Читать книгу Под сенью эпохи и другие игры в первом лице - Наталья Павловна Пичугина - Страница 3

Под сенью эпохи
2. Первые воспоминания

Оглавление

Есть определённая мистика в ранних воспоминаниях. Как если бы происходящее фиксировал оптический глазок высшего разума, заключённый в ещё неразумном младенце.


Помню, что лежу в коляске, укутанная на прогулку, и мама спускает коляску по лестнице, с трудом проводит её через двойные двери парадного на выход, какой-то мужчина нам помогает. Запахи старого жилья, облупленная крашеная дверь парадного, у широких ступень серого камня щербины. Коляска наклоняется, и я наклоняюсь вниз головой – неприятная тяжесть в голове, но ненадолго, – переезжаем порожек, – и я глотаю холодный воздух. И сразу начинаю засыпать: неодолимо закрываются глаза, шумит в голове, на второй, третий холодный вздох я уже сплю.

Позже так я засыпала при наркозе.


Я стою в детской кроватке с сеткой. В комнате никого нет, белая дверь закрыта и кто-то вставляет с обратной стороны ключ. Я знаю, какой ключ – он большой, с головкой и зубчиками. Я перелезаю через сетку кроватки и вижу, как входит мама. Она бежит ко мне – с протянутыми руками, чёрные кудри развеваются, платье летит, – и подхватывает меня у самого пола.

Оказывается, я падала.


Помню вкус тающих в горячем молоке кусочков сахара с размоченным белым хлебом. Мама кормила меня. Сахар таял в горячем молоке, и она долбила кусочки сахара ложечкой в блюдце. Молоко имело кипячёный вкус. Мякиш белого хлеба размокал быстрей. Помню вкус этой тюри – сахара, молока и хлеба вместе. В 50-х годах так кормить могли только грудного ребёнка.

Теперь понимаю, что эта еда была отголоском военного и послевоенного голода, на котором выросла моя мама, – его антитезой, и мне хочется плакать. «Плач о всея Руси», – называет это мой муж, не раз наблюдая, как я угрюмо развожу слёзы по лицу перед телевизором, где показывают пожар «Белого дома», войну в Чечне или исторические кадры о бесславном прошлом моей великой на весь мир Родины.


В то время нашу семью посетил Иван Семёнович Козловский. По семейному преданию, он взял меня на руки и я его опрудила. Я этого не помню. Но, странным образом, я смутно помню движение в коридоре, потому что пришёл новый чужой человек и в столовой он громко говорит с дедой и бабой, я видела это из коридора в проём двери в столовую. Кто-то из родителей держит меня на руках и спорит, нести ли меня в столовую, затем несут. В столовой меня передают из рук в руки.


Помню, мама играла со мной, а потом отвлеклась и стала разговаривать с папой. Я заскучала и, протянув к ним руки, стала подражать их речи, чтобы они приняли меня в разговор. Они сильно изумились, но мама догадалась сразу (она всегда быстро и правильно догадывалась, чего я хочу, и это ощущение понимания осталось в памяти очень ясно) – она смеялась и говорила папе и мне:

– Она разговаривает! Ты ведь разговариваешь, правда?

Я в то время не умела говорить, но понимала и на мамин вопрос несколько раз утвердительно кивнула.

Мама всегда хорошо понимала меня. Всю жизнь, пока я не стала взрослой.


В два года я уже говорила очень хорошо, как ребёнок из интеллигентной семьи. Произносила все звуки и имела хорошую дикцию, так что маме становилось неудобно в общественном транспорте.

В том же троллейбусе, уже научившись читать, я прочитала из окна на ходу троллейбуса вывеску: «Стро-че-вы-ши-ты-е из-де-ли-я»… Строчевышитые, мама, что это такое?» Мне было года четыре-пять. В этом возрасте я уже помнила всё подряд и имею связное представление о нашей жизни.

Моя тётя начала говорить на удивление рано. У бабы в дневнике записан случай, когда с восьмимесячной тётей на руках она подошла к окну и тётя сказала: «Опять идёт дождь».


Ира держит меня на коленях. Я знаю, что она моя тётя, младшая сестра папы и дочка бабы с дедой. Мы играем. Я умею говорить только "да" и "нет", но понимаю многое, и хотя не знаю некоторых слов, но догадываюсь.

– Детонька солнышко, – говорит тётя, и я внимательно прислушиваюсь к её ласковым интонациям. – Детонька цветочек. – Я благосклонно молчу. И вдруг:

– Детонька… дикобраз!

– Нет! – быстро отвечаю я. В этом заключается суть игры. Тётя в восторге, какая я умная девочка.

– Ну что это за издевательство над ребёнком! – сердится баба.

– Мы играем! – протестующе смеётся Ира. Помню её своеобразный смех, она сохранила его до сих пор. Эта деталь – когда тётя смеётся – всякий раз уводит меня в глубокое детство, к моему началу.


Я просыпаюсь рано утром, в окно светит солнце, но родители ещё спят. Видимо, я уже хорошо хожу, потому что кроватку переставили к окну и сняли с неё сетку. Мне холодно, я вся окоченела, – я спрыгиваю с кроватки и перебираюсь к родителям под одеяло, устраиваюсь между ними, ставлю ледяные ноги маме на горячее тело, – мама вскрикивает спросонок от холода, бормочет что-то о ногах-ледышках, папа только разворачивается, оба затихают, – и я постепенно согреваюсь.


Помню большую, как зал, комнату, целиком застеленную красным узорным ковром. Я прыгаю лягушкой по периметру ковра под музыку – папа играет на пианино в углу комнаты, – во рту у меня черешня, языком я осторожно отделяю косточку и храню её за щекой. Я уже говорю, потому что объясняю маме, что я лягушка. Она сидит на кровати в противоположном от пианино углу с тарелкой черешни в руках.

После каждого круга я подбегаю к маме, выплёвываю косточку на тарелку, и она кладёт мне в рот следующую ягоду.

– Осторожней с косточкой, – напоминает она.

Я знаю, что с косточкой надо быть осторожней, она скользит на зубах и отскакивает в горло. Делаю круг под музыку по ковру, подскакиваю к маме, меняю косточку на ягоду и снова на ковёр.

Помню, в очередной подскок к маме ноги мои поехали под кровать и голова оказалась возле маминых коленок.


Как-то я спросила у неё, что это была за комната, ведь ни до ни после того я её не помню. Так же, как выйдя из той комнаты я попадала в длинный узкий коридор, покрытый такой же непрерывной красной ковровой дорожкой, в конце коридора стоял бачок с водой, из которого я пила. Оказывается, мы короткое время жили в общежитии МГУ на Ленинских горах – в высотке. В тот момент, когда мои ноги поехали под кровать, я стукнулась ртом о металлический борт кровати и рассекла себе губу. Было море крови. Мама в ужасе, могу себе представить, заклеила мне развалившуюся пополам губу пластырем, обмотала меня простынёй, поскольку был поздний вечер и университетский медпункт закрыт, – и бежала со мной на руках с Ленинских гор до Морозовской детской больницы. Губу мне зашили и уверили, что до свадьбы заживёт и видно не будет, потому что мама боялась уродливого шрама, всё-таки я была девочкой. Ничего этого я не помню.

Внешность моя не пострадала. Только если как следует растянуть нижнюю губу, виден тонкий рваный шрам.


Помню два страшных сна той поры. Правда, они относятся к более позднему времени, когда я уже разговаривала, ходила и знала сказки Чуковского. Сны цветные.

I.

Я лежу в своей кроватке, а в комнату со стороны кухни через стенку лезут Карабас-Барабас с компанией и Крокодилом Крокодиловичем, совершенно как нарисованные в книжке. Я выбегаю в коридор, но и они всей компанией ломятся через нашу высокую белую дверь в коридор.

– Баба! – кричу я в глубину коридора в сторону столовой. – Баба! Там Карабас-Барабас!

II.

Мама стоит ко мне спиной в нашей комнате. На улице белый день. На маме знакомое кофейно-серое платье с бантовой складкой на удлинённой юбке, наверху вижу её кудрявый чёрный затылок с уложенным пучком. Но она не поворачивается ко мне и не отвечает, и я чувствую смутную угрозу.

– Мама! – зову я и обхватываю её сзади обеими руками. Но в моих руках остаётся стоять платье, а мама оказывается рядом и снова спиной ко мне.

– Мама! – зову я и опять обхватываю её за ноги, я маленькая и едва достаю ей до колен. И снова в моих руках остаётся мамино серое платье, а мама безмолвно стоит спиной ко мне. Так я хватаюсь за маму, и вся комната наполняется толпой серых платьев, и мне уже трудно увидеть наверху мамин чёрный пучок, он далеко от меня, и мне туда не добраться.

III.

На самом деле было три сна, но в течение лет третий сон я забыла.


Эти первые вспышки сознания мало чем отличаются от моего сегодняшнего сознания. Грудным дитятей я видела, слышала, осязала и обоняла так же, как теперь, и за этими ощущениями вставал тот же физический мир, что окружает меня сегодня. Более того, я воспринимала и связывала события так же, как теперь. Настолько, что могу пользоваться ими сейчас, как нетронутыми, безотносительными данными. Но дитя не может рассказать о себе. Оно хранит воспоминания и рассказывает их тогда, когда организм развивается настолько, что приобретает способность рассказать. Часто я подозреваю свою собаку в такой же способности воспринимать мир, как его воспринимала я дитятей. С той разницей, что моя собака никогда не расскажет мне о себе.

Наблюдая животных, я ежедневно нахожу их ум одного порядка со своим собственным, иногда мне кажется, что их удручает человеческая несообразительность. В одной научной телепрограмме я видела, как морской лев выбирает из двух похожих рисунков тот, который видел за минуту до этого. Причём рисунки отличались зеркальным отражением или другим, довольно сложным, на моё восприятие, оптическим эффектом. Морской лев делал это быстрее меня (!..?..)

С каждым днём мир всё больше поражает меня своим устройством.

Под сенью эпохи и другие игры в первом лице

Подняться наверх