Читать книгу Под сенью эпохи и другие игры в первом лице - Наталья Павловна Пичугина - Страница 5
Под сенью эпохи
4. Баба и деда
ОглавлениеВ спальне бабы с дедой над книжным шкафом висел большой, как картина, фотопортрет в сепии, на котором в полный рост стояла полная женщина в шубе с муфтой. Короткие светлые кудри из-под каракулевой шапки обрамляли круглое лицо. Я долго носила в себе вопрос, пока, наконец, не сумела его задать:
– Баба, это кто?
– Это Татунька, – приветливо ответила баба голосом, которым мне читала сказки Чуковского. – Мама деды, Елизавета Петровна Струйская.
Теперь я понимаю, что у бабы был замечательный драматический дар на чтение, который проявлялся и в общении со мной.
– Баба, я хочу есть, – говорила я.
– У меня есть чудесные сосиски с огурчиком и помидорчиком, и хлеб с маслом! – отвечала баба таким празднично-предвкушающим тоном, что невозможно было отказаться, даже если это блюдо оставалось единственным в её распоряжении во всё моё детство. Деда работал в Госплане и получал паёк,– сосиски, действительно были особенные: никогда больше я не ела таких мясных душистых сосисок.
Так же доходчиво баба передавала негодование, обиду, иной драматизм или трагизм положений. Однако, никогда бабина личность, так же, как и дедова, не искажалась страстями, которые наблюдала я вокруг себя ежедневно вне бабиных с дедой комнатах.
Гораздо позднее я слушала бабины рассказы об их с дедой молодых годах. Оба заканчивали пермскую школу. Баба принадлежала к лучшим ученицам, которых в те времена такие ученики, как деда, называли «подначкой»: увлекалась литературой, посещала театральную студию, хорошо рисовала.
Однажды в Перми выступал Шаляпин, и группка поклонниц провожала его после выступления по зимним улицам города. Шутили, смеялись, очень начитанная и с чувством юмора баба сказала что-то Шаляпину, так что долгое время вся группка не могла угомониться.
Деда же прекрасно катался на коньках. Он сажал себе на коньки между ног младшую сестрёнку Жэку и съезжал вместе с ней с высоченных ледяных гор. Под конец жизни деда сильно увлекался хоккеем по телевизору и видел себя снующим на коньках среди игроков нашей сборной в ледовых побоищах с канадцами.
– Я был бы очень хорошим хоккеистом! – убеждённо переживал деда перед экраном. – Но в наше время не было такой игры!
Так же хорошо деда дрался с местными хулиганами. Когда позднее с ним гуляла баба, она хватала его за руки, чтобы прекратить побоище.
– Она хватала меня за руки, – недоумевал деда. – Во время-то драки!
Однажды в библиотеке Нина Пирожкова набрала столько книг, что нуждалась в помощнике, чтобы донести их до дому. Оглядевшись по сторонам, она заметила только невзрачного Алёшу Пичугина и уныло обратилась за помощью к нему. Алёша покорно взял книги. Пока они шли к дому, баба поняла, что, во-первых, Алёша Пичугин станет её избранником, а во-вторых, далеко пойдёт. Она не ошиблась. Баба, видимо, знала кое-что о судьбе. Она единственная сказала это моей маме, указывая на меня. Бабина сведущность шла, как я понимаю, ещё из той жизни, где она, младшая, сидела у своей мамы на коленях, а вокруг стояли безжалостно неутомимые старшие братья, все в кружевных воротничках, мальчики и девочки, и их папа с бородкой клинышком.
Бабе было тринадцать лет, когда мама её умерла в больнице, и папа перед её смертью плакал и целовал ей руки. Мамино обручальное колечко червонного золота баба передала мне, старшей внучке, в наследство. Я не смогла носить его, настолько оно было узким. После смерти бабы, пересматривая семейные альбомы, я вглядывалась в старинную фотографию прабабки. Белокурая нежная женщина в широкополой шляпе с чуть мученическим выражением лица – совершенно чеховская дама с собачкой, так любимая бабой.
– Весь этот генотип был уничтожен, – с сожалением заметила тётка.
Татунька невольно заменила мать школьной подружке своего сына. Вся бабина чистоплотность и чрезмерная гигиеничность в воспитании детей шла от Татуньки и семьи деда в целом, известных пермских врачей во главе с моим прадедом – Павлом Ивановичем Пичугиным – основателем уральской педиатрической школы в Перми. Однажды поднимаясь с Татунькой по лестнице, баба уронила носовой платок и наклонилась его поднять, но была резко остановлена Татунькой:
– Поднимешь платок – останешься без носа! – так выразительно прозвучало предостережение, что школьница баба разогнулась, не подняв платка. Так же меня учили в детстве:
– Ни-ни-ни! – живёт во мне испуганное бабино предупреждение.
– В этом доме, – говорил папа университетским товарищам, приходящим навестить молодую семью моих родителей с новорожденной, – вас заставят вымыть руки, надеть марлевую маску, и после этого всё равно не дадут подойти к ребёнку!
Приходя с работы, деда шёл в ванную мыть руки, а я непременно его сопровождала, наблюдая, как он дважды намыливает руки мылом.
– Деда, почему ты моешь руки два раза? – удивлялась я.
Первый раз я смываю самую грязь, – мирно объяснял деда. – А второй раз мою начисто, почемучка.
Будучи в командировке в Турции, где разразилась холера, дед единственный мыл виноград с мылом – под шутки сотрудников – и единственный изо всей группы не заболел.
Ген чистоплотности (ведомый брезгливостью) передался не только мне, но с удивлением наблюдаю его в своём младшем сыне, не знавшем бабы с дедой.
После окончания школы гуманитарная баба поступила вслед за дедой на химический факультет Московского Университета.
Они поженились, защитив дипломы, и должны были временно расстаться в связи с распределением деды на Нефтегаз. Баба начала рыдать за несколько дней до его отъезда. На прощанье они решили сфотографироваться вместе в хорошем фотоателье. Во время съёмки баба продолжала истекать слезами до тех пор, пока фотограф не рассердился.
– Если девушка немедленно не прекратить рыдать, – пригрозил он, – я не буду снимать!
От тех знаменательных дней осталась доброкачественная и прекрасно скомпонованная мастером их совместная фотография, где у бабы от рыданий распухший рот и японский разрез глаз.
– Смотри, какой я был интересный парень! – удивлялся деда, разглядывая свою молодую фотографию. – А из-за бабы думал, что некрасив: она всегда меня рисовала носатым! Ах, она такая хитрованная!..
Чуть позже баба присоединилась к деду на Нефтегазе и преподавала химию в техникуме при производстве, обнаружив незаурядный преподавательский дар. Оба написали несколько учебников по химии. Баба вспоминала Нефтегаз, как свои лучшие годы.
К началу войны деда уже работал в Москве и имел служебную машину и дачу в посёлке нефтяников по Ярославской дороге, куда они переезжали летом с двумя детьми – моим папой, старшим, и младшей тётей.
В день объявления войны поздно вечером грузились на машину переезжать в Москву. У калитки над верхушками елей светила в грозном небе полная туманная луна. Маленькая тётя запомнила её по напряжённому молчанию сборов.
Шестнадцатого октября 41 года немцы были уже под Шереметьевым, где в мое время мы собирали клубнику на Литгазетовских дачах. Теперь широко известно, что панике поддались на короткое время в Кремле, в том числе Сталин. Решали, взрывать или не взрывать в Капотне знаменитый Московский нефтеперерабатывающий завод, единственный в 41 году источник горючего для Москвы. За «кнопку», замыкающую охранно-взрывную систему завода, отвечал мой дед, Алексей Павлович Пичугин. Четырнадцатого, пятнадцатого и шестнадцатого октября он почти не спал. Ценой неверного решения «взрывать–не взрывать», буквально неверного движения руки, лично для моего деда был расстрел или собственная пуля.
Как знаем, Капотня была спасена, то есть спасена Москва. Деда отправили за Урал руководить военной обороной, а бабу с детьми в эвакуацию в Пермь, откуда оба были родом, в дом наследственных врачей, к Татуньке.
Баба вспоминала Татуньку, как властную и самоуправную фигуру. Военная еда была скудной, перед работой Татунька, рассердившись накануне, могла не оставить бабе положенного куска хлеба с чаем.
– Жестоко поступала, – рассказывала баба, но даже в её драматической манере рассказа удивительным образом не слышалось ни осуждения чужому поведению, ни обиды на него.
Детей выкормили. На рынке баба обменивала детям даже яблоки, хотя папа Павлик, не желая их есть, швырял на пол. Баба же весила 46 килограмм, в итоге у неё обнаружили дистрофию и госпитализировали.
Бабины терпимость, покой и любезность, так же, как и знание о судьбе, были из родовых доблестей и не пострадали от советского воспитания.
Баба никогда не была мне так близка, как стала после смерти. Я чувствую в себе её безболезненное и согревающее присутствие и связь эпох, прочно и гармонично переданные мне во владение.
Только уже взрослой я узнала, что Татунька была последней, носящей фамилию рода Струйских, известного в истории ХVIII века знаменательной фигурой поэта Николая Струйского, кроме того имевшего наилучшее для тех времён тиснение в своей собственной типографии.
Портрет его жены Струйской кисти Рокотова висит в Третьяковской Галерее в зале портретной живописи XVIII века. В её чертах явственно проступает молодое лицо моей тётки. К заметному следу обоих прикоснулись, каждый в своё время, историк Ключевский, Вяземский, Николай Заболоцкий. В XIX веке Струйские состояли в родстве с семьёй Огарёвых.
Татунька рожала детей от разных отцов: моего деда она родила от сына Фатали Ахундова, великого поэта Азербайджана. От деды мне досталась восточная внешность: покатый лоб, великий нос – по маминой присказке, «на двоих рос, одной достался», – и египетские глаза, своим разрезом усугубляя мне скрытое косоглазие. Улыбаясь во весь рот, мы с дедой приобретаем одинаковое, слегка лягушачье, но прекрасное лицо.
Любовь к деду занимала центральное место в начале моей жизни. С моей стороны это было осознанное общение по интересам. Зарождение моего внутреннего мира, самые начала моей духовной жизни. Отношение с другими членами семьи пребывало в то время на другом уровне, скорее утилитарном.
Воскресным утром вторым после меня просыпался дед. Заслышав из коридора мурлыканье воскресного радио, я пробиралась в их спальню через столовую, где спала тётя. Спала и баба на своей кровати, составляющей часть большого двойного супружеского ложа. По утрам деда носил тёмно-синюю в полосочку пижаму.
– А, проснулся мартышкин! – приветствовал он меня. Так он звал меня за любовь к бананам, которые всегда покупал мне.
Я забиралась к нему на постель, и начиналась наша игра в кораблик: я усаживалась между ног деда, покрытых одеялом, и дед раскачивал меня по волнам океана, пока не поднимался шторм и огромная волна не выбрасывала меня из кораблика на постель.
Благодаря раздельности двойной постели бабе не мешали наши морские бури, и они длились, пока иные воскресные радости не отвлекали нашего внимания. Таков был воскресный ритуал.
Дед собирал библиотеку – классику, библиотеку приключений, бабе о театре и мемуары, мне детскую и подростковую. Он обладал гуманитарной чуткостью и покупал книги, которые, как выяснялось позднее, становились классикой: «Орден жёлтого дятла», «Мафин и его друзья», «Маленький оборвыш», отдельное издание «Голубой чашки» Гайдара. Второй книжный шкаф стоял в столовой.
Дед был аккуратен и не любил беспорядка. Дубовый буфет занимал почётное место у стены и имел боковую дверь, где на полках он хранил свои реликвии, предмет моего любопытства. Среди них находились маленькие цветные карандаши в кожаном футляре, привезённые из командировки в Германию.
– Деда, дай порисовать, – просила я.
– Сломаешь, – отвечал деда, не желая подвергать своих любимцев новому испытанию.
– Нет, деда, нет, не сломаю, пожалуйста, я осторожненько! – молила я, хотя у меня была прорва своих цветных карандашей.
Обречённо вздыхая, дед доставал своих красавцев.
– Не нажимай, – безнадёжно говорил он. – Слегка прикасайся к бумаге.
Я искренно старалась следовать дедовым указаниям, пока изящно отточенный им грифель не вылетал с корнем из-под моих пальцев, оставляя меня в полном изумлении. Я не ожидала таких козней от карандашей.
Из того же хранилища дед вынимал по моей просьбе свои ордена и медали, приколотые на тёмно-синем бархатном лоскуте. Их было штук сорок: за Нефтегаз, за военную оборону 41–45 годов, за нефтяную промышленность послевоенного восстановительного периода, за руководящую деятельность в Госплане мирного времени.
– Алексей Павлович был крупная фигура, – позднее рассказывала мне мама, – он боролся за руководящее место в Госплане с Байбаковым, будущим министром нефтяной промышленности. Но в чём-то проиграл, выбрали Байбакова.
Дед был очень добрый и мягкий человек. Невозможно было представить его иным на своём рабочем месте. Его старший любимый брат Виктор погиб на войне. Дед просился на фронт («Представь себе, что бы я делала», – с неподражаемым сарказмом пересказывала мне баба семейную хронику тридцатилетней давности), но его не отпустили – под его ответственностью находилось несколько заводов на Урале.
– Можешь себе представить, какой надо было иметь характер и работоспособность, чтобы в те страшные военные годы не сесть в тюрьму, а сохранить заводы, сдать все нормы производства, да ещё получить за это столько орденов, – комментировала мне мама.
Дед представлял собой тот редкий случай, когда во всю траекторию своей государственной службы сохранил особенную доброту и политический идеализм. В начале перестройки, когда зашатались устои его государства под занавес его жизни и собственная дочь безжалостно открывала ему глаза, дед, обнимая меня, сказал:
– Вот эти пойдут за нами.
Обнимая его, я только кивала, согласная идти куда угодно за ним в его иллюзии. Он умер во сне, не заметив своего ухода, – его душа справилась с земными задачами. Благодарение Богу за то, что до конца дней хранил судьбу этой удивительной личности и не дал разочароваться в собственной жизни.
Над своим неувядающим трюмо баба устроила иконостас из фотографий. Баба с дедой покупали мебель на всю жизнь, вернее, в те времена мебель делали на всю жизнь. Во всяком случае, с рождения и по сей день интимно знакомая мебель встречает меня в тёткином доме вместе с «другими» членами семьи.
Из вороха фотографий я с удивлением вынула большую доброкачественную фотопробу, на которой в полный рост стояли возле учительского стола совсем молодой Шукшин и мой дядька-подросток, племянник деды.
– Что это? – с изумлением вопросила я у бабы, поднося ей снимок.
– Это Валерка снимался на пробах подхалима Синицына.
– Да-да, я помню, – обрадовалась я. – Но баба, с Шукшиным?!
– С Шукшиным, – невозмутимо кивнула баба. – Ведь это было так давно, он не был ещё знаменитым.
В нашем доме жил четырнадцатилетний Валерка, взятый дедой из Перми на воспитание в помощь своей сестре Жэке. Воспитание не удавалось, так как Валерка был жуткий лодырь и отлынивал от уроков всеми путями. Однажды баба взяла меня с собой в поликлинику, и пока она отлучалась в кабинет врача, я увидела Валерку. Если в списке моих семейных пристрастий деда стоял на первом месте, то Валерка – на последнем, но он охотно играл со мной в шумные и подвижные игры, и мы были большими друзьями. Во дворе Валеркин товарищ Никита учил меня чихать, глядя на солнце.
– Не говори, что я здесь! – наказал мне Валерка, исчезая с глаз долой.
– Хорошо, – согласно кивнула я, и как только баба вышла из кабинета, тут же по младенческой непосредственности передала ей нашу встречу.
– Он просил меня ничего не говорить! – беспокоясь за Валерку, закончила я, совсем не подозревая, что подвела его под монастырь.
По вечерам Валеркино домашнее задание помогали готовить все подряд. Но даже бабин преподавательский опыт и умение давали весьма скудные результаты. В проёме двери в столовую я видела Валеркину голову, бессильно уложенную на локти поверх обеденного стола, и канючащий голос:
– Тётя Ни-ина, дядя Алё-оша…
– Эх ты, шляпа! – раздавался из столовой расстроенный голос деды. – Лодырь и шляпа!
Это было самое сильное выражение, какое только я слышала в раннем детстве. Удивительно, но оба – баба и деда – не умели гневаться, скорее расстраивались и недоумевали, когда сердились. В их доме никто не повышал голоса.
И вот однажды лодырь и шляпа Валерка примчался из школы возбуждённый и сообщил, что некая съёмочная группа отбирала школьников для съёмок, и его выбрали на исполнение роли подхалима Синицына!
– Подхалима Синицына? – с неподражаемым чувством юмора переспросила баба. – На роль положительного ученика наверняка взяли Никиту Михалкова?
С этого дня наступила незабываемая и продолжительная пора, когда Валерка врывался после школы в дом и взахлёб пересказывал события съёмок. Фильм шёл к концу, Валеркины актёрские данные хвалили, обещали взять в новый фильм.
– Тётя Нина, дядя Алёша, я буду актёром! – ликовал он.
– Актёрам тоже надо учиться! – саркастически отзывалась баба.
Валерка уже собирался бросить школу и посвятить себя киносъёмкам. В итоге он уехал-таки на новые съёмки и переехал из нашего дома. Я ещё слышала о нём отрывочные замечания от бабы, от папы. Затем жизнь окончательно развела нас.
Среди моих друзей и знакомых понятие столовой я замечала только у меня. Где бы ни жили баба с дедой, в их доме, так же, как и на даче, была столовая, где стол ставился посредине комнаты часто недалеко от окна, очень гармонично увязывая между собой всю мебель. Это понятие столовой и манера ставить стол с возрастом убедили меня, что именно так стояла мебель в доме рано умершей прабабки («У нас в столовой ещё стоял фикус» – смутно помню бабины слова), – по укладу жизни в дореволюционных городских квартирах России.
В тёткином доме сохраняется прежняя, с рождения мне знакомая обстановка столовой, связывающая меня не только с памятью бабы с дедой, но и с их пермским детством, а оттуда с эпохой прабабки, дореволюционного быта и ушедших веков с героями нашей памяти. Я не отдавала себе в этом отчёта, пока тётке не пришло в голову обновить мебель в столовой и избавиться от фамильного буфета, почти достигающего потолка. Непроизвольно из меня вырвался такой вскрик, что тётка в изумлении замерла, и буфет – вместе с историей нации – остался на своём месте.