Читать книгу Андрей Курбский - Николай Фудель - Страница 9

Часть первая. Лунная решетка
7

Оглавление

Шестнадцатого сентября сорокатысячное польско-литовское войско с Радзивиллом, Слуцким и старым Григорием Ходкевичем, великим гетманом Смоленским, вышло на берег Двины в двух верстах от Полоцка и стало окапываться траншеями, турами и ставить палисады; растягиваться и окружать город, обкладывать плотно пока не решались: крепость была укреплена лучше, чем доносила разведка, во-первых, и на помощь Полоцку шли ускоренными переходами царские войска из Великих Лук с воеводами князьями Пронским и Серебряным – во-вторых. От Курбского было известие о победе над Петром Шуйским, но самого его и с ним Константина Острожского и Богуша Корецкого ждали дня через четыре, а без них о штурме не могли договориться, собирались, пили, спорили и ругались, как обычно. Радзи вилл Черный, учившийся войне у гугенотов, все это молча презирал. С приездом знатного Ходкевича власть в войске разделилась, но Ходкевич, хитрый и прожженный в интригах царедворец, не брался сам все решать. В Полоцке сидел Петр Щенятев, молодой, но уже прославленный под Казанью воин, который не умел сдаваться и делал ночами дерзкие и кровопролитные вылазки. Припасов, говорили лазутчики, у него много, и пороха и ядер – тоже, а стены – это и так было видно – укрепили новыми стрельницами, заделали проломы, расширили рвы. Весь посад был выжжен вровень с землей, жители говорили, что в город литовцев и поляков не пускали, что там только русские попы с семьями да старики и старухи остались, а так одни воины, стрельцы и конница. Пушки из Полоцка били далеко и метко даже по отдельным разъездам, и было известно, что это пушки ордена Ливонского, захваченные при разгроме магистра Фюрстемберга пять лет назад, и это было обидно. Радзивилл ждал Курбского еще и потому, что знал, что он дружил с Петром Щенятевым, и хотел использовать это, чтобы склонить Щенятева к сдаче города на почетных условиях.

Наконец, девятнадцатого сентября на Смоленской дороге показались конные дозоры Курбского, а через час он сам вошел в шатер Радзивилла Черного. Гетман сдержанно, как всегда, обнял его, поздравил с победой и усадил за стол. Они были одни, и Курбский, выпив вина и утолив немного голод, стал сразу спрашивать про дела. Он узнал о подходе войск с Ходкевичем, об угрозе помощи Полоцку из Великих Лук, о неудаче королевских войск под Черниговом и Озерищем.

– Мы допросили пленных, – сказал между прочим Радзивилл, – и они доносят, что Петр Щенятев и не помышляет о сдаче. Ты знал его?

– Знал. Он не сдаст город.

– Даже если ты убедишь его?

Курбский покраснел и взглянул на Радзивилла, но тот спокойно встретил его взгляд. Было душно и жарко в дорожном лосевом кафтане, после вина и мяса отяжелел желудок, подпирало дыхание.

– Ты знаешь, что это был мой друг? – спросил Курбский сердито.

– Знаю. Потому я и ждал тебя.

– Он тем более не сдаст город, если я буду просить. Разве ты не понимаешь, что он не простит мне этого?

Радзивилл задумался. Текли минуты, за шатром смеялись чему-то у коновязей конюхи и слуги, лаяла далеко и надсадно чья-то собака, свежий ветерок доносил запах сена с реки.

– Сможем ли мы за неделю взять Полоцк? – в упор спросил Радзивилл. – Мы не можем ждать распутицы и подкреплений русским.

«Если я скажу „сможем“, но город устоит, они скажут, что я хотел их погубить, а если скажу „не сможем“, они скажут, что я трус и втайне на стороне Петра Щенятева, своего друга». Курбский посмотрел Радзивиллу в глаза, но эти холодноватые, честные глаза не изменились ни на йоту. «Зачем Радзивиллу испытывать меня, если он мне верит?»

– Когда мы Полоцк брали, – начал он медленно, – у нас было дворян восемнадцать тысяч, да воинов из крестьян тридцать тысяч, да стрельцов и пушкарей более семи тысяч. И еще шесть тысяч казанских татар и черемисов. – Он помолчал, успокаиваясь от молчания Радзивилла: это было внимательное и дружеское молчание. – Да стенобитные пушки и ядра мы подвозили из Смоленска по ледянке, а что у вас сейчас есть?

Радзивилл кивнул.

– Я не боюсь! – вспыхнул Курбский. – Велишь – пойду хоть завтра на штурм.

Радзивилл опять кивнул.

– Ты пойдешь на Великие Луки, в ту сторону: надо задержать Пронского и Серебряного хоть ненадолго. Я тоже думаю, как ты, но пока не говори этого никому. – Он поднял узкую ладонь над столешницей. – Никому!

Курбскому стало стыдно.

– Я всегда тебе верил, – тише и тоже чего-то смущаясь, сказал Радзивилл и дотронулся кончиками пальцев до руки Курбского.

Рука сама дернулась и убралась со стола на колени; Курбский смутился еще больше, он внутренне весь сжался от этого прикосновения: он же не виноват, что этот человек, который так любит его, еретик. «Но нельзя, хоть умри, показывать ему, как мне противно». Он рассердился на себя и вытер лоб, Радзивилл видел его смущение, но не понимал причины. Или нет, понял: он не хочет нападать на друга, на Щенятева.

– Отдохните дня два-три и выступайте, – сказал он. – Сабель пятьсот тебе хватит: нельзя их пускать в глубь Ливонии, пока мы под Полоцком. Возьми своих, и я тебе дам полк волынцев и галичан – там почти одни русские.

– Да. Дай мне свежих коней, и я выступлю послезавтра. И еще дай аркебузников-немцев. – Курбскому хотелось быть одному и лечь. – Какие еще новости? – спросил он.

– Царь велел выслать из Дерпта всех немцев. Их выслали в глушь, в Казань.

– Это же во вред ему: торговля встанет, ремесла. Да впредь и сдавать города легко никто ему не будет! Глупо это: бюргеры в Дерпте смирные и работящие, я знаю их.

– Да. Но жестокость всегда глупа и истребляет сама себя, в конце концов. – Лицо Радзивилла стало мрачным. – Разве умна римская инквизиция? Лучшие люди из Франции, Италии и других стран бегут в наши свободные государства…

Впервые Николай Радзивилл заговорил о религии, и Курбский промолчал: не кальвинисту, не верящему в таинства и иконы святые, говорить о римской вере. Пусть католики и ошибаются, но они не богохульствуют, как эти… Свободные государства! Англия, Голландия, Германия? Страны еретической тьмы, вырождения христианства… А здесь? Говорят, Сигизмунд-Август равнодушен к любой вере. Говорят, что иезуиты и лютеране борются тайно, но насмерть за власть в этой стране. И кто бы ни победил, Православие будет под игом, как при татарах…

Он так задумался, что Радзивилл опять тронул его за локоть.

– Из Вильно пишут, что ваш печатник Иван Федоров тоже перешел к нам, – сказал он. – Лучшие люди Руси хотят быть с нами – таков плод кровожадности Иоанна Четвертого.

– Да! – Курбский поднял голову, оживился. – Он гонит Максима Грека, всех, кто любит просвещение и мыслит свободно. Он и меня за это… А что еще?

– Посол Иоанна Жилинский – ты его знал? – тайно предлагал большой выкуп или обмен за тебя. Но король сказал, что у нас не принято продавать друзей, как охотничьих собак или соколов. – Радзивилл покачал головой и презрительно щелкнул пальцами. – Жилинский не знает, что в его свите есть наш человек. Да, я забыл: этот человек сказал, что под Смоленском схватили какого-то Василия, кажется, твоего стремянного. У тебя был такой? Если ты выйдешь послезавтра, тебе надо сейчас идти и хорошо отдохнуть. Я скажу Острожскому, чтобы он отобрал вам новых людей и, главное, лошадей свежих.

Курбский слышал слова, но плохо понимал их: он видел нечесаную башку Василия Шибанова, его деревенское, обветренное лицо и сморщенную шею в вороте рубахи, светло-серые простодушные и суровые глаза, когда он говорил: «Ты не думай чего, князь… письмо твое довезу… ты не думай так-то…» Они схватили его, но письмо побоятся не пересылать царю, а с ним они сделают… что? Мысль об этом толкнула, как зубная боль, он сморщился. Что это говорит Радзивилл?

– Иоанн Четвертый, доносят нам, целыми неделями ездит по монастырям, делает вклады и молится усердно. – Он хотел что-то добавить, но удержался: пусть Курбский вернется из похода, у него там должна быть светлая голова и одна мысль – победить, война не любит рассеянных или устрашенных.

– Можно ли, гетман, – спросил Курбский странно упавшим голосом, – выкупить моего стремянного?

– Стремянного? – удивленно переспросил Радзивилл. – Разве он не сбежал от тебя? Конечно, можно, но если они узнают, что он твой, они заломят большую цену.

– Особенно если узнают, что он вез мое письмо к царю.

– Твое письмо? Иоанну? – На мгновение зрачки Радзивилла сузились и рот стал замкнут, жесток. – Ты писал ему?

– Да, писал. – Курбский тряхнул головой и встал. – Я покажу тебе список с этого письма. Впервые в жизни кто-то посмел сказать ему правду!

Он повернулся к входу в шатер, и закат осветил его лицо, сильное, огрубевшее. Только в уголках глаз морщилась бессонная горечь. Радзивилл разглядел ее.

– Иди, отдохни хоть немного, – сказал он. – Я зайду попозже, когда буду объезжать посты. Иди, Андрей, иди!

Курбский вышел из шатра и крикнул: «Коня!» Польско-литовские слуги, сидевшие на колоде, даже не встали, только головы повернули. «Коня!» – крикнул он громче и злее. Наконец, от коновязей отделился верховой – Мишка Шибанов, который вел в поводу мышастого жеребца князя. «Все спишь на ходу!» – хотел сказать Курбский по привычке, но посмотрел на беззаботное веснушчатое лицо отрока, и шутка застряла у него в горле.

Конец сентября, но безоблачно, сухо, мягкий свет прогревает березовые опушки, шуршит под ногами тленная листва, а в ней кое-где стоят крепкие головки боровиков; краснеет калина, попискивают рябчики за холодным ручьем. Андрей закидывает голову в осеннюю синеву за багряными осинами, солнечный лучик слепит, отскакивая от мокрой гальки на переправе; скрежещет по камню конская подкова. «Сегодня день преставления преподобного Сергия, игумена Радонежского и всея России чудотворца, а я еду неведомо куда по ничейной земле в литовских доспехах…» Андрей оглядывается, сдерживает вздох: как он любил эту пору оленьего гона, увядания трав, первые ранние зазимки, подтоковывание тетерева в розовом тумане на краю болота… А сейчас вроде это и было, и не было, точно заложило уши, ноздри, а на глазах – пленка мутная. Сколько еще дней, месяцев, лет ездить ему вот так в поиске своих, русских, чтобы или убить, или от них пасть? Странная пустота, невнятица мыслей, хоть он здоров, силен, ночью хорошо спит, разве что побаливает нога от старой раны под Невелем.

Они задержали войско Пронского и Серебряного, наезжая внезапно и исчезая, смутили, не пропустили в Ливонию. Вчера решили идти как бы в сторону Великих Лук, чтобы совсем запутать Пронского, и за день оторвались от него на двадцать верст. За эти последние недели Курбский увидел воочию, что нет никого беспощадней своих: его сторожевой разъезд попал в засаду, и всех изрубили зверски, а голые безглазые тела повесили вдоль дороги на березах. То же делали с пленными люди Тимофея Тетерина, который вызвался вместе со своими стрельцами идти с Курбским.

В одной захваченной деревне в церкви Покрова Богородицы Курбский решил причаститься. Они встали на дневку, разослали конные дозоры, ратники начали топить баню, стирали рубахи, ковали коней.

Ранним утром Курбский пошел в храм; в чистой деревянной простоте храма стояли и свои, и местные в лаптях и белых рубахах. Князь подошел к исповеди. Маленький, как подросток, седой курносый попик робко наклонил голову, сказал, показывая на Евангелие и крест на аналое:

– Не скрой греха, чадо Андрей, ни вольного, ни невольного, ибо Господь незримо стоит меж нами.

Курбский честно перечислил:

– Грешен в питии, словоблудии, гневе, в суетном многоглаголании, в чревоугодии, жестокосердии, гордыне… – Он замолчал, припоминая.

Попик тихонько вздохнул.

– Все ли? – спросил он. – Ежели не простил кому, прости здесь, сейчас…

И тут Курбский понял, что попик знает, что он – князь Курбский, ушедший от царя Ивана в Литву. Он не сразу ответил: лицо царя всплыло и заслонило иконостас, солнечные пыльные просветы высоких окон, взгляд царя бегал, щупал, выжидал, чтобы сразу схватить даже намек на непрощение и бросить в кислую от крови избу, в застенок. И от этого подымалась ярость, и он боролся с ней, как с кощунством, но не мог побороть. Здесь лукавить было недопустимо, страшно.

– Одного человека простить не могу, – сказал он, волнуясь и краснея, – да, может, он и не человек уже, а… оборотень. Нет, не могу!

Попик потупился, сложил ручки под грудью.

– Ежели не можешь простить, то и я не могу тебя разрешить, княже, – сказал он еле слышно.

И Курбский, с трудом отстояв обедню, но не приняв причастия, в тот же день поднял весь отряд и повел его на рысях прочь, подальше, точно можно было убежать от самого себя.

Когда выехали на высокое место верстах в трех от этого села и этой церкви Покрова Богородицы, он придержал коня, оглянулся и увидел позади высокий черно-сизый дым.

– Кто зажег? – спросил он подъехавшего Келемета. – Что горит? Своих жечь стали!

– Храм горит, – ответил Келемет, косясь темным глазом. – А не мы подожгли – немцы, собаки, я им кричал, да разве уследишь?

– Узнай, кто зачинщик, – жестко сказал Курбский. – Буду судить и при всех повешу! К вечеру чтобы я знал, кто поджег.

Келемет кивнул.

– Так-то оно, князь, правильно это, только немцы и ляхи скажут про тебя иное: своих, мол, не зоришь и им не даешь…

Вечером в присутствии всего отряда, построенного на широкой речной пойме, Курбский, окруженный стражей, с боевым перначом в руке, судил двух немцев-аркебузников, которых обвинили в поджоге церкви и грабеже. У них нашли в сумках церковные сосуды позолоченные и ризу с иконы. Немцев повесили и ушли дальше в осеннее мерцание березовых рощ и тихих озер, и опять были и ночные тревоги, и стычки, и внезапные переходы, но все это стало бессмысленно, мелко, противно, как бесцельная трусливая жестокость, хотя Курбский знал, что держит этими набегами в страхе все Великолукское воеводство и не дает царской армии вторгнуться в Ливонию.

Наконец, их догнал гонец от Радзивилла, который писал, что четвертого октября была снята осада Полоцка и войско ушло к Вильно, и что ему, Курбскому, надо ехать в Вильно тоже, потому что там ему будут вручены грамоты королевские на Кревское староство. И еще писал Радзивилл, что на имя Курбского передано письмо Иоанна Московского – ответ на его послание, а еще – что тело его стремянного Василия Шибанова было выставлено после пыток на позор в Москве на торговой площади, но боярин Владимир Морозов тело то в укор царю велел отпеть и похоронить, за что был заточен. «Шибанов, – писал Радзивилл, – от тебя и перед лицом царя не отрекся, стоял за тебя насмерть».

Все это, смешавшись с верстами, дождями, облетевшими рощами и серыми валунами по краю пахотных клиньев, крутилось в голове, пока гнали они обратно. «Домой!» – вздыхали литвины, а русские Курбского думали только о том, чтобы где-то обсушиться и отоспаться.

Был октябрь, и они – Курбский с Острожским – ехали из армии в Вильно через осенние леса, то пасмурные, то изредка мокро-солнечные, но всегда бодрящие холодком осинников и чистотой сосняков; они скакали рядом, молча, дружно, а мысли неслись за ними, не отставая: мрачно-гордые и горькие – Курбского, радостно-домашние и свободные – Константина Острожского.

Главная мысль Курбского не покидала его весь день, она была недобро-торжествующей и повторялась под цокот копыт: «Он уязвлен – он ответил!» Да, самодержец, царь, владыка над всеми – Иван Васильевич Грозный! – не удержался и «рабу и холопу», как звал он всех в гневе, ответил все же, снизошел. Курбский торопился скорее прочесть этот ответ, он подгонял коня, прикидывал, что именно может ответить Иван на то или иное его обвинение, и не находил ни одного серьезного возражения, и улыбался торжествующе, а разбитая копытами земля неслась назад верста за верстой. Впереди был двор королевский, награда, победа над врагом – над Иваном, слава.

Но к вечеру, когда уставали кони, выходила и овладевала им другая мысль, жалила остро: «Василий, Василий, прости меня, ради Христа!» Во тьме какой-нибудь литовской хаты, где останавливались на ночь, он ворочался, не мог уснуть сразу, хотя от седла ныла поясница и судорогой сводило пальцы на ногах. «Ты что, князь, живот схватило?» – спрашивал сонный голос Константина Острожского и изгонял скорбные тени, и Курбский был благодарен ему за это. Ему вообще всегда становилось легче и проще, когда рядом был Константин – не воевода, а человек и друг. С ленивым и беспечным добродушием Константин Острожский и в разведку опасную выезжал, и садился за обеденный стол, он на все смотрел будто чуть улыбаясь, его полное, с ямочками и золотистой бородкой лицо было всегда спокойно и доброжелательно, а взгляд – открыт и прост. Да и весь он был прост – в своей православной вере, в словах, одинаковых для всех, в деревенских привычках, хотя Острожский был знатен, богат и считался одним из самых образованных людей в Литве. Он был на два года старше Курбского и гораздо его терпимее, он, как ребенок, боялся и ненавидел всякую жестокость, непримиримо выступал против судов с пытками, публичных казней и всего, что делали люди друг с другом и с животными. Именно это бессознательно делало его врагом Ивана Четвертого и той партии в Литве, которая подумывала, не пригласить ли вместо бездетного Сигизмунда-Августа на королевский трон русского царя и тем самым навсегда избавиться от опеки поляков и страха перед крымскими татарами. Сторонники этой партии засылали уже в Москву послов, прощупывали, кого пригласить на великое княжение – самого царя или его старшего сына?

Все это Константин Острожский рассказывал Курбскому по дороге в Вильно, а тот ужасался и негодовал. «Николай Радзивилл тоже против этого, – говорил Острожский, – и гетман Ходкевич, а теперь и Вишневецкий, который сначала со своими казаками прогнал ордынцев в Крым, а недавно перешел на нашу сторону с большим войском…» Курбскому показалось, что в душе Острожский осуждает Вишневецкого за измену царю. «Ты считаешь его изменником?» – спросил он сдержанно, но простоватый с виду Острожский услышал правильно: «Ты и меня считаешь изменником?» Он покачал головой, улыбнулся успокаивающе. «Нет, это слово не нужно здесь произносить, – сказал он искренне. – С древних времен и у вас, и у нас было законное право каждого боярина или княжича отъезжать от своего господина к другому, в другое княжество, если он захочет. Ты читал, наверное, как сын Михаила Тверского князь Александр почти десять лет прожил у Гедимина, а сколько наших отъезжало к вам? Бельские, Глинские и другие… Это право древнее, у нас оно и теперь сохраняется на деле».

Они проехали сколько-то молча; трепетала осинка на меже, за тонкими бегущими тучками туманно проступал солнечный диск.

– А у нас, – сказал Курбский, – начиная с Иоанна Третьего, потом при Василии, а особенно теперь, при Иване, отъезды пресекают как измену. И обычай такой ввели против нас московские князья, чтобы всех под себя подмять! А я, если б был изменником, сдал бы Дерпт Сигизмунду со всеми пушками! Да и не один Дерпт…

Когда он так горячо, задыхаясь, начинал говорить, Острожский всегда незаметно переводил на другое.

– Вот ты скажи, – спросил он, – что мне с Янушем делать?

При нем в походе был отрок-сын.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Андрей Курбский

Подняться наверх