Читать книгу Пустыня - Ольга Рёснес - Страница 4

2

Оглавление

Подозревать – основное занятие Бэлы Ебчик. Подозревать профессионально, возводя подозрение в ранг поступка с большой буквы, без кавычек и сносок, даже без ссылок на зимние условия, к этому готов далеко не всякий. Даже забегающим а «Инфу» тараканам приходится приспосабливаться к прихотям подозрительной трудовой дисциплины и не лезть, как бывало прежде, в засахаренные стаканы и промасленные пакеты, иначе их примут за карьеристов. И все корреспондентское поголовье тоже начеку: который уже год Бэлла Ебчик присматривается, нет ли тут… беременных. А ведь сколько было уже нарушений! Некоторые ухитряются нарушить запрет дважды, бесстрашно сея вокруг себя слухи о сокращении и досаждая своим цветущим видом не терпящей никаких шуток природы надгробной плите. Леонид Макарович Мулярчик как-то, впрочем, пощутил: выдумал беременную героиню порнографического репортажа, и накануне восьмого марта Бэла Ебчик признала в этой героине… себя.

Леонид Макарович сидит за стеной, и никто, кроме высокого начальства, его понапрасну не тревожит. Стена капитальная, глухая, ею разгородили когда-то цеховой туалет: слева дыры, справа краны с технической, для всяких сливов, водой. Один кран до сих пор цел, можно мыть руки, смывать… всякое. Умыл руки, дал указания… снова умыл руки. Правда, склонные к беременности корреспонденты указаниями этими не пользуются: кончится беременность, шеф пересядет на еще более мягкий стул, в редакторский кабинет въедет Бэла Ебчик. Даже привычным к травле тараканам становится неуютно: неужто всех выживет? Посыплет, побрызгает, сметет веником трупы. И сто пятьдесят дежурных строк вот-вот безразмерно растянутся до объяснительно-докладного доноса, в котором все – от задних мыслей. Только тот, кому больше уже некуда уходить, и сможет вот так, под Бэлой Ебчик, зимовать.

Серафима?

А вообще-то Бэлу Ебчик, бывает, не разглядишь: кудряшки, шпильки, невинная улыбка. Бывает, даже засмотришься: свекольные ноготки, отороченный натуральной зеленой норкой воротник, золотые зубы. Всему этому приходится ежедневно отражать прихоти не удовлетворенного погодой феминизма: хочешь пройти мимо, не замаравшись?… хочешь отклониться от курса? Тараканы это уже поняли: гадить надо прямо в засахаренный стакан. И пусть думают, что ты карьерист! Даже если завернутые в промасленную бумагу обещания окажутся замороженными, и все, какие есть, тараканьи надежды – на выживание, спаривание и жратву – несбыточными. Тусуясь в недоступных для воображения Бэлы Ебчик углах, тараканы считают: еще одна зима… зима, зима…

Зима в редакции «Инфы» – дело настолько будничное, что даже в середине июля ты примеряешь то ушанку, то рукавицы; и если где-то что-то подтаивает, то потом примерзает так, что отдерешь только вместе с собственным к уходу желанием. И желание такое есть у многих: не сговариваясь, корреспонденты подвигаются, один за другим, к выходу и выходят, выходят… И пробуравленной шпионским глазком стене не углядеть за суетливой сменой зимних, черно-белых декораций: приморозило, оттаяло… Один только Андрей Андреевич Парыгин тут и греется: пока в музее с видом на памятник Ленина идет евроремонт, пока к виду прирастает более перспективный вид на переселение в еще более теплый, с видом на областную думу, кабинет… Над головой – государственный флаг, под рукой – прямой провод; крепкий ботинок топчет под столом связанные с погодой сомнения: развезет или приморозит? Даже если и развезет, безнадежно и слякотно, производство крупных руководителей от этого вряд ли остановится. Производство большого начальства, это тебе не чайники или ракетные движки клепать, это – соль всего производства. И много у большого начальства с дураками мороки: напоминать им без конца, что именно ты – дурак, а я – начальник. И никак не наоборот.

Сидящей напротив Серафиме зябко от такой вот дурацкой правды жизни, а другая правда пока где-то на стороне гуляет. Андрей Андреевич примечает: что-то тут сверх ста пятидесяти строк, что-то нездешнее, беглое… Свое? Откуда оно, свое, берется? Кто разрешает? Надо бы прямо сейчас и вмешаться, запретить весь этот мыслительный процесс. Помимо ста пятидесяти нормальных строк Серафима выдавливает из скудного зимнего освещения еще какой-то постскриптум… Да это же письмо! Андрей Андреевич чуть было не подсмотрел, хоть письмо и лежало вверх тормашками; чуть было ему не показалось даже, что восклицательный знак возле имени адресата имеет другой наклон… какой? Это Андрей Андреевич решил выяснить в течение суток и сам же опередил время, догадавшись, что восклицательный знак, это всего лишь старомодный, вышедший из употребления SOS. И тот, кому Серафима этот SOS регулярно посылает, должно быть шлет ей в обратную: «Все и так само образуется…» Решив пока держать наблюдение при себе, полковник Парыгин только помечает крестиком каждую сто пятьдесят первую, лишнюю строку: «Кристиан!..»

Откуда только эти незнакомые имена берутся! Ветер заносит их в щели и подворотни вместе с песком и остатками сухих листьев, зима требует документ на проживание… Бездомные имена.

Полковник Парыгин забыл, когда в последний раз делал глупости, и некому теперь напомнить. Теперь от него ждут мудрых решений: созрел! Созрел, чтобы направлять и выправлять всякую незрелость. И хотя история завода вот-вот станет вдовой и, рухнув к ногам следующего сочинителя, растрясется кисленькими анекдотами, Андрей Андреевич намерен строго с истории спросить: «Где была?» И вся она, история, оказывается тут, в этих скучных, залежавшихся в сейфе папках, в этих съехавших набекрень параграфах и пунктах: движки работают, ракеты бьют по нашим целям… нет, не по вашим. Хотя цель у нас одна: бить.

Полковник Парыгин помнит, каким он был лет сорок назад: рахитичным и боязливым, позволявшим лупить себя всякому, даже ленивому, и только для того, чтобы потом втихаря отомстить. «Опасный мальчик», – сказала про него школьная учительница, и Андрюша даже не поднял на нее глаза, только по его озябшим плечам прошла нервная дрожь, а костистые пальцы сами схватили ручку: записать эти ее слова и… Тогда Андрюша еще не знал, как надо с документами работать, хотя и слышал от школьной врачихи, что справка – основа всему. Врачиха эта заставляла его без конца приносить в спичечном коробке «кал на глисты», сколько он своего же дерьма перетаскал! С мокрым утиным носом, даже будучи битым, он ни разу, впрочем, не потерял о самом себе «мнения», и вся какая ни есть досада, зависть и ревность в это «мнение» всасывалась: Андрюша пойдет далеко, гораздо дальше, чем думает школьная учительница. Посыпая это «мнение» сахарком примерной дисциплины, Андрюша обнаружил в затертом учебнике истории крючковатый гвоздь «диктатуры закона» – и как раз на нужной странице. Страницу эту он для себя вырвал, а гвоздь засунул поближе к началу: пусть зубрят, ленивцы. Ленивец, бывает, от скуки тебе же и двинет, но динуть… диктатуре? Сколько бы ее не лупили и не чернили, ей все идет на пользу. Оторвет, к примеру, бронзовому Ленину левую, в которой зажата «Правда», руку, сдвинет набекрень рабочую кепку или вовсе снесет башку, но диктатура не станет от этого безрукой или безголовой: ей только привалит всяких человеческих прав, а к памятнику пристроят институт-другой, эти права защищающие.

Полковник Парыгин помнит, как выходил в люди: сколько всякой униформы на нем поизносилось. Последняя проветривалась несколько лет на минных чеченских полях, в курортной местности, где одни только наши, помогающие нам горы. И пока другим отрывало руки-ноги и другие члены, полковнику Парыгину пришивали награды: на нем живого места не осталось. И самой заметной среди наград оказалась «глубокая благодарность», безопасно доставленная службой безопасности из безопасно отдаленного места. В ответ на эту благодарность полковник Парыгин безопасно пообещал гарантировать и впредь безопасным местам необходимую отдаленность.

Он привык встречать Новый год под чеченскими пулями, в обществе ничуть не дорожащих своей жизнью артистов. В веселый город Грозный съезжались жонглеры и комики и просто певцы свободы с натруженными от сбора валюты руками, и всем им находилось возле Андрея Андеевича дело. Как-то раз во время спектакля на сцену въехали на танке всамделишные чеченцы: всем им нетерпелось оказаться замоченными в сортире. И полковник Парыгин распорядился негромко, но внятно: «Считать сортир военным объектом, и если какая ракета и промажет мимо, наши представления о враге будут бить прямо по унитазу».

Чеченец любит свои минные поля, этот свой передвижной театр, и сам же лезет в артисты. Надень на него свежие носки и костюм-тройку, сунь в карман туалетную бумагу и зубную щетку, и он тот час же сделается «представителем» и непременно захочет либо в Париж, либо в Лондон, где к нему немедленно приставляется очередь толмачей и голодных газетных сук. А уж если надеть на чеченца леопардовую форму и навесить связку гранат… вот будет спектакль! Чеченские бабы тоже для этого подходят: те даже беременеют тикающими взрывными устройствами. Андрей Андреевич поинтересовался раз у торговца Шамиля: кто обычно в чеченских войнах выживает, и тот без всяких усилий вспомнил, что выживают одни стукачи и предатели, тогда как остальные – недоумки, дебилы и просто скот – идут в навоз или, если это понятнее, в нефть. Шамиль вспомнил еще, что чеченский разум, будучи феноменом достаточно редким, сшит из обрывков воровских легенд и проклеен сальным потом человекоторговли; и самым разумным чеченским решением было бы коллективное самоубийство и самоистребление, чему Аллах был бы наверняка только рад. Сам Шамиль предпочитает вести войну – чеченец ведь должен воевать! – исключительно мирными средствами: открывает, где можно, забегаловку, а где нельзя – бордель. «Артист», – заключил о нем Андрей Андреевич и осторожно, чтобы не задеть ежовую шубу кавказской чести, спросил, не собирается ли Шамиль стать федеральным президентом, и усы у Шамиля тут же расползлись, а брови, наоборот, сошлись, и борода приклеилась к камуфляжному затылку: «Как Вам это безопаснее сказать…»

Решив на случай наступлений, отступлений и всяких других перемен с Шамилем дружбу держать, полковник Парыгин посторонился посреди минного поля и вежливо пропустил чуть было не наступившую ему на горло диктатуру закона. А у той – одни только старческие ужимки и шамканье, и даже новое, в талию, платье сидит на ней как-то не демократично, плечо спущено, подол задрался, и те, у кого одно на всех мнение, уже примечают в повадках старушки ту многообещающую неопрятность, что множит роскошь на нищету… Старушка эта, диктатура, не слишком высокого мнения о самомнении полковника Парыгина: она видала и покруче. И ей по старости лет и явной скудости ума прощают шипящий взрывным фитилем шепот: «Слаб!.. Слаб!.. Слаб!..» Да, Андрей Андреевич для нее слаб; прежде всего слаб своей тягой к силе. Давным-давно, сожительствуя еще с Робеспьером, диктатура закона убедилась, заодно успев убедить многих обезглавленных, что сила не там, где лязгает гильотина, не там, где звякает монета; сила – в тебе. И теперь ей, пресыщенному кровью вампиру, впихивают в коричнево-красную пасть жиденько хрустящую демократическую туфту: нефтяные и алюминиевые перетасовки в угоду мелким лавочникам… Нет, с диктатурой закона полковнику Парыгину на одну койку не улечься: кого-то придется спихнуть на пол. Расстаться с диктатурой и навалиться рахитичной грудью на закон? Послать к черту закон и подлечь под диктатуру? Если по закону, то полковнику Парыгину через четыре года на дачу, а если по диктатуре – в серый, под государственным флагом, дом… Домой, домой! В спальне храпит вахтер, другой вахтер мочится в сортире, третий отмачивается в ванной, и ест сперва вахтер, а потом уж сам Андрей Андреевич; и даже в спортивном зале, где он дважды в неделю разряжается, тоже одни вахтеры, и все, как один, лежат на лопатках. Как-то раз к Андрею Андреевичу ввалился по пьянке, даже не сняв у порога грязных сапог, сам Максимиллиан Робеспьер: проветрить свои же, засохшие от юридических усилий мозги и заодно посоветоваться насчет светлого будущего. Робеспьер редко с другими советовался, обходясь короткими записочками: «Вынести приговор». И в светлом будущем он советует именно так и поступать, предварительно заменив «приговор» на «разумное решение». Много еще у полковника Парыгина впереди разумных решений! И сама его разумность дважды уже вспучивалась званием магистра: пока юридический факультет начинял Андрея Андреевича параграфами и пунктами, соседний факультет теологии шил подходящих размеров рясу. Повязать юриспруденцию с теологией! Заморочить этой случкой никуда не годные небеса! Но самое главное, и Робеспьер это настоятельно рекомендует, стать неподкупным и всем своим бытом и каждым в отдельности синим в полосочку пиджаком, и черным дипломатическим пальтецом, и подростковой курткой-поляркой, и накинутой на жену униформенной норковой шубой, и прицепившимся к этой шубе запахом щей, соленых огурцов и водки, и взятой взаймы у авиации курносой фуражкой, и полученным с затонувшей подлодки «SOSом», и даже защемленными в чеченском кулаке яйцами – всем этим следует свою неподкупность доходчиво выражать. И куда бы народ спросони не бросался – сажать на пустырях картошку, класть последний рубль в заранее ограбленный банк, съезжать с квартир на чердаки и в подвалы – наградой за всю эту возню будет неподкупная диктатура закона.

Пустыня

Подняться наверх