Читать книгу Фараоново племя. Рассказы и сказки - Ника Батхен - Страница 5
Были города Августа
ОглавлениеШли дожди. Тяжелые, как свинец, грозовые и хлесткие, нежные и занудливые, словно больные младенцы, переливчатые предвестники радуги – капризы стихий всех мастей и характеров заполонили город. Я приехала сильно под вечер и, пробираясь к проспекту, успела промочить ноги, прыгая через вертлявые струйки в клочках тополиного пуха. От вокзала до дома Алешки было, пожалуй, кварталов пять.
Алешка – закадычная моя соперница и подруга – укатила рожать в «дореформенную» провинцию и позвала меня отдохнуть с месяцок, а попутно составить компанию в трудном промысле чадодейства. Я согласилась и вот, Москва осталась за левым плечом вольной Волги, а я с толстой сумкой и рюкзачком топаю по синему треснутому асфальту, временами проваливаясь в допотопные провинциальные лужи.
Город кажется очень строгим и старым для такого заброшенного малютки. Решетки балконов в стиле модерн, классические портики на фасадах, элегантные арабески, особнячок барокко – попадаются здания чуть не двухвековой давности. И особую пряную прелесть со щепоткой якобы морской соли в воздухе городу придают пирамидальные тополя в медленных тихих сумерках.
Подмигнул фонарем перекресток с мокрой табличкой «Улица Шубина» – поворот направо до угла улицы Шуберта и на второй этаж дома с башенками – не спутать. Я прошла по поребрику между двумя ручьями, спрыгнула на тротуар, подняв фонтан брызг. Голубая роскошная ель, которую я задела, задрожала ветвями, оскорбленная таким панибратством. Впереди отблеснул новый дорожный знак «Улица Шуберта». Интересно, а нет ли здесь улицы Мандельштама? И куда свернуть дальше? Я огляделась вокруг… и вздрогнула. Сердце неловко дернулось, руки похолодели.
Никогда и ни с чем не спутаю этот красный фасад с грязно-серыми дорическими колоннами.
Вот захламленный питерский двор, вот раздвоенный тополь, рядом с ним грузный пень в шелухе окурков. Вот окно, открытое круглый год, вот тяжелая дверь парадной, коридорчик на пять шагов, поворот и кольцо ротонды и витая железная лестница в две площадки и потресканный купол над головой. Запах сырости, табака, штукатурки, надежды, сладковатый шальной душок юной дури.
Сколько лет мы ходили сюда, целовались, читали стихи, дрочили беспомощные гитары, обещали, клялись и верили, как положено детям в шестнадцать лет. Здесь таился наш дом, наш секрет, страшноватая, но такая чудесная сказка.
Я коснулась двери, влажной, будто ладонь подростка, оттолкнула, вошла. Гулкая тишина – каждый шаг отдается под куполом, решетчатые ступени, семь слоев надписей по зеленым стенам. Говорят, хиппи были здесь с шестидесятых, до того жил сам Жданов, еще раньше – процветал великосветский бордель, куда, случалось, забегал сам Распутин… Наверное, это легенда, одна из легенд Ротонды – как цитата из Данте, написанная углем по кольцу потолочного купола. «Оставь надежду…» – я ее никогда не теряла.
А в закутке глухой левой площадки есть портрет с обещанием «Ленинград, я вернусь». Перед «вечным» отъездом в Израиль я рыдала здесь на коленях случайного мальчика, а четыре года спустя прежней Ротонды уже не осталось. Я поднялась по ступенькам, разбирая знакомые надписи, прикоснулась к глухой стене, щелкнула зажигалкой…
– Не стоит, девочка. При свете ты разглядишь только свою ошибку – не знаю, кем тебе кажется этот дом…
Шепотливый, негромкий голос опоздал – я уже зажгла газ и увидела тусклый подъезд двухэтажного домика с тухлой лампчкой на длинном шнуре. А говорил со мной невысокий и очень пожилой человек в темном строгом костюме с орденскими планками по обоим бортам пиджака.
– Откуда вы знаете, что нельзя зажигать огонь? Почему я должна что-то видеть? – от удивления я даже не поздоровалась.
Человек засветился беззубой, младенчески чистой улыбкой.
– Видеть ты не должна – в городе Августе слишком многие только смотрят. Но увидела – иначе зачем бы стала трогать руками стены. Тот дом умер?
– Можно сказать и так, – я прищурилась, пытаясь разглядеть лицо собеседника, обожгла палец и уронила зажигалку. Звук падения хлюпнул, добив иллюзию. Из окошка пахнуло фонарным светом, стали видны деревянные, вытертые ступеньки. Человек осторожно оперся о подоконник и достал из кармана сложенный лист бумаги.
– Смотри. По плану Август должен стоять километров на двадцать к северу – здесь в центре города карстовые пещеры и вообще ничего нельзя строить. Понимаешь?
– Не очень, – я и вправду пребывала в полнейшем недоумении.
– Конечно, вы же все атеисты и матерьялисты, – человек усмехнулся и погрозил кулаком кому-то невидимому, – Ты умеешь лепить домики из песка?
Я молча кивнула.
– А из пепла и битого кирпича? Из оплавленного, пересохшего хлебной коркой камня, из осколков витражей венецианского стекла, из угольков дубового паркета – заново? Огонь ест все – тело и дерево равно пища. Но человек остается – детьми и письмами, фотографиями, проклятьями ли – на земле. Дома же рушатся безвозвратно вместе с памятью стен и окон, свиной шкуркой обоев, теплыми запахами жилья. Понимаешь? Я сумел уцелеть в той войне, потому, что хотел строить домики из песка…
…Началось все со слепоты. После смерти матери он – тогда восьмилетний мальчишка – от горя потерял зрение. Полгода, пока петербургские эскулапы ломали голову над природой столь странного недуга, на прогулках он ощупывал стены зданий, стволы деревьев и решетки подвальных окон. Мир шероховатого, плоского, снежного, мраморного и чугунного заворожил настолько, что по выздоровлении мальчик занялся сперва лепкой, после же – архитектурой. Тени Растрелли и Монферана бродили в бледных снах белых ночей, пока юношам его лет снились жадные балерины и похотливые горничные.
Он уехал в Италию, дабы набраться опыта у великих и уже в Капуе узнал, что пришла революция. Он хотел быть полезным своей стране, потому вернулся с дипломом и чемоданом, полным проектов улиц и городов будущего. В двадцать пятом-двадцать седьмом годах в Ленинграде он построил два дома-коммуны – для писателей и политкаторжан. В тридцатом по нелепому обвинению сел и пять лет провел в трудовых лагерях. В тридцать пятом, осенью – вышел.
Очень хотелось жить, паче того, строить и возвышать. Но случайный, голодный брак бросил в глушь Зауралья, где он – потомственный дворянин и талантливый архитектор – при свете лампочки Ильича разводил бухгалтерию для зверосовхоза. Потому, наверное, уцелел.
После была война.
В июле 41 он пошел добровольцем на фронт, был отправлен сперва в Москву, потом в Сталинградский котел, и, наконец, «Пол-Европы прошагали, Пол-Земли» – через Польшу в Германию. И везде он видел убитые города с развороченными мостовыми. Остов синагоги в Кракове и там же кости костела; скелет дома Павлова в Сталинграде, прах Дрездена, руины траурного рейхстага.
За живое брали беспомощные, непристойные мелочи – осколки фарфоровой чашки, пружинистое нутро венского стула, забытая кукла с идиотски-голубыми глазами и огромным бантом из тюля, филигранный фонарь у входа в разваленную пивную. Шальное, как институтка на первом балу, кружевное весеннее небо сияло, обещая новую жизнь уцелевшим. И забвение тем, кто не дожил.
Кавалер двух орденов, победитель, солдат, герой, он возвращался на родину в пульмановском, вонючем и тесном вагоне. Поезд тискало и качало, в теплушках пели, хвалились трофеями, плакали и снова пели. Он почти не слезал с верхней полки – хотелось думать, а не говорить и пить. Время жизни катилось к пятидесяти, все, что можно, было уже пройдено, все, что дорого – давно потеряно. И каждую ночь снились дома, кварталы и перекрестки, которых больше не будет. Он набрасывал чертежи пальцем на запотелом стекле, а соседи считали его помешанным. В подсумке дремали трофеи – коллекция довоенных открыток с видами умерших улиц.
Вместо снулой глуши он вернулся в Москву и пошел в Горпроект. Повезло встретить «бывшего» сотоварища по гимназии. Повезло получить предписание на работу – в глубь степей возводить городок для нефтяников. Первый тур чертежей был стандартен – скворечники с крышами и балконцами, два дворца в стиле «ампир», бегемотья туша больницы и далее… Наверху дали старт и он прибыл на место.
Чаша желтых холмов и ковыльная степь кругом. Жаркий ветер, заунывно тоскующий по упругости конских грив. Запах высохшего навоза. Тростниковая флейта в желтых высохших пальцах старика башкира. Музыка вверх – как дым в раскаленном воздухе. Черно-влажные гулкие рты пещер. И гусиный пух облаков.
Он сравнил – вот Джерусалем середины прошлого века, руины Старого города – и пустил в работу первые чертежи. Угрюмые немцы истово – как свое – возводили кварталы приземленных домов с черепичной, огнистой крышей, круглыми окнами чердаков и «двух одинаковых не нашлось бы меж ними», а он уже рисовал на газетной бумаге больницу – фасад дрезденской Оперы…
Первые переселенцы прибыли через год в новенькие квартиры, пахнущие мелом и деревом. Улицы – сплошь в стародавних липах – замелькали гирляндами простынь и свежих пеленок. Заработали магазины, кафе, Госстрах. Город закипел сразу – как чугунный котелок на костре. Но тайком горожане шептались, что, будто находили чужие следы в домах, и незнакомую речь по ночам доносил ветер. Дальше – больше.
Люди в странной одежде выходили из лондонских скверов и садились в пражский трамвайчик на углу Венеции и Нагасаки. За одним и тем же углом можно было увидеть кавярню сестер Несвицких или бар Ханумы-хатун. В городском саду каждый вечер играл оркестр и «Дунайские волны» качались в объятиях нежных скрипок. А однажды под вечер по улице Ленина, говорят, прокатилась карета с царскими вензелями. Правда, это, наверное, уже врут…
Годы шли, город рос. Появились уже кварталы: «немецкий», «минский», «арбатский», улицы Харбина и Петербурга, римские и египетские дома… Архитектор работал без устали, иногда сверяясь с журналами, чаще по памяти. «Отработанные» открытки он вешал на стену в своем кабинете и любовался ими в обеденный перерыв. Иногда он задумывался – а что будет, когда коллекция кончится? Но в обтрепанной по краям пачке оставалось еще много «посткардов».
Поселенцы спокойно свыклись с листопадом нового Вавилона. Многоголосье и разнонаправленность улиц потихоньку меняли их в романтических космополитов, благо нефтяникам даже в те времена было позволено многое. Впрочем, больше молчали – слишком дивны и редки были чудные книги из библиотек города Августа, слишком сладок и прян аромат кофе по-венски, чересчур головокружительно вальсова жизнь посреди страны победительных маршей. Уже и свадьбы игрались и первых младенцев с левантийски тяжелыми веками или узкими глазками айнов несли из готического роддома. Прошлое обрастало нежно-розовой плотью – как свежая кожа затягивает ожог.
А закончилось все банально. Свежеприбывший горожанин – скопцеватый польский еврей – опознал в новых зданиях силуэты варшавского и краковского костелов, о синагоге не говоря, и тотчас же сообщил куда следует. Архитектора вызвали, допросили, попросили остаться, допросили еще раз… Шел 1952 год.
Город Август охватила тревога – сначала смутная и невнятная, после плотная, будто дым от лесного пожара. В очередях шептались, что слышали пушки, разрывы бомб, вой пикирующих бомбардировщиков. Место пражских трамваев заняли танки и броневые колесницы монголов, от деревьев к парадным перебегали хмурые автоматчики. Бессчетные стаи ворон кружились в прозрачном небе, а подвальные крысы ушли из города. Улицы опустели – подселенцы предпочитали отсиживаться в своих крепостях, забивая тоску свистом радио.
В ночь с субботы на воскресенье всех жильцов охватила паника. С самых сумерек начались перестрелки, запахло гарью, порохом и разваленным мясом. Мостовые тряслись в лихорадке, ставни хлопали, двери скрипели и ныли. Исход начался чуть за полночь – на машинах и мотоциклах, с тележками и пешком все живые пустились прочь.
Многие после не могли вспомнить: зачем, почему поднялись, куда бежали, как очнулись в степи на рассвете. Кое-кто – вспоминать не хотел. Но все поняли, когда архитектор умер – контуры города на холмах заколебались и осыпались, будто песок под струей воды. Говорили, что его расстреляли, но после узнали – ушел сам, в камере, во сне. А обломками здания накрыло уже тело. Там теперь парк – перестраивать побоялись.
– А все остальное – осталось? – спросила я, пересаживаясь. Ноги затекли, будто на желтой занозистой лестнице я сидела не один час.
– Город не сносили, и он не рушился. Какие-то здания уцелели, какие-то обрели «истинный» облик советских домиков сталинского фасона, что-то безвозвратно перестроили. Старики предпочитают помалкивать, молодежь ничего не знает. Дети догадываются, но с возрастом перестают верить в собственные игрушки…
– Значит, вы говорить не боитесь?
– В моем возрасте ничего не боятся, девочка – старик улыбнулся еще раз, – А теперь прости – один из моих друзей пришел погрустить о Берлине, в который – в отличие от тебя – так и не смог вернуться.
Под ногами заскрипели ступеньки, хлопнула дверь подъезда. Из лестничного окна молочным туманом клубилось утро. Я поддернула рюкзачок и вышла на улицу. Захотелось отыскать солнце, но марь затянула небо вглухую. Искомый дом с башенками виднелся на углу следующей улицы – я вспомнила, что улица Шуберта идет подковой вокруг квартала. Полосатая кошка на тротуаре сонно мыла пыльный, пушистый хвост. Прокатился пустой автобус.
Город похожий на Минск и Питер одновременно дремал за моей спиной, город, вылитый Иерусалим спускался с холма Нерештау, город Август улыбался будущему рассвету. И на флаге у входа в мэрию мне почудилось Белое Древо и семь звезд в венце Короля…