Читать книгу Больно - Наталья Родная - Страница 8
– 7-
ОглавлениеЧто-то неприятно касалось лица, он слабо пытался отмахнуться, открыв глаза, увидел перед собой испуганное лицо Кати и сжал её руку.
– Катя… – ему не хватало воздуха, чтобы договорить, он приподнялся, шумно вдыхая.
Из её глаз хлынули слёзы, он огляделся по сторонам, понимая, что просто уснул за столом.
– Почему ты плачешь?
Она быстро высвободила свою руку, гладила его по щекам, беззвучно шевеля губами, и обессилев от волнения, прижалась к нему. Ровно и сильно билось её сердце.
– Коля! Коленька!
– Как ты меня напугала!
– Как ты меня напугал!
– Чем?
– Страшно было – ты обмяк на стуле, ноги вытянуты вперёд, расслабленные руки свисают с кресла, как в фильмах…
– Я просто уснул, откуда у тебя такие мысли?
– Не знаю… Не веяло сегодня оптимизмом от твоего настроения, тревожно стало.
– Что ты? Просто пригрелся на солнышке в тишине и задремал.
Катины слёзы, не успевая побыть круглыми слезинками, беззвучными ручьями растекались по лицу.
– Как ты незаметно плачешь – слёз не видно, только под глазами всё мокрое.
Она уткнулась головой ему в плечо.
– Тебе что-то снилось?
– Да, мама с папой, квартира на Пушкинской.
– Вы жили на Пушкинской?
– Да, квартира была здоровенной! Когда меня в детский сад отвели, я сразу спросил у воспитательницы, почему комнаты такие маленькие, если детей так много? Она пообещала, что места непременно хватит всем.
Вид из окна помню, мы на последнем этаже жили, деревья были ниже дома, мама ставила меня на табурет перед окном, чтобы я смотрел, как деревья осенью пожелтели, как снег под фонарями зимой кружит.
Иногда она включала концерт или симфонию на пластинке, говорила мне слушать и смотреть. Музыка меня отвлекала, но я замечал, что она наслаждалась именно их сочетанием. Однажды музыка неожиданно быстро затихла, мама объяснила, что это Неоконченная симфония Шуберта.
Узнавать причину недоработки композитора я не стал, но в тот же вечер нарисовал половинку дерева и половинку дома – воспитательница вернула рисунок. Я объяснил маме, что не дописал, как Шуберт, она развернула меня к папе, а сама тихонько смеялась. Папа похвалил за догадливость: «Молодец, сознательно опираешься на полученные знания!»
Мама его радости не разделила и рассказывала мне перед сном, что нельзя становиться хитрым и изворотливым, что у композитора была единственная уважительная причина не довести начатое до конца – он умер. Я спросил её тогда, как это умереть? «Никто не знает, как это, сынок, мы знаем только, как существовать, как быть, как просыпаться по утрам, а как исчезнуть, мы не представляем, наши чувства не знают, наш опыт не подсказывает этого». Помню, обнял её изо всех сил и сказал, что она никогда не умрёт, потому что у неё есть я. Она гладила меня по голове и приговаривала: «Никогда, сыночек, никогда!»
– Ты решил стать врачом, чтобы люди не умирали?
– Нет, мне было интересно корабли собирать, самолёты. Папа настаивал на конструировании, я увлекался, но сам по-настоящему не тянулся к нему, мамина лирика была от меня ещё дальше. Однажды на зимних каникулах мы пошли в кукольный театр с папой, который редко ходил с нами. И надо ж такому, я уснул прямо на представлении. Когда мы поднимались по заснеженной площади Поэзии, папа полушутя-полусерьёзно говорил маме, мол, замучаешь его культурными мероприятиями, подрастёт, будет идти мимо театра и скажет своей девушке: «Ужасное место, меня сюда в детстве силком тащили!» Надо подождать, пока его чувства сформируются, он сам к чему-то тяготеть начнёт, а так спугнёшь мальца.
Мама прислушалась и с тех пор всегда спрашивала меня, хочу ли я в театр или на ёлку.
– И ты всегда говорил, что хочешь?
– Да-а, а ты откуда знаешь?
– То-то я смотрю, у тебя всегда тон для ответа заготовленный, интонация убедительная, знаешь, что билеты заранее покупать следует, культурно-воспитанный весь.
– Смейся-смейся, – в шутку изображая обиду, предложил он.
– А как тебе детки в садике, ты любил играть с ними?
– Не особо. Они были какими-то серыми, слабыми, ноющими, я чувствовал себя другим – сильным, уверенным. Я не понимал, почему они льют слёзы и зовут маму, разве не понятно, что она за ними придёт? Пытался некоторым объяснить, рассказать, успокоить, но они ни в какую – плакали и плакали, потом эти сопли пузырями, так неприятно было.
– Как-то ты не по-врачебному.
– Врачом я тогда ещё не был, – слабо улыбнулся, углубляясь в раздумья, Николай Павлович. – Но сейчас шокирует моя детская немилосердность, отсутствие желания понять, войти в положение другого.
– Коль! Ты что? – резко отпрянув от его груди, с удивлением спросила Катя. – Как можно к себе, ребёнку, предъявлять такие требования? Ты видел много взрослых, способных или желающих войти в чьё-то положение?
Николай Павлович поморщился от досады.
– Много не видел, но… я сам хотел таким стать, таким быть…
– Это утопия, ты сам это понимаешь.
– Почему утопия, разве нет людей, которым это удалось?
– Есть. Я думаю, что тебе удалось…
Он быстро поднял на неё внимательный, мгновенно становящийся пристальным, взгляд.
– …я говорю о том, что ты поддерживал меня в самых сложных ситуациях, я никогда не чувствовала себя одной, самостоятельно проживающей что-то. Мои мысли, мои ощущения всегда соединялись с твоими, свою внутреннюю жизнь я делила и делю с тобой, или ты не об этом?
– Ты себе противоречишь.
– В чём?
– Сначала ты сказала, что это утопия быть таким, а потом – что мне это удалось.
– Я имела в виду, что это утопия в мировых масштабах, но «отдельного человека спасти всегда можно». Тебе удалось!
Он отвернулся в сторону, выбирая какому настроению поддаться. Катя решила за него.
– Хватит философии на сегодня, лучше расскажи, как ты весь такой маменькин в садике не плакал и домой не просился?
– Мне мама рассказала, что когда я там, она узнаёт новые маршруты для наших прогулок, новые кружки, где мне будет интересно, новые спектакли, на которые можно пойти в выходные. Сразу предупредила, что первый раз с детками ходить нельзя, она должна сама всё узнать, а потом уже со мной идти. И я спокойно её ждал.
– Не верится даже.
– Что ж поделать?
– А мама тобою прочно владела.
– Что значит, прочно владела? Я был ребёнком и, благодаря ей, всегда чувствовал себя защищенным, любимым, как это ты сказала? – спросил он, переводя на Катю взгляд и нетерпеливо потирая безымянным пальцем о большой в поисках слова. – Не чувствовал себя самостоятельно проживающим что-то! – вспомнил он её выражение, идеально совпадавшее с его ощущением.
– Ты, наверное, многое перенял от неё?
– Не думаю. Я всегда чувствовал себя другим, не таким, как она. По складу я был ближе к папе, но он никогда не приближался ко мне, я не успевал понять его, сравнить себя с ним. А маму я рассматривал, как большую картину.
– Почему большую?
– Помню, мы приехали в Ленинград, мне было лет десять-одиннадцать, и первый день, как заворожённые, гуляли по центру города, рассматривая один за другим открыточные виды, сменявшие друг друга со скоростью вращения калейдоскопа в руках ребёнка.
Мы ходили, не ощущая ни холода, ни усталости. К вечеру я уже тяготился повсеместной красотой, мне казалось, что вот-вот начну задыхаться ею и мне нужно открыть что-то внутри, чтобы продолжать улавливать её. Впервые я ощутил предел своих чувств, предел способности воспринимать, впитывать в себя.
У меня немного кружилась голова, мы вышли на Троицкий мост, я смотрел на широченную Неву, на людей, которые устраивались напротив Петропавловской крепости любоваться закатом. Мне хотелось закрыть глаза, чтобы остановить текущий внутрь меня поток великолепия, а мама раскинула руки в стороны, подняла голову в небо и сказала: «Вот это мощь! Вот это красота! Вот это – город по мне!»
Я онемел, у меня внутри всё остановилось. Никогда бы не подумал, что кого-то хватит не только воспринять увиденное, но ещё и, наслаждаясь, соотнести себя с ним.
Папа, не веря своим ушам, повернулся к ней, – он часто смотрел на неё, как будто видел впервые, – и сказал, что ничего сверхъестественного, понятно, что великие люди строили, результат достойный, но чтоб прям так?
– Они очень разные в твоём описании.
– Фатально разные. Ребёнком я воспринимал это как данность, не зная, что может быть иначе.
Вечером после ужина мама садилась читать под лампой, и если она там не сидела, а разговаривала с подругой по телефону, папа удивлённо восклицал: «Сегодня что, от лампы не заряжаешься?» Он не спрашивал её, ему не нужен был ответ. Он, походя, вешал эту фразу в воздухе и шёл в кабинет совершенно довольный собой.
Она ничего не отвечала и даже не оборачивалась на звук его голоса, только тень неудовольствия пробегала по её лицу и было понятно, что она хотела сказать: «Лучше б ты промолчал!»
– Как она с ним жила?
– Она многое могла переживать в себе, наслаждаться красотой и радостью, подаренной мгновением, – причудливой тенью на стене, солнцем, вспыхнувшим в застывших каплях дождя, чириканьем воробьёв, дерущихся за крошки на тротуаре. А ещё у неё был я…
– Может, не только ты?
– Может… Однажды мы пошли на пикник с сотрудниками папиного института или его кафедры, уже не помню точно. С другими ребятами я собирал дрова, мы рубили ветки, шумно было, весело. Перед девочками старались показать, кто сильнее, кто минимальным количеством ударов срубит пень, который, в общем-то, никому не мешал, – ну, дурачество, ребячество такое. Когда каша сварилась, шашлык поджарился, почти все расселись парами, новоиспеченные кавалеры повелевали дамам: «Не вставай – я принесу!» – и, преодолевая смущение от новой роли, подносили им кушанья.
То ли мне тогда никто не понравился, то ли понравившуюся окружили заботой раньше. Я сел один, поднял глаза и увидел, что напротив, также с краю и чуть поодаль от компании, сидела, опираясь на руку, мама, а рядом с ней – мужчина. Он что-то говорил ей, они оба спокойно смотрели перед собой. Он вроде бы просто сидел рядом, но в положении его тела был едва уловимый наклон к ней – он как будто хотел подойти ей по форме, не обнять, не приблизиться – совпасть. Удивительно, но они показались мне чем-то целым, хотя я видел его впервые.
Во мне сразу поднялось недовольство – посмотрел на них ещё раз, ничего не изменилось. Вдруг мама повернулась к нему и я увидел её взгляд, искрившийся надеждой и удивлением. Она смотрела на него, как на приближающееся северное сияние: «Неужели? Не может быть!»
Мне хотелось стряхнуть с себя настолько сильное впечатление, я отчаянно сопротивлялся его реальности. Тут к ним подошёл папа. Наконец-то! Сейчас он тоже увидит ситуацию и вернёт всё на свои места.
У него в руках была полная тарелка кусочков шашлыка, он недовольно буркнул: «Что это вы огурцами и зеленью питаетесь?» Они синхронно подняли на него взгляды, в которых был только один вопрос: «Зачем ты…?» Мамино такое выражение я знал, – но он! – он смотрел на него точно так же! Я почти кипел от злости, а папа, как ни в чем ни бывало, сел рядом с ними и начал есть мясо из тарелки, руками. Мама отвернулась и опустила глаза, собеседник, не поворачивая головы, окинул боковым зрением её силуэт и не отводил взгляда. Весь их вид выдавал мучение обществом соседа, который даже не смотрел на них, а только монотонно жевал своё мясо. Когда на тарелке остался один кусочек, он развернулся и громко сказал: «Молодой человек! Может вы всё-таки уступите место своему начальнику рядом с его женой?» Тот поднялся, сделал шаг вперёд, намереваясь уйти, но шагнул в сторону и просто поменялся с ним местами.
Папа присел рядом с мамой и голосом, идущим из недр желудка, спросил, взглядом показывая на свою тарелку: «Будешь?»
Мама улыбнулась с какой-то горькой иронией и мотнула головой, мол, нет. А через несколько секунд я заметил, что она сдерживает смех. Над чем она смеялась тогда? Над злой шуткой жизни, над своим выбором, над диаметральной противоположностью ощущений рядом с людьми, занимающими одно и то же место?
Он замолчал, Катя ждала продолжения рассказа, но длилась только пауза.
– И всё?
– Не всё, – ответил Николай Павлович, задумчиво рассматривая перед собой картины, которые только что описал. – Помню, только-только рождалась весна: наступали морозы, потом сразу теплело, мягкие и колючие ветры дули вперемежку, мы ужинали втроём на кухне, вдруг открылась форточка и холоднющий поток воздуха ворвался в кухню. Мгновенно стало зябко и противно, я съёжился, удивляясь, как так может быть: мгновение, то же вещество, но другой температуры – и атмосфера в комнате совсем другая?
Папа поднялся, с возмущением хлопнул рамой, а садясь за стол – подтяжками, маму раздражал этот жест, она резко повернулась к нему и спокойно, как будто продолжая рассказ, сказала: «В лесу подснежники цветут, ещё не целыми полянками, а только одиночными цветами. Их узкие стебельки прокалывают опавшие листья, а хрупкие небесно-голубые цветочки едва-едва раскрыты». «Какие подснежники? Снег не сошёл, стойкое тепло ещё не установилось», – медленно проговорил опешивший папа. «Они раскрываются под снегом», – продолжила мама. «Не может быть! Рано ещё!» – тоном эксперта заключил отец и начал шумно переставлять посуду на столе, подбираясь к следующему блюду.
Мама сидела, неподвижно глядя перед собой. Я тогда понял, что за этим взглядом, за разговорами невпопад она прячет свою уязвимость, скрывает в них свои чувства.
Через несколько дней мы с папой были вечером дома, каждый занимался своим. Неожиданно он заглянул в мою комнату: «А где мама, ты не знаешь? Восемь вечера уже». «Не знаю!» – ответил я. Мы вышли в коридор и уставились на телефон, независимо друг от друга, обдумывая кому звонить. Простояли молча пару минут и вместе обернулись на звук поворачивающегося в замке ключа.
Вошла мама – я никогда не видел её такой. Она окинула нас взглядом человека, у которого из рук забрали ношу, с которой он таскался всю жизнь, тяготясь, перепачкиваясь, изо дня в день озадачиваясь ею. И вот она стоит на пороге первый раз без неё и не понимает, что делать дальше.
Папа, обычно безразличный к её настроению, безошибочно уловил его: «Ну-у-у? И откуда мы такие окрылённые возвратились?» Она посмотрела на него какие-то доли секунды, словно не могла узнать, понять, кто он. Потом открыла свою сумочку, достала из неё подснежники – несколько хрупких нераскрывшихся цветков лежали у неё на ладони, – и протянула ему. У папы от неожиданности пропал дар речи и отвисла челюсть. Он неуклюже ткнул пальцем в цветы, не веря, что они настоящие, прокашлялся, приходя в себя, и издал звук, окончательно возвращавший его в реальность – хлопнул подтяжками: «Кто же сопровождал мечтательную даму в тёмном опасном лесу?» Она посмотрела на него, как бы говоря: «Мне вообще всё, связанное с тобой, безразлично», – и начала снимать обувь, пальто, поправлять причёску у зеркала.
Чувствовалось, она стала другой. Мне захотелось подойти к ней, тронуть за руку, сказать: «Мам, вернись!» Я сделал шаг, она посмотрела на меня с приятной улыбкой и спросила: «Что?», но каким-то другим, незнакомым голосом. Желая успокоиться, я выискивал в памяти подобные её разговоры, движения, выражения лица, и вспомнил её рядом с тем мужчиной на пикнике, который так не хотел отводить от неё взгляд. Мысленно сравнивая его с отцом, я понял, что он о времени появления подснежников спорить бы не стал.
Папа закончил ковыряние в цветах и начал чесать ладони, будто обжёгся об их холодные стебельки и бутоны. «Ну что?» – весёлым тоном спросила мама, намекая на недавний спор. «Ничего», – процедил он сквозь стиснутые челюсти.
Меня шокировало произошедшее, я развернулся и ушёл в свою комнату, ждал, что мама зайдёт, но она не зашла, вышел на кухню – она спокойно ужинала, а папа ходил вдоль стены, размахивал руками и что-то шипел. Впервые его ровное отношение ко всем в доме сменилось эмоциями, увидев меня, он быстро вышел. Сам не знаю почему, но я вышел за ним.
В квартире было тихо, вопросительно тихо, только поздно вечером я услышал, как они шли по коридору, выглянул и застал момент, когда они вместе входили в папину комнату. Помню своё удивление – мне было четырнадцать лет, но я ни разу не видел этого раньше… Ой-ой-ой, нога затекла, вставай!