Читать книгу Интервью с дураками - Надежда Вилько - Страница 3

Стеклодув
I. Старый Леонардо

Оглавление

Когда мне исполнилось пять лет, родители взяли меня с собой в Сан-Хуан. Я хорошо помню мощеную камнями улицу, по которой мы спускаемся к морю, кадки с засохшими цветами по обеим ее сторонам, запах жареной рыбы из открытых окон.

Еще я помню огромную круглую луну – бледно-голубую, у самой воды – и блестящую лунную дорогу, которая медленно сходит на нет где-то между горизонтом и тем местом на берегу, где стою я.

– Это лунный закат или лунный рассвет? – спрашиваю я и не верю, когда мне, смеясь, отвечают, что у луны не бывает ни закатов, ни рассветов. Я решаю, что это закат.

* * *

В долгие ноябрьские ночи я закрывал глаза и представлял себе этот закат до конца, до того момента, когда круглая, огромная луна тонула за горизонтом, неторопливо и величественно погружаясь в воду.

Мысль о лунном закате успокаивала меня. Из двух успокаивающих мыслей, которые я отыскал бессонными ночами прошлой осени, эта была первой. Второй была мысль о старом Леонардо.

Моим двоюродным дедом, дядей отца, был не кто иной, как известный и горячо любимый по всей Италии поэт и сказочник Леонардо Грацини.

Во время очередной европейской поездки отец – он был одним из директоров интернациональной строительной компании и большую часть времени проводил в разъездах – после двухлетнего перерыва, связанного с женитьбой, уговорил мою мать навестить Леонардо в его маленьком домике в Палермо.

Послушать его, так старый дом на склоне Монте Пеллегрино, где в долгие вечера у камина он выслушал столько сказок, и сам был ожившей сказкой. На лимонных деревьях в саду вырастали апельсины, а лягушки в заводи отчетливо выквакивали по ночам «ne-qua-quam vacuum»[1]. И вообще мир вокруг Леонардо был мифом, в котором всё, включая склоки и ссоры, существовало с интенсивностью заново сотворенного.

Мама со сдержанной улыбкой выслушивала панегирики отца. Она была родом из Швейцарии, и проявления латинской восторженности любимого мужа не теряли для нее как своей пугающей новизны, так и своей сомнительной убедительности.

– Il mio angelo dorato[2], – говорил он, – поедем со мной в Палермо. Il Paradise e il posto per gli angeli[3].

И она поехала.

Тем ужаснее оказалась реальность. Они застали Леонардо состарившимся и больным, с разбитым сердцем и угасшими мечтами. Жена, обожаемая Джулия, адресат и вдохновительница дерзких сонетов поэта, бросила его, соблазненная патрицианским профилем и – как настаивал отец – чековой книжкой некоего миланского банкира. Дом обветшал, сад одичал, камин превратился в хранилище пустых бутылок. Но одинокий больной пьяница Леонардо не утратил ни своей удивительной жизненной энергии, ни своей странной высокомерной улыбки. Вновь очарованный им, как в детстве, отец вознамерился спасти сумасшедшего самоубийцу и решил увезти его с собой в Америку.

– Тебе надо сменить обстановку, – твердил он. – Уход Джулии – не конец света, и Палермо – не пуп земли.

– Конец… – в свою очередь твердил Леонардо. – Пуп… Что я буду там делать?

Когда перечисливший все щедро гиперболизированные соблазны западного мира и выведенный из терпения племянник воскликнул: «А что ты собираешься делать здесь?!», поэт ответил: «Пить».

– Пить здесь вам скоро будет не на что, – заметила моя практичная мать.

Почему-то именно этот аргумент оказался неотразимым, хотя по приезде в Америку Леонардо пить, наоборот, бросил.

Отец присмотрел ему маленький, напоминающий палермский, домик на пустыре неподалеку от аэродрома. Сада, да и вообще деревьев, вокруг дома не было вовсе, но открывавшийся из окон вид очень понравился Леонардо своей новизной. Восточные окна выходили на огромное поросшее дикими ромашками поле, из западных был виден океан, и Леонардо просиживал перед ними с восхода до заката, переселяясь вместе с солнцем с востока на запад. Причем проделывал он это даже в пасмурные дни. Когда его спрашивали, зачем он это делает, он отвечал, что «свидетельствует Светило». Больше он не делал ровным счетом ничего, и это очень беспокоило моего отца.

Однажды, в отчаянии от собственного бессилия, отец раздраженно достал с книжной полки потрепанный томик притч Леонардо. Искушение запустить им прямо в голову старого сумасброда было велико, однако он сдержался, открыл книгу и стал читать вслух первый попавшийся рассказ. Им оказалась небольшая история о Стеклянной Ящерице. Некоторое время чтец торопливо проглатывал слова и бросал тревожные взгляды на автора. Тот продолжал невозмутимо глядеть в западное окно, – уже наступил вечер. Понять, слушает он или нет, было невозможно, но во всяком случае он не перебивал. Вскоре, однако, отец сам увлекся рассказом и перестал обращать на Леонардо внимание.

Стеклянная Ящерица

Рассказывают, что когда правитель Венеции женился на Беатриче Роспильози, племяннице кардинала Чезаре, измученные налогами муранские стеклодувы вздохнули, наконец, с облегчением.

Капризная красавица обладала изысканным вкусом и неумеренной потребностью в роскоши. Как из рога изобилия сыпались на муранцев всё новые и новые заказы, и каждый из них щедро оплачивался звонкой монетой.

Даже сам суровый герцог Спада признавал за своей женой тончайшее чувство цвета и деликатнейшее понимание пропорций. Муранские же мастера превозносили ее имя до небес и ежедневно молили святых покровителей о ее здоровье и долголетии. Когда, по ее настоянию, было решено осветить набережные каналов изящными цветными фонарями, все сошлись на том, что роль судьи в объявленном по всей провинции конкурсе должна принадлежать только ей самой.

Вместе с правом украсить своими творениями прекраснейший город Италии победитель получал также драгоценное звание Свободного Мастера, которое навеки освобождало его от уплаты пошлин и налогов в казну герцогства.

От тех времен дошла до нас странная и трогательная легенда.

Многих прекрасных мастеров подарила миру гильдия муранских стеклодувов, но никогда не было среди них никого талантливее молодого Луиджи Торлини. Темный кобальт его кубков горел страстным синим огнем ночи, лазурь его витражей спорила с полуденным небом Италии, а их кармин мог сравниться разве что с розами в садах Эдема. Никто не мог придать той прочности стеклянному стилету или той тонкости изящному сосуду для благовоний, какие с легкостью удавались Луиджи. Всем, что знал, он охотно делился с другими мастерами, но в его знаниях не было для них секрета. Секрет заключался в волшебном прикосновении его смуглых, покрытых ожогами рук.

Еще одной страстью Луиджи являлась безграничная любовь к бедному люду. Казалось, эта страсть соперничала в нем со страстью к стеклу, но это было не так; ведь именно для них днем и ночью были открыты двери его знаменитого павильона. И не столько за едой и милостыней стекалась в него венецианская беднота, сколько затем, чтобы своими глазами увидеть прекрасные творения мастера, прикоснуться к ним, на мгновение забыть нищету, болезни и уродство жизни и со слезами на глазах признать чистоту, величие и милость Создателя. Для них творил Луиджи и в их восторгах искал и находил – нет, не оценку творимому, ее он знал и сам, но радость и мимолетный покой сердца.

Ибо сердце Луиджи Торлини было беспокойным. Оно вмещало и требовало несоизмеримо больше того, что могла предложить обыденная сторона жизни.

Темными безлунными вечерами он подолгу сидел у залива и глядел на далекий мерцающий огонь маяка. И в эти часы на лице его расцветала невидимая миру, странная, чарующая и высокомерная улыбка.

Он был красив одухотворенной и пронзительной красотой архангела, и женщины Венеции ревниво и неустанно оспаривали его внимание друг у друга. Но и в угаре очередного любовного увлечения Луиджи часто чувствовал себя так, как, наверно, почувствовал бы себя рыцарь Дон Кихот, если бы внезапно понял, что дракон, с которым он так яростно и страстно сражается, есть не что иное, как ветряная мельница.

Рассказывают, что даже сама герцогиня Беатриче не осталась равнодушной к чарам молодого мастера. Однажды утром, задолго до рассвета, она послала за ним наперсницу с приказом срочно явиться во дворец.

– Не удивляйся, что я послала за тобой в столь ранний час, – милостиво улыбнулась ему красавица. – Я решила показать тебе кое-что из своих драгоценностей и услышать твою оценку. И мне не хотелось бы, – тихо добавила она, – чтобы нам кто-нибудь помешал.

Некоторое время она открывала шкатулки, предлагая ему взглянуть то на пылающее кровью рубиновое ожерелье, то на горящую радужным огнем алмазную диадему, то на бесценный, покрытый жемчугами и сапфирами кубок.

– Что ты думаешь об этом? – каждый раз спрашивала она.

– Я думаю, – каждый раз с поклоном отвечал Луиджи, – что это изделие достойно твоего вкуса.

– Как однообразны твои суждения, – усмехнулась герцогиня. – Но всё равно я бы желала выслушать еще одно. – И, с улыбкой подняв к нему прекрасное лилейное лицо, она спросила: – Что ты думаешь обо мне, мастер Луиджи?

– Я думаю, – тихо ответил юноша, – что ты похожа на это утро.

Он отступил на шаг и распахнул дверцы балкона.

– Посмотри, – обернулся он к ней, – кажется, еще темно, но воздух светел и чист, как сосуд, наполненный драгоценным каприйским вином – вином, предназначенным Императору!

Эти слова и проникшая в комнату влажная предрассветная прохлада заставили Беатриче поежиться.

Взмахом руки она отпустила мастера и весь день провела в глубокой задумчивости.

Вечером она позвала наперсницу и сообщила ей следующее:

– Я знаю, что я грешница. Как и всякой грешнице, мне самим Создателем положено любить святых. Я знаю также, что Луиджи Торлини мог бы стать моим любовником, потому что, как и всякому святому, ему самим Создателем положено любить грешников. Но думается мне, что это не принесет ни одному из нас ни счастья, ни наслаждения.

И пожав плечами, повелительница Венеции обратила свои взоры в другую сторону.

Однако и это не принесло ей счастья. Рассказывают, что, обнаружив измену, суровый герцог Спада собственной рукой поднес к губам своей супруги кубок отравленного вина.

Отзвучали заупокойные колокола, и Венеция погрузилась в сумрак беззвездной осенней ночи. Не освещали и долго не будут освещать ее каналов прекрасные цветные фонари, – такова была воля разгневанного правителя.

Луиджи сидел за рабочим столом и скорбно глядел на свое новое творение. Оно напоминало гроздь роскошных цветов олеандра. Пурпур их чашечек отбрасывал блики на бледно-розовые и золотисто-желтые внутренние лепестки; нежно-зеленые плавно изогнутые листья заслоняли основания фонарей, смягчая и сдерживая горевший внутри огонь. Ему было жаль и прекрасной Беатриче, и того, что теперь ни сама она, ни кто бы то ни было иной не увидит на канале его светильников, не насладится игрой света в цветах стеклянных олеандров.

Погруженный в эти невеселые мысли, Луиджи незаметно задремал. Разбудил его раздавшийся, казалось, у самого уха тихий мелодичный звон. Луиджи открыл глаза и с изумлением разглядывал крохотную стеклянную ящерицу, невесть каким чудом оказавшуюся на его столе. Прозрачная и чистая, как драгоценный бриллиант Беатриче, ящерица горела радужным огнем; в каждой ее чешуйке, в каждом плавном изгибе ее маленького ладного тельца Луиджи с ужасом и восторгом видел и признавал руку гениального мастера.

Он было потянулся к ней, но тут же в испуге отпрянул, потому что именно в этот момент неподвижная сверкающая фигурка на столе заговорила:

– Я пришла к тебе, как приходила к великим мастерам стекла Колона, Шартреза и Кентербери, – зазвенел ее чистый, как хрусталь, голос. Тихий, он, тем не менее, наполнил собою всё помещение и эхом отразился от стен. – Я пришла, чтобы утешить наградой достойного награды и утешения.

– Благодарю за утешение, в нем я нуждался, – сказал Луиджи. – А наградой мне будет твой визит.

– Прежде чем отказываться, – возразила ящерица, – выслушай меня. В мире живых я могу обернуть каждое слово твоей лжи правдой. Поверь, это так же просто, как отрастить новый хвост, не менее вещественный и согласный с порядком тела, чем прежний.

С закружившейся головой Луиджи представлял себе жизнь, исправленную его волшебной ложью. И разве не это всегда было его целью: украсить и обогатить мир, хоть на мгновение заставить его забыть о страданиях и уродстве? Как легко сможет он удержать и продлить это мгновение, если примет дар стеклянной ящерицы!

– Я принимаю твой дар, – тихо сказал он.

– Ты щедр, бескорыстен и честен, но будь осторожен! – отозвалась та и с легким звоном рассыпалась мириадом сверкнувших и растаявших на лету осколков.

До сих пор процветают известные на весь мир муранские стеклодувы. До сих пор называют они мастера Торлини «приносящим удачу» и чтут его, как святого. Нищету он превращал в достаток, жадность – в щедрость, тяжкий труд – в любимое дело. Он запомнил прощальный совет ящерицы и был осторожен. Только однажды, нечаянно узнав, как горько терзается нелюбовью к навязанному родителями мужу младшая сестра Бианка, он поторопился необдуманно сказать друзьям:

– Это не так. Я-то знаю, что Бианка и ее муж жить друг без друга не могут.

И радовалось его сердце, когда видел он согласие и покой, воцарившиеся в доме сестры.

Через год флотилия Чезаре Роспильози, решившего, наконец, отомстить за смерть племянницы, а заодно и прибрать к рукам Венецию, потопила одну из галер герцога Спада, на которой находился и муж Бианки. Ветреной октябрьской ночью подплыла вдова к маяку и бросилась с гондолы в холодные воды залива, потому что жить не могла без любимого мужа.

Когда утихла первая волна отчаяния и неизбежной и привычной тяжестью улеглись в сердце мастера Луиджи скорбь и раскаяние, понял он, что никогда больше не рискнет исправить горькую правду этого мира своей волшебной ложью. И что же оставалось ему тогда? Говорить только правду? Но правда не нуждалась в его подтверждении…

«Мысли разумного человека, – напомнил себе он, – могут принять одно из двух направлений: “Что я собираюсь сделать в следующее мгновение? Вечером? Завтра?” или “Что имел в виду Творец, создавая этот мир, пустыню, дерево, ветер, женщину, янтарь, смерть…”»[4]

Первый вопрос не требовал больше ответа и – Луиджи знал – никогда не потребует: он будет молчать.

Чем больше он размышлял над вторым, тем больше был уверен, что Творец и сам не может ответить на него. Сотворив своим Словом правду мира, исполненный горячей любви к сотворенному, Он не станет множить страдание этого мира новым Словом, как не станет делать этого и Луиджи.

Творец и сам не может ответить на второй вопрос, потому что Он тоже навеки замолчал.

И остаток дней Луиджи провел в слезах сочувствия к Создателю.

* * *

– Какая замечательная мысль! – воскликнул Леонардо, когда племянник закончил читать рассказ.

– Если ты собираешься провести остаток дней в слезах сочувствия, сочувствуй лучше мне, а не Создателю, – ядовито заметил мой отец.

Леонардо нетерпеливо махнул рукой:

– Да ну вас к черту – обоих! Я имею в виду совершенно не это.

И к концу недели его маленькая светлая гостиная превратилась в недурно оборудованную стеклодувную мастерскую.

А к концу года стеклянные скульптуры, вазы, конфетницы, бокалы, лампы и елочные игрушки Леонардо Грацини продавались в магазинах прикладного искусства и даже выставлялись в галереях. Впоследствии несколько работ купил местный музей. У старика появилась масса новых знакомых и приятелей, отец перестал беспокоиться и заслуженно гордился собой, а гораздо реже свидетельствуемое старым поэтом Светило прокладывало обычный небесный путь над пустырем к океану и дальше.

Я не был свидетелем этих событий, о них я слышал от старого Леонардо, и они, как и все остальные истории, рассказанные им, вплелись в многоцветный узор памяти моего детства.

Родители подолгу бывали в разъездах. Иногда они брали меня с собой, но чаще я уговаривал их оставить меня со старым Леонардо. Конечно, мне нравились и Париж, и Берн, и Мадрид, и Мехико, но больше всего мне нравилась мастерская Леонардо и огромный поросший дикой ромашкой пустырь за его домом.

– Как он похож на тебя! – с улыбкой говорила отцу мать, ероша мои отросшие за лето волосы, такие же светлые и волнистые, как у нее. – «Хочу к Леонардо, останусь с Леонардо, поехали к Леонардо…» Ты только посмотри на него – он совсем одичал! Черный от загара, колени ободраны, на руках ожоги, а ногти! В следующий раз, – грозила она мне пальцем, – никуда не поеду с твоим отцом, останусь с тобой.

– Оставайся! Я покажу тебе, как выдувать из стекла сосульку, а потом мы вместе с Леонардо, и Джеком, и Агриппой будем пить горячее вино и печь на пустыре картошку.

– Кто такие Джек с Агриппой? – хмурилась мать.

– Джек – бродяга, – охотно сообщал я. – Летом он живет на пустыре под брезентом. А Агриппа наполовину овчарка, но он тоже ест картошку.

– А на другую половину? – переглянувшись с отцом, спрашивала она.

– Скорее всего волк, – пожимал плечами я.

– Ничего страшного, – тихо говорил ей отец. – Я поговорю со старым сумасбродом.

– Конечно, ничего страшного, – подтверждал я, глядя в озабоченное лицо матери. – Я совершенно не боюсь волков.

Она улыбалась в ответ, и отец облегченно вздыхал:

– Пусть слушает сказки. Это пойдет на пользу обоим. Может, старик снова начнет писать.


– Почему ты давно не рассказываешь мне свои истории?

Я сидел на высоком жестком табурете и смотрел, как остывает добавление к моей лесной коллекции – маленький прозрачный еж с черным носом и темно-красный, свернувшийся клубком дракон с зелеными глазами.

– Потому что я рассказал тебе все, которые знал, а новых не придумал.

– А почему ты не придумал новых?

– Потому что мне грустно. Если придумывать истории когда грустно, получаются грустные истории. А на свете и так много грустного.

– А почему тебе грустно?

– Гмм… Мне, видишь ли, не хватает союзника. Ты, конечно, можешь возразить. Ты можешь сказать, что мы легко находим поддержку у всего в мире. Если, конечно, ищем ее и если, конечно, не слепые. Так ведь?

– Так, – подумав, согласился я. – Чего уж тут найдешь, если не ищешь и уж тем более если ты слепой!

– Молодец! – Леонардо, смеясь, хлопнул меня по плечу. – Но, видишь ли, даже если ты не слепой и даже если ищешь, можешь всё равно не найти поддержку… в человеческих лицах. А ведь мы тоже люди, и потому нам без этого бывает грустно.

– По-моему, тебе нужны новые очки, – обидевшись за свое лицо, посоветовал я.

– Алекс, я вижу, что придется объяснить тебе всё, как мужчина мужчине.

Заинтригованный и польщенный, я кивнул.

– Ни одно лицо не было для меня важнее любимого и любящего женского лица, – медленно и торжественно сказал старый Леонардо. – Я глядел в это лицо пятнадцать лет. Потом оно стало меняться. А потом и вовсе исчезло.

Тут мне тоже стало грустно.

– Ты прав, – помолчав, признал я, – придумывать грустные истории не стоит. И знаешь, у этого дракона грустная морда.

– Правда? – улыбнулся старый Леонардо. – Ну тогда давай его переделаем. И, наверное, ты тоже прав, мой дорогой, – добавил он. – Я имею в виду насчет очков…


Я со страстью плавил, дул и красил стекло. Я уже знал, сколько нужно добавлять в плавку мела, соды и окиси свинца, помнил наизусть рецепты окраски стекла окисями металлов. Медью – от кроваво-красного, как драгоценный рубин, до бледно-синего; кобальтом – в темно-синий; антимонием – в желтый; железом – в зеленый, коричневый и даже в черный.

Я привык к реву самолетов и выучил массу итальянских ругательств, которыми неизменно разражался Леонардо, когда инструменты на столе начинали дрожать и позвякивать от вибрации.

Зимой я носился с приятелями по пустырю, катался на лыжах и строил снежные крепости; потом снег таял, пустырь зарастал дикой ромашкой, приятели разъезжались на лето. Тут на пустыре начиналась другая, но ничуть не менее интересная жизнь. Стоило весне чуть устояться, как «в ромашках» поселялись бродяги. Среди них мы с Леонардо быстро заводили приятелей, с которыми часто засиживались дотемна, чистили пойманную в заливе мелкую рыбешку, мастерили удочки, чинили старый велосипед, готовили на костре еду. Там я выслушал много странных историй; правда, большей частью я досматривал их уже во сне, убаюканный теплым океанским ветром, рокотом самолетов и глотком обжигающего глинтвейна. Во всяком случае, просыпался я не среди бродяг и ромашек, а в доме, где преломленные цветными кристаллами солнечные пятна на стенах и потолке ясно указывали на то, что уже утро.

Потом я пошел в школу, но каникулы проводил с Леонардо. Он посмеивался, говорил родителям, что я не лишен некоторых способностей, – я довольно прилично рисовал, – и иногда даже пользовался моими эскизами для своих поделок. Мне это, конечно, льстило, но по-настоящему я любил только одно: сам давать своим рисункам объем и цвет в стекле. Стекло… каким обманчиво податливым было оно, каким непредсказуемым и каким горячим! А остывая совсем чуть-чуть, становилось упрямым и хрупким. Руки мои покрывались новыми ожогами, но учились двигаться быстрее и точнее. Леонардо показывал мои шедевры приятелям, заходившим в мастерскую, и уговаривал отца разрешить ему взять меня с собой в июле в Мурано.

Но в июле самолет, на котором родители возвращались из Швейцарии, попал в грозу над Атлантикой и не долетел до аэродрома. Оба они погибли в катастрофе.

1

Вакуума не существует (лат.).

2

Мой золотоволосый Ангел (итал.).

3

Ангелам место в раю (итал.).

4

Айзек Динесен. «The Dreamers» («Мечтатели»). Вольный пер. с англ.

Интервью с дураками

Подняться наверх