетерпимости, и одновременно я почувствовала себя удивительно легко, как будто свалился мешавший жить груз.
Потом я испугалась, что пьяна и могу забыть то, что открылось мне вдруг. Мне показалось, что вернее будет проговорить это вслух, и я громко сказала:
– Как удивительно, что я не догадалась раньше, что вы не только уродливы и глупы – вы страшны! Если бы я умела рисовать, я бы всех вас перерисовала!
К вечеру я улетела в Мэйн к Мишель. Дядя не удерживал меня, очевидно, опасаясь очередного скандала. Но я уже не была способна скандалить. Я очнулась в своей спальне после недолгого сна слабой и счастливой.
Мишель встретила меня, мы обнялись, и я долго-долго не отпускала ее.
– Что с тобой случилось, птичка-колючка? – повторяла она.
Я бестолково объясняла ей, торопилась, сбивалась, подробно рассказывала зачем-то о гостях, вспомнила давно уже не существовавшую приживалку Аделию, как она ела, всегда неряшливо и с жадностью, и с такой же жадностью сплетничала. Я сбивалась, потому что, говоря о них, совершенно не ощущала ни раздражения, ни неприязни.
Мишель подарила мне жемчуг, некрупный, чуть розоватый и очень блестящий. Он и до сих пор так же блестит, ожерелье не потускнело. Старая Джамила, сын которой по-соседски помогает мне управляться со сбором земляных орехов, говорит, что это оттого, что я его постоянно ношу.
Прямо из аэропорта Мишель повезла меня на выпускной вечер студентов медицинской академии, среди которых был Алекс. «Трудноочаровываемый», – назвала его она. Лицо ее было загадочным и грустным, она похудела, и мне казалось, что никогда еще она не была так красива.
В тот вечер все были красивы. Я уже старуха, но и сейчас мне хочется плакать, когда я вспоминаю первый, удивленный взгляд синих глаз Алекса. Я сказала ему что-то о его глазах, а он ответил, что я совсем не такая, какою он представлял меня себе со слов Мишель.
Я осталась жить в маленьком городке под Ричмондом, поступила на какие-то курсы сестер милосердия при госпитале, в котором стал работать Алекс. Осенью мы обручились. Осень была теплой и долгой. Мы часто ездили на океан, и я любила сравнивать его цвет с цветом глаз Алекса – я никогда не отличалась даром предчувствия.
Через год я должна была получить свои деньги, и Алекс говорил, что тогда, если кончится наконец война, мы сможем уехать в Африку, открыть там больницу, поселиться в какой-нибудь старой усадьбе в колониальном стиле, ездить на лошадях и завести двух ручных гепардов. Мы очень основательно обсуждали эту будущую больницу, где набрать персонал, как сделать так, чтобы в ней было прохладно, чтобы было достаточно мест.
– Знаешь, – говорил он, – когда мне было семь лет, я однажды увидел фотографию, снятую где-то в Конго во время эпидемии чумы. Там горел длинный барак или конюшня, где держали больных. И за горящими балками можно было разглядеть сидящих у стены детей, таких же, каким был я. Они спокойно сидели и смотрели на огонь. Я никогда не любил огонь.
Когда я просыпалась ночами и глядела на его чеканный, темный на фоне белевшей занавески профиль, на стройные очертания его тела, знакомого мне лучше моего собственного, на высветившуюся прядь его волос, мне было страшно от счастья.
В начале декабря его мобилизовали врачом на военный корабль. А в середине декабря приехал дядя Эдгар, которому я наконец написала о том, что происходит в моей жизни.
Дядя Эдгар долго рассматривал фотографию Алекса, расспрашивал меня, как и где мы познакомились, чем занимается Алекс. Он был так непривычно внимателен и тактичен, что я рассказала ему всё: об Африке, о больнице, об усадьбе в колониальном стиле и о том, что Мишель не простила меня.
– Ничего, – успокоил дядя Эдгар, – твоя подруга простит тебя. Она поймет, что ты тут ни при чем, если уже не поняла.
Я уловила иронические нотки в его голосе.
– Конечно, ты тут ни при чем. Во всем виноваты твои деньги. Без денег ведь ни усадьбы, ни больницы не построишь, – пояснил он. – Тебе бы тоже неплохо это понять.
Пришла ночь. И то мне казалось, что дядины слова – бред, то весь мир лежал осколками разбитого бокала у моих ног. Это был любимый Алексов бокал, который я швырнула на пол, как только дверь за дядей Эдгаром закрылась.
На следующий день я позвонила Мишель и попросила ее встретиться со мной. Она держалась отчужденно, но, наверно, я держалась не лучше. Разговор не клеился, ни у одной из нас не хватало духу его начать. Может быть, она заметила на мне жемчужное ожерелье, свой подарок, но только начала его все-таки она.
– Не думай, я не в обиде на тебя. Просто… просто мы давно не виделись.
– Мой дядя сказал, что ты простишь меня, потому что поймешь, что Алексу нужна не я, а мои деньги, – сказала я и, так как она промолчала, спросила: – Ты тоже так думаешь?
– Я не знаю, – ответила Мишель.
Через неделю я написала Алексу о своем решении разорвать помолвку. О том, что это невыносимо мучительный для меня выбор, но что еще мучительнее для меня уехать на другой континент с человеком, о котором я никогда не буду знать правды, для того чтобы воплощать в действительность его мечту.
А еще через месяц я получила свое письмо назад вместе с уведомлением о том, что Алекс погиб. Корабль, на котором он плыл, был потоплен японской авиацией близ одного из маленьких, едва различимых на карте тихоокеанских островов.
Мишель увезла меня к себе, и ночь мы провели обнявшись и проплакав до рассвета. Она укачивала меня, как ребенка, и приговаривала:
– Бедная моя птичка-колючка…
Она ничего не знала о моем письме, и никогда не узнала.
Помню, зима была страшной. Но еще страшнее было лето. Оно выдалось нестерпимо жарким и влажным. Я задыхалась по ночам в своей спальне, но не осмеливалась включить вентилятор, потому что тихое гудение его немедленно складывалось в отчетливую мелодику похоронного марша.
Потом закончилась война, и многие тихоокеанские острова, в том числе и остров Алекса, стали американским протекторатом.
Я уехала на этот остров и прожила там сорок с лишним лет. Я построила на нем и больницу, и усадьбу в колониальном стиле, и школу. Теперь там все говорят по-английски, а вначале было очень тяжело объясняться. Вот только гепардов я не завела – их на острове Алекса нет. Зато есть много белок и птиц, и у меня целое поле земляных орехов для них.
Много лет я работала в госпитале – пригодились курсы сестер милосердия. Я страшно уставала, но если бы я работала меньше, старой Джамиле пришлось бы, наверно, чаще толочь для успокоения моих нервов корешки каких-то неведомых мне растений. Впрочем, я давно обхожусь без отваров старой Джамилы.
С Мишель мы переписывались все эти годы. Она вышла замуж вскоре после моего отъезда. Теперь она уже овдовела, у нее дочь и двое внуков, о которых она пишет со своим всегдашним, немного колючим юмором. Она увлеклась спиритизмом, но и об этом пишет с юмором, – мне всегда нравилась Мишель.
* * *
Алекс проводил меня до мотеля. Доро́гой он молчал и был очень задумчив. Я поглядывала на него, удивляясь тихим уколам в сердце, и переводила взгляд на непривычно беззвездное небо. Было ли оно здесь таким, когда я в последний раз видела его, или нет, – я не помнила.
Прощаясь, он поцеловал мне руку и задержал ее в своей.
– А ведь я опять ничего не понял, – признался он. – О каком выборе вы говорили? Ваше решение, – он подбирал слова медленно и старательно, – ничего не изменило. Ведь ваш друг всё равно умер.
Я улыбнулась и покачала головой.
– Я не решала вопроса его жизни и смерти. Это был не мой выбор.
– Но разве что-нибудь изменилось бы, если бы вы не написали того письма, если бы вашего выбора не было вообще? – спросил он.
– Тогда, – сказала я, – я не знала бы, как щедра была моя судьба. Она подарила мне то, что я выбрала, и то, от чего отказалась.