Читать книгу Дихтерина - Наталья Юлина - Страница 4

Часть первая
Тянь-Шань
Экспедиция

Оглавление

Впервые в Алма-Ате. Я иду с рюкзаком за спиной по солнечному спящему городу. Широкая бесконечная улица прямо от вокзала в сторону едва видимых вершин. Я иду так, как будто это не город, а вся земля медленно поворачивается под ногами. Нет никаких людей – и быть не может. Нет никаких машин – и быть не может. Есть я и Земля, над нами Солнце, и где-то впереди – Горы. Потом, потом я увижу всё это сверху, с трех тысяч метров высоты. Земля окажется действительно круглой, как говорили физики, но концы её загибаются не вниз, а вверх, то есть, очевидно, люди живут не снаружи шара, а в его внутренности. Отсюда постоянное припоминание о настоящей жизни, отображением которой по формуле 1/z наша действительность и является. Ну что ж, внутренность так внутренность. Надо только время от времени делать на это поправку, иначе ошибка восприятия становится просто чудовищной.

Всё, что я увижу в экспедиции, в чем буду принимать участие, окажется точно таким скукоживанием работы людей, здесь живших лет за пятнадцать до меня, с каким уже сталкивалась после МГУ – никто ничего не делал, хотя до меня там люди трудились с огромным энтузиазмом.

Вот это и было настоящим счастьем, потому что, не имея никаких обязанностей, можно было заниматься собой. Общество освобождало людей от своего присутствия, и люди поступали каждый по-своему: одни спивались, другие шли в диссиденты и боролись за то, чтобы общество вмешалось в их жизнь, заставив их или умирать с голоду, или работать до изнеможения. Аминь. Люди всегда борются за то, чтоб им хуже жилось.

Итак, Алма-Ата. Сначала база, то есть перевалочный пункт в городе. Я приехала сюда в день, когда раз в неделю, обычно по понедельникам, машина с базы увозила всех наверх. Рядом со мной двое рабочих. У одного в авоське газеты столбиками и некоторый бесформенный пакет. У второго сумка непрозрачная. Их разговор, образный, ёмкий, почти без мата, полностью мне недоступен. Все слова знакомы, но связь между любыми двумя неуловима. Я слушаю, как песню на незнакомом языке, открыв рот, но для приличия отвернувшись. Интересно, овладею ли я этим языком когда-нибудь? Наконец, грузимся и едем.

Сначала едем по улицам. Город, не похожий на те, что видела прежде. Он просторен. Нет муравейников, слепленных из домов, нет муравейников, слепленных из машин. Этот город не для муравьёв.

И вот мы из него выехали. Медленно поднимаемся по тополиной аллее прямо к горам. Цветет урюк. После черного снега Москвы – инопланетное чудо. Аллея прямо, не дрогнув, летит к линии гор, от этого возникает чувство надежной бесконечности, будто мы не в горы едем, а возносимся к вершине свободы.

Вот и началось. Слева река, мы в ущелье. Скалы вокруг, впереди ёлки. Но не ёлки, а ели: чинными девушками собираются вдали в кружок, в стаю, в цепь. Газик прыгает от моста к мосту. Река то слева, то справа – ревёт вот уже баритоном – тише, тише, и снег – свет. Белого всё больше, и вот весне конец. Снег и туман. В разрывах густого тумана, в надрывном гуденье мотора в белые снежные ноздри уткнётся машина, но нет. В последний момент извернётся – останемся целы, и выше, и выше вперёд.


Прибыли, но видимость ноль. Почти вплотную подъехав в туманной мороке к избушке, заметим и камень огромный, избушка приткнулась к нему, и ель, этот камень подствольный держа, не роняя, сама между тем теряется где-то вверху. На избушке надпись: ТРАКТИРЪ. Рядом навес для машин. Под навесом что-то копает малыш.

* * *

– Наташа, расскажи мне историю.

– Какую тебе историю?

– Мне про Пушкина.

– Ну, слушай. Пошел Пушкин на озеро. Подходит, а озеро замерзло. Отошел он от него и к елке направился. Прямо вплотную подошел. Подошел вплотную, а елка возьми да и исчезни.

– Почему, Наташ, почему она исчезла?

– Туман был. И вот стоит он рядом с елкой, а ее нет. И говорит тогда Пушкин: «Ну, брат Пушкин, ты совсем того».

– Что это, «того»?

– Ну, «того», это значит «этого».

– А чего, Наташа, этого?

– А этого значит того.

– Наташа! Я не понимаю. Ты меня обманываешь, это не про Пушкина.

– А про кого же?

– Не знаю. Про Пушкина – стихи.


Малыша зовут Петя. Ему пять.

В сторону озера с Петей идем по дороге – летом можно меж скал по траве напрямую спуститься бегом, но апрель, и снега только чуть почернели. Сверху вниз дорога-змея, извиваясь, на прежнее место стремится. Под ногами ледок и песок, и мелкие камни. Удобно бежать. «Петя, – кричу, – а вверх как, сил хватит?» Петя смеется, «Еще». Наконец, повернули назад. И что же? Вверх не вниз. Только несколько метров прошел: «Я голодный, Наташа. А голодный не ходит пешком». Я пытаюсь игрою, забавой заставить Петю про голод забыть и про то, что идти тяжело. Но Петя все тише шагает, все дольше на месте стоит. Развлекать малолетку не легче, чем его же тащить на горбу. Петя верблюда обнял, закачался, но чуть показались дома, «сам» закричал, спрыгнул на землю, и умчался, не то что верблюд.

Сидим с Петей у меня в комнате на кровати. Петя обползает меня, суется с другой стороны и вдруг серьезно просит:

– Расскажи мне сказку.

– Я тебе лучше книжку почитаю.

– Про Пушкина?

– Нет. Ее написал Никольский. Он ученый. Читал разные книжки, а потом сам вот эту написал. Давным-давно, в начале шестнадцатого века на севере в лесу было такое место – монастырь.

– Это как Саратов?

– Нет, это крепость, и в крепости жили люди и за нас с тобой молились Богу. А вокруг было так. Перед монастырем озеро, и за монастырем тоже озеро. Выйдешь из ворот, встанешь на горке, и далеко, далеко видно.

– Как у нас?

– По-другому. У нас горы высокие и близко. Вот они даль и заслоняют. А там ровно, поэтому с высокого места далеко видно: белое озеро, мыс, за мысом ели черные в озере.

– А ты в начале шестнадцатого века жила?

– Конечно. И вот в это время главным у них был Иоасаф. На самом деле он князь Оболенский, но нравилось ему в монастыре, и компания хорошая подобралась. Художник Дионисий с бригадой. Кто книгу там писал, тоже хороший человек.

– Никольский?

– Нет, другой. И отдельно от них, но вроде и рядом, ну, как ты среди взрослых, жил юродивый по имени Исидор.

– Юродивый, это что?

– Это такой клоун.

– Клоун? Это кто?

– А ты в цирке не был?

– Нет.

– Клоун вроде понарошку говорит, а вроде по правде. И была там женщина, в поварне работала, по имени Фекла. Дружила она с Исидором, и вот ее разговоры с ним я тебе почитаю. Да, он звал ее Поликсена.

– Пали сено, пали сено. Наташа, сено палить опасно.

– Ты не слышишь? Поликсена. Имя такое, от греков досталось. Поликсена подкармливала Исидора, и он приходил в поварню в любое время, когда ему захочется.

– А поварня, это что?

– Кухня. Поликсена, как твоя мама, стряпала там. Ну, слушай.

Что не весел, Исидорушко?

Не дает мне покоя, Поликсена, друг мой, желудок тощий. Не поел, – тоска, а поел – еще тощее тоска. Мысли напрягаются, каждая норовит кусок пожирнее отхватить, а я над ними, как курица над цыплятами: квохчу, а ни одной схватить не могу. Часа через два власть сатаны кончится, даст Бог, тогда и веселье пойдет.

– Наташа, мне не интересно.

– Хорошо. Я буду читать, а ты не слушай. Вот возьми книжку с картинками.

– Нет, я пошел.

– Ладно. Но как ко мне придешь, так я тебе почитаю.

– Я пошел.

* * *

В эти апрельские дни жизнь проходила в тумане. Снег и туман, невесомость, невидимость, свет. Свет, как молочный коктейль, одинаков с любой стороны. Это солнце, не в силах пробиться, заставляет светиться туман. А если пробилось, ты, на яркое жмурясь, взглянула вокруг – уж всё потемнело, метель. После метели, гляди, бесцветно-прозрачные крокусы чуть видны из мокрого снега, но пары часов не прошло, увидишь их снова лиловых, живых.


Первые дни не забудешь. Если солнца не будет, туман по-другому туманит.

То неподвижно приникнет к открытым глазам, и к лицу, и к одежде – так что нет ничего, лишь пахнет цветами, то на миг разорвется, будто ветхая ткань, и в память вплывет черный призрак стены в воде неподвижной. Или банька на камень влепилась, и следом бочка желтая, баньки подружка, на колесах недвижных проедет.

Я живу в крайнем доме. Если наверх по трассе пойдешь, когда чуть прояснится, увидишь внизу террасу, несколько мелких коробок-домишек на ней, и весь этот крошечный остров, как будто мираж, оптический фокус средь серых реальных камней. Живы ли те, кто живет тут?

Но я живу в крайнем доме. Здесь высота, и привычное – вдруг незнакомо. Конечно, не город. Может быть, дух деревенский? Отнюдь. Там листья, деревья. Там пахнет навозом, дровами, дымами, и травы за травы, встревая, растравят растущую мощь опьяненья.

Здесь нет опьяненья, здесь трезвость. Тоже трава, но другая. Жизнь заставляет ее поскупиться на лист и на запах. Запахнешь, частицу себя подарив, а зачем? Пчел и другого народца не будет, а будет мороз по ночам. Силы копить и копить. Не погибнуть, на это и жизни не жалко.

В разное время разные глупости радовать могут. То облако, то синий цветок. И лишь тишина – тишина, полней не бывает. Она оглушительней ветра, страшнее зверей, и слух с непривычки свое продолжает гундосить, чтоб только убить тишину.

И воздух, и гор гробовое молчанье – привыкнешь, тревожит запах, которого нет. Здесь не пахнет почти никогда ничего. А то, что запахнет, едва появившись хоть в кухне, уйдет, как след человека в пургу. Про это ты можешь забыть, не заметить, но странность, как счастье, имеет привычку застрять в плоти твоей, в дальнейшую жизнь прорастая.

Космос? Почти. А мы? Мы – земляне, и скажем себе, что жить хорошо. Что нам здесь приятно и внятно любое касанье и солнца, и ветра, и неба веселой воды.

Ведь в городе что? Там природа в осколках, и острой зазубриной может тебе повредить.

Дерево. Да, дерево. Два дерева, да, еще лучше. Но им, двум, десяти, двадцати не под силу обнять, приголубить дитя свое. Они могут только напомнить, что есть, или были, осень, лето, зима – не в обрывках, а целым гигантским созданьем. От этого мы, горожане, тоже разбиты на рыхлые щепки, занозы, куски.

Что делать, друг мой, глаза замусорил. Потрогай, сколько пыли там да грязи. Как к нашему подошел, так и началось. Он перед всеми наставленья рек, а я туда посмотрю – пыль, сюда – грязь. Труха, щепки, пупки.

– Не заговаривайся, Исидор, какие пупки?

– Пупки – слова такие круглые, ухватиться не за что, и с дыркой посередине для звука. Как зажужжат, так берегись. Или за горло возьмут, или по голове хлобыстнут. Пупки-то самые опасные. В глаз попадет – всё, глаз пропал.

Дихтерина

Подняться наверх