Читать книгу Под сенью эпохи и другие игры в первом лице - Наталья Павловна Пичугина - Страница 9
Под сенью эпохи
8. Коля Рубцов
ОглавлениеУ нас постоянно кто-то жил. В то время папа переводил азербайджанских поэтов, и попеременно у нас ночевали гости из Баку: то красавец Чингиз Алиоглы, молодой, но уже видный поэт; то Мамед Араз, ведущий поэт Азербайджана, тихий и на редкость необременительный человек, которого за внешность я по незнанию много лет считала мелким служащим, типа бухгалтера; то насмешливо умный и похожий на обезьянку Фикрет Годжа, Ага Лычанлы с лицом Будды, рыжий Вагиф Насиб, – то знаменитый нефтяник республики и всей страны Исрафил Гусейнов, мамин любимец, а то и неизвестный азербайджанский родственник. «Они все такие разные,» – удивлялась мама.
Кроме того, из Сибири приезжали мамины друзья, коллеги и родственники, из Крыма мои дядья – Юра, Лёня и Валера, симферопольская писательница и друг семьи Лена Криштоф. Однажды дядя Женя из Новосибирска заболел и пролежал у нас дома неделю с тяжёлым гриппом. Мама лечила его, возвращаясь после работы, и когда он поправился, подарил маме свои ручные часы, а мама ему свой магнитный браслет.
Мне нравилось присутствие гостей – в доме становилось разнообразно и весело. С папой азербайджанские друзья обращались запросто, называли его Валей, хлопали по плечу, а маму все они величали Галя-ханум и ценили обоих за почти восточное гостеприимство. Почти, потому что иногда не хватало денег, и гостей угощали скромнее, а занимать, как сделал бы в этом случае истинный азери, у родителей не всегда получалось.
Чингиз очень хорошо говорил по-русски и на мамин вопрос рассказал, как мальчиком очень рано начал читать русскую литературу в оригинале. Через русский язык он познакомился с мировой литературой, поскольку на азербайджанском переводов не было. Таким образом русскому языку он был обязан своим образованием и считал его своим вторым родным языком. В Чингизе удивляло это сочетание красавца с поэтическим даром. Он долго не женился.
Однажды он всё-таки приехал в Москву с женой, красавицей под стать себе. Жена оказалась не в меру ревнива и уже на следующий день стояла во дворе нашего дома и вызывала Чингиза через посыльных, озадачив всех нас, включая Чингиза.
– Валя, я сейчас её увезу, – сокрушался Чингиз.
– Это не жена, – удручённо разводил руками папа перед мамой. – Она ведёт себя, как любовница!
Азербайджанских детей часто привозили на лечение в Москву от последствий полиомиелита. На моём веку это были маленькие дочери с увечьями ног. Одну из них мы даже ходили с мамой навещать в больницу. Она лежала – темнокожая кудрявая худышка на большой белой кровати – с ногой на вытяжке и от боли плакала. Я сама отнесла ей свою любимую книжку «Три сказки и ещё одна» Каверина, которая так и осталась в больнице. С тех пор я не встречала переиздания этих замечательных сказок и всегда скучаю по ним.
«Проходной двор», – временами в сердцах называла мама наш дом, но не было случая, чтобы она отказала кому-нибудь в пристанище, ведь гостиницу в Москве достать было невозможно.
Наша игрушечная квартира имела относительно большую кухню, куда вмещалась тахта, именно там и спали наши гости. Эта тушинская квартира на шестом этаже блочной белой новостройки, в самом начале Туристской улицы, была угловой, с окнами во всю стену, залитая светом и солнцем, с большой лоджией, в открытую дверь которой летом в комнаты вступала свежая ночь. Я любила её, и до сих пор она снится мне в моих самых светлых снах.
Мне было лет тринадцать, когда в ней впервые появился Коля Рубцов. У Коли в Москве, кроме папы, близких друзей не было, и он, наезжая из Вологды по издательским делам (он был членом союза писателей Вологды), жил только у нас по неделе или около того.
Его приезд превращался в нескончаемый мужской завтрак на кухне с пивом, а то и с поллитрой за встречу и дружбу, который я заставала, приходя из школы. Они закрывали дверь на кухню, пытаясь спасти меня от табачного дыма коромыслом, в сизых клубах которого они неразличимо терялись за грановитым стеклом, откуда, бывало, до вечера, до самого прихода мамы с работы раздавалось гудение их разговора.
Кухня наполнялась неопрятным мужским запахом помимо табачного и спиртного, папиросные бычки чадили в остатках рыбных консервов среди удручающего беспорядка, и необходимость заходить на кухню меня обременяла. Я не выносила подобного мужского времяпрепровождения, поэтому изо всех гостей Коля мне нравился меньше всех. Его внешность – мелкий, худосочный, неказистый, востроносенький, с немощной лысиной в жидких волосах, малоопрятный, бедно одетый, неухоженный мужчина, запахнув вечный шарф на шее, с приниженным и безответным выражением лица, – ассоциировалась у меня с пьянчужкой монтёром. Я старалась не выходить из своей комнаты. Коля также не выходил из кухни. Однако неудобство сосуществования сохранялось.Он, видимо, чувствовал мою неприязнь, потому что в папино отсутствие боялся оставаться со мной один на один в квартире и начинал звонить папе по редакциям и издательствам, куда тот отправлялся по делам, умоляя его скорей вернуться. Коля был убеждён, что я на него сержусь, и так как папе не удавалось по телефону его разубедить, звонил до тех пор, пока папа не приезжал, – и все мы облегчённо вздыхали.
Папа рассказывал маме, что Коля – сирота, вырос в детдоме, никого у него нет, живёт скверно и безденежно, кочует от одной любовницы к другой, но всё как-то не ладится, жалкий он какой-то, жалуется, что любовницы его бьют.
– Но какой поэт! Какой поэт! – заключал папа со своим смехом, который всегда некстати глотал все папины сообщения, и мы с мамой убеждали его не смеяться во время рассказов, но совершенно бесполезно: папа сердился и нам же от него доставалось.
Как-то мама заметила, что Коля выглядит ухоженным – видимо, хорошая попалась женщина. Из их разговоров я решила, что именно папа, будучи в командировке в Вологде, нашёл Колю и привёл к нам в дом. Папины рассказы не мирили меня с Колей Рубцовым. Со смехом и удивлением папа комментировал маме впечатление, которое я производила на бедного Колю, непонятно, кем гордясь более – мной или же Колей. Похоже, что оба мы стоили друг друга в тот момент, потому что папа вспоминал наши отношения долгие годы.
Однажды они поспорили между собой, достаточно ли я уже взрослая (в свои тринадцать лет), чтобы быть влюбленной, разумеется, в одноклассника. Коля настаивал, что да, конечно же и разумеется.
– Могу с тобой поспорить! – кричал папа в своей безапелляционной манере. – Что её это не интересует!
–Я с тобой спорю! – с жаром старался перекричать тщедушный, не умеющий кричать, Коля. – Давай спросим у неё самой!
Они так раскричались у меня под носом, двое взрослых людей, находящихся для меня совершенно в другом измерении (странно, как я из своего измерения расслышала их крики), – что едва не наскакивали друг на друга, и ей-богу, этот спор затянулся, и оба требовали от меня ответа.
– Ну, давайте укусите друг друга и разойдитесь, – снизошла я до разговора с ними в свойственной подросткам саркастической манере, чувствуя себя в абсолютной безопасности, ибо отвечать не собиралась, одновременно отмечая, что чужой и малосимпатичный человек оказался прозорливее моего собственного папы.
– Видишь, нет! – победно кричал папа.
– Вот теперь я уверен, что да! – победно возражал тщедушный Коля.
Когда вечером мама возвращалась с работы, папа восторженно сообщал ей:
– Ты знаешь, что Коля сказал мне сегодня? Что, когда наша пигалица вырастет, он на ней женится!
Непонятно, чем я могла привлечь Колю, ведь для меня он был инопланетянином, как и мои родители, несмотря на то, что все мы жили в одной квартире. Изо всех них только наш фокстерьер Тёпа находилась в плане моего измерения.
Однажды ночью меня разбудило прикосновение чужой руки под одеялом. Странно, но я помню, как до прикосновения рука осторожно подсунулась под одеяло – видимо, я проснулась на мгновение раньше. Я села на постели в мгновение ока, словно не спала, и сказала внятно, голосом отнюдь не сонным:
– Что вам нужно? – и увидела в темноте сидящего на корточках у кровати Колю.
– Я ошибся, – шёпотом ответил Коля, поднимаясь. – Я ошибся.
Уснула я так же внезапно, едва поняв, что Коля уходит. Утром я слышала в полусне, как в коридоре Коля рассказывает папе о своём ночном происшествии, а папа его успокаивает.
– Нет, нет, Валя, ты не понимаешь, это ужасно, – страдал Коля. – Что она может подумать? Это же девочка. Нет, я больше не могу у вас оставаться.
Но папа не позволил недоразумению разрушить содружество добрых людей и великих поэтов.
– Aвдотья! – призвал папа, входя ко мне в комнату и вволакивая за собой Колю. – Мы тут вчера того… перебрали водочки… и Николя был не в себе. Он очень раскаивается. Рубцов, молви же слово.
Коля рядом с ним потерянно кивал.
– Бес… попутал, – чуть не плача, весь сморщился Коля.
– Авдотья, простишь ли? – спросил папа.
Несмотря на шутейство, разговор шёл всерьёз. Вернее сказать, разговор шёл настолько серьёзный, что только папино шутейство и делало его возможным.
– В доме мы больше пить не станем, – принял папа добавочные меры. Я согласно буркнула. Атмосфера моментально разрядилась, и воцарилась прежняя безмятежность.
Вечером папа пересказал историю маме, и оба, поразмыслив немного, сошлись, что Коля – редкая нелепица, и попадать в истории – его дар, и возможно, лучше ему уехать, но на самом деле всё не так страшно. Мама была ещё одной редкой птицей в особи творцов.
Ненормальность творческих натур утомляет и меня, но рядом с ними я чувствую себя дома и расстроенно наблюдаю, как агрессивно реагируют на него люди: мне обидно за Мандельштама, за Колю, за своего мужа… Так же, как и они, я теряюсь перед зломыслием.
Уезжая в Вологду в последний раз, Коля выглядел более ухоженным, чем всегда, и говорил с папой о ждущих его проектах. Новый шарф не обвивался одиноко вокруг голой шеи, а был заправлен аккуратно под воротник пальто, когда он прощался в проёме входной двери.
«… И ты уж думал про билет
на поезд,
что уедет ночью.
Но вдруг сказал:
– Мне грустно очень,
И уезжать желанья нет…
…Ах, милый,
Не прервётся нить.
Присели, помолчав немного,
вставай,
зовёт тебя дорога.
Ведь встретимся –
чего грустить?»
Меж знакомых папиных строк, как в кино, идут один за другим кадры семейной хроники. Коля был близок папе и понятен близостью особи, при которой братья одинаково ленятся или наслаждаются шумом ночной травы.
Вскоре после этого пришло известие из Вологды о Колиной смерти. Помню недоумение, воцарившееся в нашей квартире. Родители долго разговаривали в большой комнате.
– Бредовая смерть, – слышала я голос папы. – Любовница задушила его своим чулком. – И оба долго молчали, качая головами, с выражением растерянности от неожиданной и никчёмной смерти безобидного и несчастного Коли.
После смерти Коли очень быстро организовали его первую столичную книгу. Папа сильно негодовал. Наша маленькая квартира, полная разговоров, вибрировала от папиного гнева:
– Какие сволочи! Сколько раз он приезжал сюда, чтобы пробить книжку, сколько лет обходили его стороной, отдавали его очередь другим! Вот, умер!.. Его друзья из Вологды и Москвы собрались и пошли в издательство хлопотать за издание его книги. Теперь у него есть друзья в Москве. А ведь когда он приехал к нам первый раз, у него здесь никого не было, никто его не знал. А ведь и тогда он уже был большим поэтом! И никто не ценил!.. А теперь, ты послушай, – взывал он к маме, – везде и все говорят, что он гениальный поэт, наравне с Есениным! На Руси надо умереть, чтобы тебя оценили, – заканчивал он, махая рукой.
Через некоторое время дома появилось московское издание сборника Коли Рубцова – светло-салатовая толстенькая книжка приятного полуквадратного формата со спокойной обложкой.
Через несколько лет в коридоре филфака МГУ я увидела этот сборник в руках у новой студентки нашей лаборатории. Как если бы я вдруг увидела знакомого и не удержалась:
– Тебе нравится Рубцов? – спросила я её. Несмотря на юношескую неприязнь, Коля остался мне близким человеком, частью родительского дома. Она прижала книгу к груди, как будто я собиралась её отнять, и настороженно ответила:
– Это мой любимый поэт.
В её неожиданной замкнутости я почувствовала почти враждебность. Она смотрела мне в лицо безо всякого расположения и добавила почти вызывающе:
– Это очень большой поэт.
Передо мной стояло живое «широкое признание». Я подумала о несопоставимости этой любви и Коли, которого я помнила. Коли, который до сих пор жил в нашей квартире в разговорах родителей. Я только миролюбиво кивнула. К тому времени я уже хорошо знала, насколько может быть невзрачен воплощённый гений, и научилась это принимать. Это знание определило мои будущие пристрастия.