Читать книгу последний из честных дантистов - Оливер Перл - Страница 4

Пролог 2

Оглавление

Я, возможно, стал художником благодаря цветам.

Клод Моне

Меня к ней тянуло, как дерзкого мальчика к миленькой девочке в ветреный полдень на глиняном пляже. У нее были пружинистые ножки с дерзко выпирающими мышцами и мстительными коленками. Все тело ее было будто скручено из проволочек, кожа блестела, а зубы слепили, как свеже-выпавший снег. Она была похожа на закаленный дамасский кинжал, который почему-то таял под моим взглядом. Она изучала черную магию, а мне было все равно – будь она хоть ногтем дьявола, я бы опустился перед ним на свое лучшее колено.

Сноузи была маникюршей, которой нравились серферы. Она легко отличала серфера от не серфера. Она упомянула об этом три раза, и на третий я понял, что она не шутит. Чтобы отвлечь ее от темы серферов – я только знал, что у них есть доски, – я философствовал о жизни. Сноузи была вегетарианкой. Я признался ей, что я тоже, после чего она замялась и покраснела, и спросила, есть ли у меня герпес.

Она буквально не могла найти себе места от радости, когда узнала, что я дантист – один из ее зубов мудрости не давал ей спать по ночам. Лучше б это был я, сказала она. Мяу!

На следующий день, у меня в клинике, в плотно облегавшем ее фигуру черном коротком платье и черных сетчатых колготках, Сноузи выглядела угрожающе. Платье открывало озера кожи спереди и океаны ее сзади, с островами лопаток и атоллами ключиц, притягивающих к себе ищущий глаз и блудливую руку. Я вырвал ее зуб с элегантностью, типичной для стоматологов в нашей семье. Она рыдала от ужаса, и тушь текла по ее щекам. После она ждала меня, сидя в своей Honda Civic, и ее глаза были полны слез, на этот раз -благодарности. Мы целовались. То там то сям, она покусывала мои губы, и было непонятно, чью кровь я ощущал у себя во рту.

– Я не хочу спешить, – сказала она, слегка отстранившись.

Я не мог не спешить – мои родители, в чью квартиру я собирался пригласить Сноузи, должны были вернуться из Мексики через три дня, через четыре дня мне должны были вставлять имплант в подбородок, сразу после чего я улетал в Париж на встречу с моей бывшей возлюбленной Стеллой. И еще, чтоб не забыть, послезавтра мы с моим лучшим другом Шуркиным должны были ехать в Новато, где жила моя ассистентка Нимф.

– Женщина должна держать мужчину не тем, как долго она ему не дает, а тем, как хорошо она ему отдается, – напомнил я Сноузи.

Сноузи не стала возражать, но поделилась, что не так давно у нее в жизни был мужчина; она разбила ему сердце, в ответ на что он выбросился из окна второго этажа и ему удалось умереть. Одним словом, она не хотела спешить, думала пойти сначала в кино, поесть пиццу и все такое. Она показала мне две из своих семи татуировок.


На следующий день я позвонил Сноузи и сказал, что во время серфинга я подвернул щиколотку. Щиколотка опухла, и не мог ходить. Но я мог бы приготовить для нее ужин у меня дома.

С тех пор, как три месяца назад моя любимая Миша въехала ко мне в квартиру, у меня впервые появилась возможность пригласить к себе девушку, пусть и в родительское обиталище, но к себе, что, как Шуркин неоднократно утверждал, является для женщин проверенным временем афродизиаком, вне зависимости от того, как дом выглядит, пахнет и кому принадлежит. Мои добрые родители, Григорий и Инна, жили на Pine Street в похожем на бункер, суровом на вид доме для малоимущих и престарелых. Здание контролировалось городским отделом по квартирному устройству города Сан-Франциско, который нанял папу в качестве управдома. Большинство квартирантов были сморщенные, густо накрашенные звезды вечеринок в возрасте от пятидесяти до девяноста лет. Звезды давно погасли, и вечеринки поутихли, но женщины продолжали одеваться и вести себя по-прежнему. Они прогуливались по коридорам дома в провоцирующих неправильные мысли, небрежно наброшенных пеньюарах и полупрозрачных ночных рубашечках, обыкновенно с сигаретками, торчащими из беззубых ртов. Их зрение и обоняние уже были не такими, как прежде, да и координация движений была не та, и потому от них нет-нет да и потягивало сквознячком аммиака, смешанного с духами, а после обильного макияжа на их лицах частенько угадывалась двойная губа, а иногда и третий глаз.

Папа помогал им заполнять разные документы и формы, переводил официальную корреспонденцию на более упрощенный язык, собирал их квартирную плату. Взамен или скорее в знак благодарности женщины приносили ему разные пряности и вкусности или пиджаки да настольные лампы, оставшиеся после давно умерших мужей. А еще их отношения были симбиозны в другом, самом поэтическом смысле этого слова, а именно в том, что они с ним флиртовали, а он их орошал комплиментами. Они были вольны заходить к нему в квартиру в любое время суток.

В шкафу у родителей я нашел трость, принадлежавшую некогда моему прадеду по отцовской линии, поручику Белой армии Михаилу Панаитаки, который в 1918 году был пойман большевиками во время своего побега в Китай и на всякий случай расстрелян. Трость была изысканной, с ручкой из слоновой кости в форме куриной лапки, держащей яичко, с золотой монограммой и золотыми когтями. Прадедушка Миша был недолго, по причине своего расстрела, женат на моей прабабушке, урожденной Ксении Шульгиной, чей брат Василий Шульгин был убежденным монархистом, антисемитом и одно время черносотенцем, который 2 марта 1917 года, по поручительству Государственной Думы, принял у Николая Второго отречение от престола и лежавшую там же рядом трость с куриной лапкой и яичком из слоновой кости, якобы вместо Державы – символа российского самодержавия. Василий-то и подарил эту трость Михаилу в день их с Ксенией свадьбы. В тридцатых годах Ксения, которая никогда больше замуж не вышла, вынуждена была обменять золотые когти на еду, а через полвека мой еврейский дедушка по материнской линии их опять отлил из собранных им золотых зубных коронок.

Наблюдая за мной, тяжело опирающимся на трость и эскортирующим ее внутрь квартиры, Сноузи авторитетно подметила, что моя хромота типична для тяжелого вывиха щиколотки. Она хотела снять с меня бинт и исследовать опухоль, и мне понадобилось утомительных пятнадцать минут, чтобы окончательно от нее отбиться.

Боль мою мне было трудно скрывать: кроме Миши, я ни с кем не спал уже неделю и мои страдания начали проявляться на моем лице, которое не могло сбросить с себя кислого выражения, кстати, очень подходившего хромоте.

Битва за снятие бинта вызвала у Сноузи голод, но все, что у меня было, это бутылка «Немировской» перцовки, кирпич ржаного хлеба и кружок украинской свиной колбасы – ужин каждого уважающего себя серфера.

Готовясь к ее приходу, я свил для нас небольшое гнездышко между диваном, электрическим камином и красной напольной лампой. Я набросал на пол одеял, подушек и прочей мягкой всячины и накрыл этот салатик малиново-красной простынкой с черными сердечками, которой мама, вероятно, украшала свой будуар для их половых столкновений с отцом.

Эх, жил бы я в другие времена, вместо этих подушечек и тряпочек лежали бы медвежьи шкуры и леопардовые головы, да и камин был бы не меньше чем на всю стену и пах бы жареным поросенком. Ведь женская фантазия – самый грандиозный инструмент выживания человечества. Подчас видишь определенную женщину с неопределенным мужчиной и диву даешься и чуть ли не вслух спрашиваешь – ну как эдакое возможно? Ан нет, у них, вишь, и дети есть, и мебель, и домашние животные, и со всем этим она и увядает, как сигаретка, тихо шипя. Если успех в жизни мужчины определяется его популярностью у женщин, то все, что ему надо, – это хорошо подвешенный язык.

Я нарисовал Сноузи картинку со шкурами, само собой, опустив поросенка.

На Сноузи было бежевое льняное платье с открытыми плечами и разрезом до пупка. Мы поцеловались. И еще, и еще. Полчаса целовались, а она все сидела, плотно прижимая к груди коленки. Время от времени я их пытался отскрести от груди, и тогда Сноузи смотрела на меня с присущей военному времени серьезностью и говорила, что хотела бы поначалу узнать меня поближе. Я драматизировал свои попытки гримасами, которые должны были напомнить забывчивой Сноузи об усиливающейся с каждым ее отказом боли в щиколотке, на что она только с состраданием надувала губки. Каждый раз, когда она начинала развивать опасную тему, что ей надо бы узнать меня поближе, я резко засовывал свой язык ей в рот, дабы она не питала свое подсознание ненужными настройками. Как слух у незрячего, губы Сноузи были очень внимательными, и по прошествии часа я начал подозревать, что этим ее внимание ко мне и ограничится.

Каждый ее отпор делал очередную дырку в шине моего терпения, и я нехотя, но упорно возвращался к целованию. В один из таких моментов я закрыл глаза и вспомнил эпизод из документального фильма о кошках. В нем здоровенный кот получил несколько помордин и царапин от безобидной с виду кошечки, и получил бы больше, если б вдруг не ухватил подлую за загривок, после чего она ему сразу же, и не без радости, отдалась.

Я спросил Сноузи, нравятся ли ей кошки. Она ответила, что у нее есть три, и поинтересовалась, почему я спрашиваю. Я ей сказал, что так и подумал и что хочу ей рассказать одну историю из жизни кошек. Она оживилась и приготовилась слушать. Я объяснил, что история требует, чтоб ее рассказывали шепотом и сзади. Она чего-то промурлыкала, наконец-то отпустила побелевшие коленки и пришвартовала свою теплую попку между моими коленями, уткнувшись затылком в мой подбородок. Я разинул рот как можно шире и стиснул зубы у Сноузи на шее.

Сноузи напряглась, выгнула спину и вдруг резко обмякла. Я встревожился и попытался отпустить ее, но мне это не удалось – моя нижняя челюсть выдвинулась слишком далеко вперед и ее головка выскочила из предназначавшейся для нее ямки в черепе.

Сноузи не подавала признаков жизни. Она, как тряпка, болталась у меня изо рта параллельно моей стекающей из угла рта слюнке.

Дверь приоткрылась, и дама непонятного возраста в бигудях и норковой шубке вошла в комнату.

– Григорий! Я принесла тебе морковный пирог, – сказала она и проследовала в кухню. Она была босиком. Я ее видел раньше, но сейчас она выглядела иначе.

Я услышал, как открылась дверца холодильника. Ага, понял! В тот раз у нее во рту были протезы, не позволявшие губам проваливаться внутрь рта. Дверца холодильника захлопнулась, и дама вышла из кухни.

– Привет, Инна, – прожевала она, глядя на Сноузи.

К моему счастью, Сноузи помахала даме рукой. Норковая шубка бабушки была расстегнута. Под ней ничего не было. Ее лобок был полностью выбрит, и левая грудь торчала остро и весело. Ей было около восьмидесяти годков. Она выплыла в коридор и прикрыла за собой дверь.

Между тем, тело Сноузи начало оживать. Изловчившись, она разжала мои зубы и высвободилась. Обретя долгожданную свободу, Сноузи вскочила на ноги и, повернувшись ко мне, ловко вправила мою челюсть обратно в череп. От боли мое лицо, верно, напоминало дулю. Глаза Сноузи блестели.

– Челюстно-лицевой сустав? – спросила она.

С этими словами она сняла с себя платье, обнаружив еще три татуировки и две груди.

– Можешь делать со мной что хочешь, – сказала она торжественно. – Но с одним условием.

Здесь она сделала паузу. Ее слова звучали будто взятые из сказки. Я лишь надеялся, что мне не придется переплывать через семь морей.

– Мне в рот не кончать, – твердо заявила она, шаря у себя в сумке.

Спустя минуту ее ручки сжимали зеленую библиотечную карточку, которой она принялась крошить мелкие белые кристаллики на кофейном столике. Затем она скрутила пяти-долларовую бумажку и, вставив ее себе в ноздрю, очистила столик. Она сдавила пальцами ноздри и умчалась в ванную.

В родительской спальне я обнаружил коллекцию лучших произведений Моцарта, Баха, Бетховена, Вагнера. Я смотрел на эти имена с внезапным религиозным благоговением. Они были великие, но знал я о них немного. Моцарт был самым современным из композиторов, у Бетховена было обсессивно-компульсивное расстройство, Бах был глухим…

Когда я вернулся, потерявшаяся в своих мыслях Сноузи сидела голая на корточках и теребила соски.

Моя задумчивая куртизанка! Ради этого я и жил – ради такой вот приблудившейся кошки, выпутавшейся из своей дневной паутины забот и одежд, готовой быть сожранной моим близоруким внутренним ребенком. Ее лицо, лопатка, копчик пополнят мою коллекцию таких же, похожих, но других, на главной полке запыленного серванта моей памяти, по которой я буду вслепую шарить, будучи немощным, прикованным к постели стариком.

Я вставил первый диск. На нем было написано: Beethoven 9th, mass.

Губы Сноузи были водянистыми. Она укусила меня за язык. Я отпрянул и в отместку потерся своей щетиной о ее шелковую щечку. Тогда губы стали тверже, напористей, и я почувствовал себя одновременно счастливее и злее. Я забыл о своей челюсти и опять укусил ее сзади за шкирку. Она замычала и полоснула меня ногтями по лицу.

– Назови меня сукой! – выкрикнула Сноузи.

– Сука, – сказал я.

– Я хуже чем сука!

– Ты плохая сука.

Сноузи взвизгнула и одним точным движением выдернула мой член из брюк, как вампиры в фильмах ужасов выдирают сердца из грудных клеток своих жертв.

– Какой он у тебя деревянный и нахальный! – воскликнула Сноузи и, обращаясь к содержимому своей руки: – Привет, Пиноккио!

Пиноккио и на самом деле выглядел нагловато. И вел себя не лучше. Соревнуясь с моими губами за лицо Сноузи, он тянул мой таз в его сторону, как невоспитанный пудель тянет детсадовца за голубем.

Сноузи методично распеленала меня и сняла с себя трусики. Она была гладко выбрита, как та бабушка с пирогом.

– Потереби мою pussy, – сказала она, похлопав себя по лобку. – Только сильно тереби, маньяк!

Она вывернула свое тело штопором и резко вскочила мне на лицо.

Человек имеет талант, а гений владеет человеком, сказал когда-то мудрец. Pussy Сноузи была гением. Как месса Бетховена, выманивающая душу из тела и возносящаяся с ней к небесам, дабы дать ей взглянуть на мироздание в объятиях вечного милосердия. Вид ее с кротостью слезоточивого газа затуманил мне глаза и впрыснул доброту в мое сердце.

– Укуси мой клитор! Сильнее, сильнее. Не отпускай…

Отпустить тебя, Сноузи? Да никогда! Мне, кроме тебя, никто не нужен. Рядом с тобой у других между ногами пещеры с летучими мышами. О господи, господи! Радость-то какая…

Со стороны я, должно быть, был похож на изможденного от жары пса, вылизывающего пустую миску из-под воды. Не было и не будет слов, чтобы описать эту внезапную радость между моими зубами.

– Сделай цифру восемь языком… Медленнее… Вот так. Ага. Обзывай меня!

– Сука.

– Еще… Еще обзывай…

– Шлюха.

– Еще…

– Жопа.

Pussy Сноузи! Ты, именно ты сделаешь из меня примерного мужа. Когда-нибудь я выпущу тебя изо рта, но твою хозяйку из сердца – никогда. Она будет всегда со мной рядом. Я научу ее перемешивать порошки с жидкостями, отсасывать слюну, отвечать на телефон – только бы видеть, как она, мармеладная, трется об автоклав, моет инструменты, позволяет мне войти в туалет, между больными, чтоб я поглядел, как ты…

Вдруг, случайно, как, впрочем, происходит со всеми великими открытиями, я обнаружил, что у Сноузи есть хобби. Мой нос прямо-таки провалился в него, как в новое измерение.

– Засунь мне язык в попочку, – воскликнула Сноузи. – Ударь ее! Сильнее! Соси мою дырочку! Сильнее соси. Не останавливаться! Что, нравится сосать мою попку, you cock?

– Ага.

– Бей мою попку, доктор! Сильнее бей. Спроси у меня, чья это попка… Спрашивай, говорю!

– Спросить что?

– Чья это попка!

– Чья это попка?

– Моя. Спроси, кто ее хозяин!

– Кто ее хозяин?

– Добрый доктор.

И это то, что все называют оральным сексом? ОРАЛЬНЫЙ СЕКС. Какое богохульство! Это слово должны быть мягким и шипучим, персиковыми на запах и абрикосовыми на вкус. Нет, не куннилингус, упаси господи! Все звонкие буквы здесь должны быть заменены вкрадчиво-шипящими, секретно-доверительными, какие должно использовать, когда доверяешь оккультную тайну.

Тупитиптуф! Вот. Определенно тупитиптуф!

– Есть чем смазать? – спросила Сноузи.

Смазать? У меня на лице хватило бы смазки, чтобы влезть обратно в чрево моей матери.

Сноузи повернулась ко мне задом и раздвинула ягодицы – мне сперва показалось, будто она проглотила двустволку и нацелила ее мне в лоб.

– Сначала в pussy, – сказала Сноузи. – Ударь меня по попке! Сильнее! Еще сильнее! Вот так. Сильнее, маньяк! Теперь в попу. На части рви мою маленькую! Ой хорошо. Вот так. Накажи мою pussy сейчас же, you cock! Да, вот так вот. Теперь мою сладкую попку. Ага. Хороший доктор! Ударь меня. Сильнее. Со всей силы… Вот так. Еще…

Я метелил ее уже со всей силы. Ладонь моей правой руки горела и ослабевала с каждым ударом. Я сжал кулак и начал колотить Сноузи куда попало по спине и ягодицам.

Еще на первом курсе стоматологического факультета Одесского медицинского института имени Н. И. Пирогова одному моему знакомому хлопчику, которому не везло с красивыми девушками, посоветовали подцепить какою-нибудь пусть и дурнушку, но, главное, очень болтливую студентку и произвести на нее неизгладимое половое впечатление. Расчет был на то, что если у него это получилось бы, то из воспаленных уст им покоренной о его редких любовных способностях узнали бы более симпатичные сокурсницы и полетели бы на паренька, как мухи на сыр. Для того чтобы произвести неизгладимое впечатление, советчики порекомендовали, чтобы он, будучи в девушке сзади, со всей силы стукнул ее кулаком по пятому поясничному позвонку. Оргазм, который девушка должна была испытать от этого маневра, зажег бы звезды в ее небе и катапультировал бы виновника в статус сексуального бога в умах остальных.

Так и случилось. Он нашел болтливую дурнушку, завлек ее в постель и там, нащупав пятый поясничный позвонок, хряпнул по нему со всей мочи, и девушка обделала его с ног до головы.

Не могу сказать, чтобы я до конца верил этой истории, во всяком случае, до того момента, пока после очередных восьми заходов в Сноузи, в течение которых я с точностью определил на ее хребте нужный мне позвонок, я не обрушил на него всю мощь своего обессиленного кулака, вслед за чем Пиноккио вылез на свет, преследуемый двумя мстительными струями жидкого кала. Я выключил красную лампу.

– Хороший доктор. Не останавливайся, cock!

По-моему, она, слава богу, не заметила. Никогда не знаешь, как женщина может отреагировать. Ей могло стать неудобно. Она, в конце концов, могла вскочить и уйти. И не позвонить потом. Никогда.

Я исследовал себя в темноте. Ничего страшного: немножко на животе и груди и столько же на руках и на шее. Разве что запах… Сильный запах. Вот как раз его она могла бы почувствовать. Тогда мне пришлось бы ей все рассказать. Ни в коем случае! Но останавливаться сейчас и бежать мыться в ванную тоже не дело – она подумает, что это я все натворил.

– Сейчас в pussy, – вкрадчиво напомнила Сноузи.

Что? Это ж кросс-контаминация! Как врач я не мог этого позволить.

– Пиноккио хочет остаться в попе.

– Скажи Пиноккио, пусть купит свой собственный cock, – возмутилась Сноузи.

Где-то внизу мое колено поскользнулось и ударилось о твердый предмет. Твердым предметом оказалась палка прадедушки. Один конец был слишком тонким, на другом была куриная лапка с яйцом. Используй я тонкий конец, Сноузи, без сомнения, заподозрила бы обман. Лапка была хоть скрюченная, но гладкая и вошла в Сноузи без труда и застряла.

– Ой боже, ой… Да, да, вот так! Еще нет! Глубже! А-а-а…

Через палку я чувствовал биение Сноузиного тела на полу. Она лупила по нему руками, и ногами, и коленями. Она все дальше уползала от меня, очевидно, пытаясь слезть с палки, но ей это не удавалось, и она тащила меня за собой. Потом я услышал звук разбитого стекла. «Накрылся электрический камин», – подумал я. В этот момент зажегся свет.

– Tы не Григорий, – прозвучал голос над моим ухом.

Я повернул голову в направлении голоса и увидел бабушку в бигудях и норковой шубке. У нее во рту теперь были протезы.

– Нет, – признался я.

– Кто ты?

– Я его сын.

– А где Григорий?

– В Мексике.

– Что он делает в Мексике?

– Купается в океане.

– Один?

– Нет, с мамой.

– Как зовут твою маму?

– Инна.

Она развернулась и направилась к дверям.

– Ты очень громко стучал по полу, – сказала она, не оборачиваясь. – Я думала, что-то случилось. Заканчивай все это. Я так не смогу уснуть.

Я проследовал за дамой и закрыл за ней дверь на замок, затем пошел в туалет и помылся. Я взял рулон бумажных полотенец, жидкого мыла, чайник с теплой водой и большую салатницу.

Сноузи не двигалась. Я аккуратно высвободил из нее палку и тщательно все помыл. Я прислонил Сноузи к дивану и лег на него с закрытыми глазами. Вскоре я услышал мычание у себя под подбородком и, приоткрыв глаза, увидел устраивающуюся на мне Сноузи. Все тело ее дрожало. Я попытался высвободиться, но она с яростью в глазах прыгнула на меня и ухватилась руками за диван.


На время меня не стало. Я отправился в недолгое путешествие через огромные неисследованные просторы посткоитального восторга, требующего абсолютного одиночества, к которому Сноузи, увы, не питала ни доли уважения. Сноузи была ненасытной, и мы повторили то же самое опять, и опять, и опять. Последние три «опять» как-то слились друг с другом и ничем особым не закончились. Пиноккио был мертв. На его месте сейчас находилось что-то странное, вызывавшее в душе моей горькое сожаление. Это «что-то» болталось вверх и вниз, как потерпевший крушение моряк в открытом море. Редко и без всякой надежды он выпрямлял свою пожеванную шею, приоткрывал свой слипшийся глаз в поисках желанного берега или корабля. Все это время Сноузи теребила его, плевала на него, садилась на него и умудрилась громко кончить восемь или десять раз от своей руки, потом от моей руки, потом от куриной лапы. Лишь иногда я просил ее не стучать по полу, но она меня не слышала.

Я потерял ощущение времени. Вести ему счет мне помогали разве что диски, которые что-то побуждало меня переставлять. Шуберт, Глинка, Брамс были волокнами, сплетенными в невидимую ленту, соединявшую меня с любимым недостижимым берегом. На том, что играло сейчас, было написано: Рихард Вагнер, «Кольцо Нибелунга».

«Хо-хо! Хо-хо! Хо-хей!» – радовался тенор. Возможно, в Сноузи где-то текла немецкая кровь, потому что после каждого «хо-хо!» она кусала меня за яйца.

Она прилипла ко мне, как плохая привычка, сбросить которую не было надежды, и вдруг внезапно на горизонте я увидел корабль с прочной мачтой, быстрой командой и с именем, которое каждый попавший в беду сердцеед обязан хранить в нагрудном кармане своей памяти – Александр Шуркин.

Я спросил у Сноузи, не возражает ли она, если мой добрый друг приедет к нам и доставит ей очень много удовольствия.

– В рот не кончать, – сказала она с улыбкой.

Я позвонил Шуркину и объяснил ситуацию и условия. Он думал, что мы с ней будем завтра. Нет, напомнил я, завтра – Нимф, сегодня – Сноузи. Не важно. Корабль отправился в плавание. Оркестр осторожно начал играть Похоронный марш Зигфрида.

Сноузи опять кончила и высвободила из себя мой кулак. Она легла на одеяло передохнуть. Таких перерывов за этот вечер было много, и длились они не более пяти минут. В течение этого времени мы говорили о детях и взаимоотношениях. Я каждый раз боялся, что во время одного из таких прояснений она может передумать и отказаться от столь жизненно важной для меня поддержки, которая, я знал, проносилась сейчас сквозь красные светофоры всего лишь в нескольких кварталах отсюда. Я перевернул ее на живот и вставил куриную лапу в первое принявшее ее отверстие. Сноузи захихикала и вздохнула.

В дверь постучали. Я открыл ее и увидел Шуркина, укутанного в облако сигаретного дыма. Вытянув шеи и возбужденно пережевывая деснами сигареты, за ним толпилась компания дамочек в ночных рубашках. Они было двинулись за ним, пытаясь заглянуть внутрь, но Шуркин с отточенной клубной пронырливостью перекатился через порог и запер за собой дверь.

Я спросил, как ему удалось проникнуть в дом. Он объяснил, что группа, толкавшаяся за ним перед дверью, митинговала в фойе в ожидании одиннадцати часов, когда они могли позвать полицию. Еще одна, в бигудях и норковой шубе, маршировала взад-вперед перед домом, высматривая полицейскую машину. Увидев Шуркина и выпытав у него, куда он идет, она незамедлительно рассказала ему про пирог, шум, голую женщину на полу в квартире управдома и про странного человека, утверждавшего, что он его сын и тыкавшего в женщину палкой. Шуркин уверил даму, что он осведомлен о ситуации и что нет никакой надобности вмешивать в это дело полицию. Как факт, он, Шуркин, здесь находится именно для того, чтобы решить все мирным путем, и все, что ему требуется, – это полчаса времени.

Я ему в свою очередь сказал, что полчаса будет недостаточно, чтобы решить все мирным путем. В ответ Шуркин изогнул брови дугой, но, увидев палку, мягко опустил их на глаза, в которых мелькнула шкодливость.

– Он тоже доктор? – промурлыкала Сноузи, увидев Шуркина.

– Да, – сказал я, выбирая следующий диск.

– Такой же добрый, как ты?

– Лучше, – сказал я.

– Вообще-то я делаю надгробья, – сказал Шуркин своим темно-коричневым голосом.

– Своим огромным членом, – поспешил обнадежить я Сноузи.

– Хорошо-то как! – воскликнула Сноузи.

– А ты чем занимаешься, любовь моя? – спросил Шуркин, снимая брюки.

– Сноузи – маникюрша! – сказал я с нетерпением и жестом поторопил Шуркина.

То, что Сноузина попка гостеприимно торчала в направлении Шуркина, меня ничуть не успокаивало. Женщины ветрены. Сноузи могла передумать в любую секунду. Какой-нибудь таракашка мог застрять лапкой в одной из ее извилин и по злобе напомнить ей, что она маникюрша, вегетарианка и не к лицу ей совокупляться с дантистами и гробовщиками в доме для малоимущих старух под «Кармину Бурану».

Я поверить не мог, но они оба посмеялись над моей поспешностью и, отмахнувшись, принялись за дело. Я попросил их не сорить, а Шуркина – постараться не поддаваться на соблазн и не бить Сноузи по хребту.

Покидая комнату, я с облегчением увидел, как Сноузи запрыгнула на Шуркина, как вытащенный из проруби ши-тцу. Помимо того что с меня была снята ответственность за Сноузи, я был обрадован еще и тем, что член Шуркина не был так уж сильно больше моего, как он часто намекал, без всякого на то основания и возможности с какой-либо достоверностью их сравнить. Толще? Возможно, но уж явно никак не длиннее. Мой же, и это умиляло, смотрел на мир с куда более весело задранной головой. Да, Шуркин весил больше и, когда дело доходило до секса, был легендой, не обремененной ни моралями, ни аллергиями, и признаюсь, когда его таз обрушился на Сноузин, ее лицо было таким, будто она делала маникюр самому Дракуле.

                                       * * *


У моей бывшей ассистентки Нимф было двое детей. И еще у нее была Базедова болезнь. У нее также были длинные зубы, руки и ноги и всегда потные ладошки. Она носила очки с толстенными линзами, и потому казалось, что ее глазные яблоки наполовину свисают из орбит. Ее полное имя было Нимф Аманьяк – мне бы очень хотелось знать, на чем были ее родители, когда решали, каким именем назвать свою дочь – и, как она предупредила, было подстать ее нимфоманскому темпераменту, и еще, что ее оргазмы до смерти пугают мужчин. В первый наш раз мы неустанно трудились, пытаясь уловить хотя бы тень одного из них, но по окончании шестичасового марафона я ничего особенного не увидел.

Когда идея привлечения Шуркина к нашим поискам была представлена ей на рассмотрение, Нимф слегка обеспокоилась тем, что никогда раньше не совокуплялась с двумя мужчинами одновременно. Она не была с ним знакома, но, без сомнения, сразу расположилась бы к нему. Благодаря своей веселой натуре этот болтливый плюшевый мишка пробрался в святая святых не одной женщины. Он обладал способностью с легкостью пролезть в ухо любой, пусть даже глухой головы и настроить ее на нужную ему волну. Он был ходячим доказательством того, что люди воспринимают информацию, обращая большее внимание на форму, в которой она подается, нежели на саму информацию. Его низкий, велюровый голос прекрасно сочетался с ритмом его речи, который подкупал своей внезапностью, посыпанной успокаивающей уверенностью. С меткостью Робин Гуда он отчеканивал каждую согласную и с нежностью Казановы ласкал самую неприметную гласную. Ему хотелось доверить здоровье, невзирая на то что он доктором не был, или деньги, хотя у него самого их никогда не было. Его мясистые лапищи лепили надгробья два дня в неделю и получали за это мало, а его бородатый голос в остальное время продавал страховки на дома, автомобили и всякое другое и зарабатывал ненамного больше. На это была причина – ибо голос был неуловим. Голос обещал самую лучшую цену, и ты ей не мог не обрадоваться, при этом зная, что она далеко не лучшая. Ты перезванивал, но голос трубку не брал; тогда ты оставлял подробное сообщение на автоответчике и, не получив обратного звонка и виня себя за то, что не оставил более подробную информацию, звонил опять. На этот раз голос советовал не оставлять сообщения, а послать его по электронной почте, и ты с радостью хватался за эту возможность в надежде все-таки преодолеть незримую преграду, тебя от него отделявшую. Весь масштаб твоего разочарования обнаруживался лишь после нескольких дней игры в телефонные жмурки с неуловимым Александром Шуркиным, когда всю накопившуюся боль и закипающее разочарование ты обрушивал на другое агентство, в которое тебе ничего не оставалось, кроме как позвонить, и на ихнего агента, у которого и цена была лучше, и трубку он брал всегда, но чей голос был тонок и слаб и потому не внушал абсолютно никакого доверия.


Нимф могла нас принять завтра в 21.00, предварительно уложив детей спать. Я сказал, что мы хотим приехать сегодня в полдень. Но за детьми некому присмотреть, возразила она; вообще-то могла бы соседка, но она слепая. Я сказал, что соседке ничего особенного делать-то и не надо: посадить детей перед телевизором и закрыть дверь на ключ, чтоб не убежали. «Может, и так», – согласилась Нимф и попросила перезвонить через час.

Я позвонил Шуркину. Он был мертвым после Сноузи, но проблема была не в том. Папа попросил его отвезти их добермана Арчи к ветеринару на операцию. Пес уже две недели ничего не ел. Ветеринар хотел прооперировать его, чтобы разобраться, в чем дело. Еще была работа, но от нее можно было отвертеться.

– Сколько времени на нее понадобится? – спросил он.

– К шести будем дома, – ответил я.

Когда я позвонил к Шуркину в дверь, все было устроено: и работа могла подождать, и его младший брат согласился пропустить колледж и отвести пса к доктору. Разве что вернуться надо было не позже трех, чтобы успеть забрать Арчи.

Шурин поинтересовался, сколько Нимф весит. За последние два года он значительно прибавил в весе, и ему было важно, чтобы в его постели крупнее его самого не было никого.

Я позвонил Нимф. Девочка подняла трубку и сказала, что мама убирает соседский дом и подойти не может. Я накричал на нее и предупредил, что если мама немедленно не подойдет к телефону, то будет уволена. Когда Нимф подошла к телефону, я сказал, что не советую шутить с нами, что мы серьезные люди, которые пожертвовали своим временем, семейными обязанностями и собакой – и все это ради нее, и вообще мы уже в пути. Я ей настойчиво рекомендовал побыстрее убрать дом и запереть детей у слепой соседки.

– Это еще что? – спросил Шуркин, втискиваясь в Мишину машину фисташкового цвета.

– Мишин «фольксваген».

– А где твой «ровер»?

– Миша взяла.

– Так серьезно, да?

– У нас помолвка через месяц!

– Дико! Кольцо купил?

– Ждет меня в Париже. У меня есть там знакомые, которые…

– Поц! Ты ж ни хера в бриллиантах не варишь. Надо было мне сказать. Я знаю людей.


Шуркин и я выросли в Одессе на Двенадцатой станции Большого Фонтана. Наши дачи были неподалеку, и там все лето мы гоняли на лайбах, воровали яблоки и абрикосы с соседских деревьев, курили засушенные стебли лилий и найденные на тротуарах окурки, купались в ласковых водах Черного моря и с вязким нетерпением перелистывали настенные календари моего деда с изображенными в них грудастыми американскими девками. Так продолжалось тринадцать лет, пока его семья не надула паруса и не отправилась в Америку. Разделенные океаном, мы всосали в себя разные культуры, сохранив, несмотря на это, привязанность, которая способна сформироваться только в детские годы. С ним я себя чувствовал так, будто меня укладывали спать теплые руки.

По пути мы говорили об Арчи и Сноузи. Шурин жаловался, что ему все надоело. Он ходил к экстрасенсу, и та ему сказала, что он неверно направляет свою энергию. Она настаивала, что он не должен бояться жениться снова, что ему пора строить семью и следует сосредоточиться на профессии, которая объединила бы золото и творчество. Такая возможность как раз сейчас и представилась: кто-то в Нью-Йорке, что-то связанное с ювелирными изделиями… Он летел туда через неделю. Он считал часы.

У Шуркина была привычка во время разговора, не моргая, таращиться на собеседника. Я где-то читал, что, когда на тебя, не моргая, смотрят дольше трех секунд, это может быть расценено как потенциальная угроза или сексуальная агрессивность, и что не стоит так пялиться на собеседника, дабы окружающие не воспринимали тебя неправильно.

Всю свою жизнь Шуркин пожинал плоды своей популярности. Многие завидовали его легкости и способности к беззаботному общению. Он так умел говорить банальности, что в его устах они становились душевными изумрудами, ярко освещающими его великий талант любить людей, на которых ему было, в сущности, абсолютно насрать.

Его энергия была неиссякаемой. В его компании никогда не было скучно, хотя в свою собственную жизнь ничего яркого и значительного это не привносило. Он ни на чем не мог сосредоточиться, ничего не мог завершить и не переставал обвинять в этом окружающих. У него было много идей, но энергию, необходимую на претворение их в жизнь, Шуркин растрачивал на возбужденные разговоры о планах, с ними связанных. Таким образом, в свои тридцать четыре года Шуркин, вместо того чтобы мчаться по жизни, неподвижно стоял, как кремлевская елка, увешанный финансовыми и, соответственно, душевными переживаниями. За бесперебойную доставку последних он мог всегда рассчитывать на своего отца, который давным-давно махнул на Шуркина рукой, но, несмотря на это, время от времени любил освежать его память, напоминая ему, что он – ничто. Но несмотря на это, а скорее именно по причине таких взаимоотношений Шуркин оставался любящим и преданным сыном, без устали сеявшим семена любви в сердце своего папы, которое, несмотря ни на какие старания с его, Шуркина стороны, оставалось давно и безнадежно заасфальтированным. Другая же сторона отцовского сердца процветала, обращенная в сторону младшего брата Лёни, у которого тоже были сомнения в своей значимости в этом странном мире, особенно очевидные в сравнении с кажущейся здоровой самооценкой его старшего брата, чья несомненная, пусть и мелко-водная популярность, могла кому угодно испортить жизнь. Но наслаждаясь ею, Шуркин придавал ей куда меньше значения, чем вниманию со стороны родителей, сосредоточенному исключительно на Лёне, которому, как и полагается в подобных ситуациях, оно было просто безразлично. Если разница между братьями в объеме получаемой ими родительской любви была заметна и раньше, то после того, как Лёня женился на хорошей еврейской девочке с традиционными еврейскими понятиями, которые каждая еврейская мама мечтала видеть в своей невестке, и после того, как у них родилась одна дочка, а потом и вторая, их старший сын стал для них не более чем тем самым первым блином, который, как пелось в песне кроме как комом, никак не выходил.


Стояли последние дни августа 2001 года, и городки, разбросанные по обеим сторонам автострады 101, лоснились от жары. Запах коровьего дерьма умолял замедлить скорость, но я высоко ценил пунктуальность, когда дело касалось группового секса, и, кроме того, Шуркин просил пронестись через запах как можно быстрее: в отличие от меня он был типичным горожанином и подобные есенинские отступления от привычной для него урбанистической ольфакторной палитры были ему чужды. Были еще и ограничения во времени; он периодически звонил отцу и брату, но ни тот, ни другой не отвечали. Он позвонил ветеринару, и его помощница сказала, что Арчи минуту назад отвезли в операционную. Шуркин с грустью вздохнул и спросил, красивые ли у Нимф ступни.

Она жила в мобильном доме в двух километрах от Новато. Горстка детей играла перед домом, когда мы подъехали. Мы вышли из машины и замерли, дабы дать вселенной возможность нами полюбоваться. На Шуркине был черный костюм от Hugo Boss, черная футболка от Versace и очки в серебряной оправе от Guiltier. Его черные туфли от Kenneth Cole сверкали с гордостью, соперничавшей лишь с гелем на его голове. Его бородка была аккуратно подстрижена, и ее хозяин обливался потом. На мне был черный костюмчик от малоизвестного дизайнера-трансвестита Джозефа Дюранго, на показе у которого я однажды участвовал.

Мальчик и девочка, оба лет шести, вбежали в дом с криками: «Мама! Мама! Доктора приехали!»

Стройная девочка лет семнадцати прошла мимо нас и проследовала за ними в дом.

– Келли, я же тебя просила взять детей, – прозвучал голос Нимф.

– А Келли ничего, – произнес Шуркин, следуя за мной в сторону двери.

Келли появилась на пороге, волоча за собой детей. Она столкнулась с Шуркиным и замерла, купаясь в волнах его одеколона. Одна из бровей Шуркина приподнялась, и он начал не моргая буравить череп Келли своими пронзительными глазами. Келли не проявила ни тени смущения и спокойно смотрела на него.

– Некоторые утверждают, что, когда двое людей смотрят друг на друга дольше чем пять секунд, они хотят либо убить друг друга, либо спать друг с другом. Так что делать будем, детка?

– Отстань от нее. Она слепая, – сказал мальчик и толкнул Келли вперед.

– Он похож на Кена, – сказала девочка, указывая брату на меня, после чего группа удалилась.

– Они доктора. Они приехали, чтобы предложить маме новую работу, – услышал я голос девочки.

Мы зашли в дом и увидели Нимф. На ней было длинное вечернее красное платье и белые туфли; волосы были взбиты в свисающие по обеим сторонам лица многослойные полуметровые джунгли, в которых, по мере того как Нимф приближалась, разгорался пожар, начатый лучиком солнца, с радостью высвободившимся из ее линз. Она была рада нас видеть, очень рада, хотя как тут поймешь, когда речь идет о человеке с увеличенной щитовидкой?

Шуркин пожал Нимф руку и промямлил что-то в плане того, что она прекрасно выглядит. Он смотрел на нее взглядом хозяина, знающего все секреты покорения женских сердец. Этот взгляд говорил: «Я источник твоих наслаждений, я один решаю, когда и за что тебя ими награждать». Каким-то женщинам это нравится, каким-то нет. У Нимф не было выбора. Я посмотрел на нее как старый товарищ и предложил свою руку. Элегантно проскользнув между розово-желтой детской кухней и трехколесным велосипедом, мы вошли в гостиную.

На окнах занавески в цветочек были плотно сдвинуты, но солнце светило ярко и будто смеялось над попыткой сделать атмосферу интимной.

– Тебе не жарко в этом платье? – спросил я у Нимф.

– Я купила его в Target. Надела его только второй раз. А первый раз это было на Новый год. В нем еще есть блестки. Они могут посыпаться, если его хорошенько встряхнуть.

– Обязательно встряхнем, сладкая, не сомневайся, – сказал Шуркин и указал мне на часы.

Я расстегнул молнию у Нимф на спине.

– Через голову лучше, – сказала Нимф. – Осторожно! Волосы!

Я снял с нее очки и стянул платье через голову, как она просила. Джунгли последовали было за платьем, но сразу же отпрыгнули обратно на голову. Я аккуратно положил платье на зеленоватом диване у стены.

– Где мои очки? – засуетилась Нимф. – Я без очков не вижу.

– Я их кладу вот здесь, на тумбочке у окна. Вот. Ты такая хорошенькая без них. Правда она выглядит лучше без очков, Алекс?

– Однозначно.

Мы разделись до носков и рубашек, потом, поразмыслив, надели туфли обратно. Шуркин сел на край дивана. Нимф стояла посередине комнаты в белых туфлях и в белых трусах и лифчике, усеянных маленькими красными и желтыми котятами, пытающимися словить кружащихся над ними пчелок.

– На маме были такие же туфли, когда они с папой поженились, – сказал я.

– И на моей, – сказал Шуркин и нахмурился. – Ну и надо было тебе это сейчас говорить, блядь?

– А тебя это что, беспокоит?

– Теперь да, ты – мудак.

– Сказать, чтоб она их сняла?

– Нет! – чуть ли не закричал Шуркин. – А вдруг у нее уродливые ноги?

– Ну тогда встань к ней поближе, – сказал я, подводя Нимф к дивану.

– Нимф, – сказал я, – а ты знаешь, что Ги де Мопассан ненавидел Эйфелеву башню и, несмотря на это, часто обедал в одном из ее ресторанов? Когда его наконец-то спросили почему, он ответил, что это единственное место в Париже, из которого башня не видна.

– Ой, точно! Ты же говорил, что летишь в Париж, – вспомнила Нимф. – Отец моих детей – на половину француз. Ты увидишь «Мону Лизу»?

– И ее тоже, солнышко, и ее тоже, – сказал я, опуская Нимф на колени и сожалея, что плохо подумал о ее родителях. Я присел перед ней на угол дивана.

Рот у Нимф был теплый и мягкий. Судя по всему, в ее задачу входило запихнуть меня через него как можно быстрее и глубже себе в пищевод, что ей часто и удавалось. Тогда она останавливалась и не дышала и напоминала дельфина, в то время как глаза ее, в поисках, видимо, одобрения, глядели туда, где, она думала, находятся мои.

– А ты поднимешься на самую верхушку Эйфелевой башни? – спросила Нимф, в очередной раз переводя дыхание. – Ему не будет страшно? – добавила она в направлении Шуркина, который точил свой инструмент в пяти футах от нее. – А это правда, что от французов плохо пахнет? – спросила она, теперь уже почему-то меня.

В этот момент Шуркин подошел к Нимф, спустил до колен ее котят с пчелками, и моя лекция о Париже оказалась неактуальной.

Нимф забыла о моем существовании. Ее челюсть повисла, а глаза стали носиться по кругу, как велосипедные колеса в погоне за желанным венком Тур де Франс.

Лицо Шуркина отражало высшую степень сосредоточенности, не оставлявшей места для пощады. Можно было заподозрить, что он питал к Нимф личную ненависть. С каждым прибойным толчком, с каждым хлюпающим ударом он уносил несчастную все дальше и выше от меня, детей, их полу-французского папы и всего остального, что было в ее жизни.

Я вскарабкался на диван и поджал под себя ноги, после того как Нимф дважды стукнулась лицом о мое колено. Ей было все равно, но я не хотел, чтобы под конец мероприятия она выглядела, как будто ее побили.

В дверь заколотили маленькие кулачки, и детский голосок прокричал: «Мамочка! Мамочка!»

– Твоя мать занята, – послышался голос Келли.

У Нимф было компактное, деликатное сложение, казавшееся еще деликатнее закутанным в складки тела Шуркина. Испепеляемый моим взглядом, он, должно быть, чувствовал себя виноватым. Его глаза тщетно искали доброту в моих, последние ее капли я истратил на то, чтобы раздавить тарантулу ненависти, ползавшую по моему горлу. Я вдруг стал думать о том, что он прекрасно знал, что делал, когда активнейшим образом содействовал мне в разрыве с моей женой Тамарой. Он был источником неиссякаемого вдохновения для меня и мог бы быть таковым для кого угодно, кто имел бы хоть малейшую долю сомнения относительно того, бросить или нет свою семью. Как Хасан ибн-Саббах, который одурманивал своих рекрутов гашишем или «парфюмом небес» и позволял им отведать запретных удовольствий вин, яств и секса в идиллических садах Аламутской долины как малую долю того, что ожидало бы их после смерти, умри они храбро за него, так же и Шуркин одурманивал меня психоделиками и рассказами о мире по другую сторону моего брака, напоминавшем гладковыбритую женскую промежность. Сначала Сноузи, а теперь Нимф упали с моего стола и утонули в прожорливых челюстях этого воровато выглядящего омнивора, за которым я сейчас пристально следил со своего наблюдательного пункта позади кухни Барби. Испепеляемая моим взглядом, мычащая парочка, должно быть, чувствовала себя некомфортно без свинцового передника, но одно я знал точно: если бы они сейчас зачали, ребеночек, без вариантов, родился бы кретином.

Таз Нимф был широким и глубоким и контрастировал с остальными элементами ее тела. Мужчинам могут нравиться худенькие девушки, но желают они фигуристых женщин. Фигуристая женщина практична. (Будто демонстрируя это, мясистые лапы Шуркина удобно устроились в изгибах талии Нимф.) Практичность предпочтительна в женщине и тысячелетиями формировала мужской инстинкт. Женский инстинкт в свою очередь формировался ее способностью к деторождению, что тысячелетиями приковывало ее внимание к мужским ягодицам. Женщина, особенно с повышенной дето-способностью, сама того не зная, подмечает и, если доводится, выбирает мужчин с ягодицами достаточно мощными, чтобы затолкать их половые органы подальше себе вовнутрь, обеспечивая тем самым глубинное забрасывание семени. Наибольшее удовлетворение женщина получает тогда, когда мужчина собирает энергию из самых укромных уголков своего тела и направляет ее себе в таз, управляемый сакральной чакрой, или центром божественной внутренней красоты, чувственности и сексуальной силы. Чем больше мышцы таза, тем больше энергии они способны сосредоточить и забросить в чрево женщины. Никто не спорит с тем, что женщина может получить удовлетворение от мужского рта, но чувствует себя она по-настоящему востребованной с тем, который может ее собой заполнить. Зад Шуркина в то время находился в спячке. Он давно уже не был в спортзале, много жрал, бухал и спал, но хаос, который он сейчас учинял в тазу Нимф, был библейским. Он вламывался в нее с интенсивностью бура, терзающего сибирскую тундру в поисках черного золота, и у Нимф было такое лицо, будто оно сейчас вырвется на свет пылающим фонтаном.

Их взаимоотношения вступили в новую стадию, когда Шуркин, крепко ухватившись за джунгли на голове Нимф, наслюнил свой большой палец. То, что он сейчас собирался сделать, я представлял себе много раз, с открытым ртом внимая историям о его амурных победах, подобно тому, как внуки слушают рассказы своих дедов о битвах, в которых они дрались, о подвигах, привинтивших ордена к их окровавленным гимнастеркам. Тогда же, обуреваемые любопытством, мы размышляли о даосских секретах любви, о магической цифре восемь как количестве движений в сексуальном цикле, в котором восьмое – самое мощное, исцеляющее женщин от недугов. Интересно, что цыфра восемь может показаться чисто произвольной, но она есть эмпирическая по сути. Физиологически правильный дыхательный цикл длится восемь секунд, где восьмая секунда уделена выбросу из организма истраченного воздуха или, если взглянуть на это иначе, на высвобождение энергии, собранной из космоса. В повседневной жизни это высвобождение происходит через легкие, трахею и нос, а в сексе через таз, gluteus maximus, и, конечно, через пенис. Форма цифры восемь напоминает женскую фигуру. Латинские любовники, считающиеся лучшими в мире, обязаны своей репутацией цифре восемь, которую они рисуют своими бедрами, входя и выходя из женщины во время своего внутри-тазового танца. Восьмерка – рекомендуемая траектория языка вокруг клитора и называется бабочкой. Восьмое марта – Международный женский день. Восьмерка – согнутый круг, и в то время, как сам круг – иллюзия, обрекающая уверовавших в нее на неприятные жизненные сюрпризы, восемь – мудрость, которая говорит: будет тяжело, но закончится ладно. Восьмая буква в латинском алфавите, на котором основаны немецкий и английский языки, это буква H. Татуировка 88, которую себе часто делают нацисты (нео-, ультра- и псевдо-), тем показывая верность своему фюреру, соответственно означает HH или Heil Hitler… Вот куда это воткнуть, я пока не знаю. (Ну да, вот такие вот мысли приходят в голову, когда всем на тебя насрать!)

Держа большой палец как олимпийский факел, Шуркин сейчас собирался хлопнуть Нимф по… вот так… с целью отвлечь ее, на случай если она еще не была фанаткой внутрианальной интервенции, чтобы затем ворваться в ее влагалище семь раз в преддверии кульминационного восьмого, синхронизированного с анальным вторжением пальца, дабы создать впечатление, что именно оттуда волнами накатилось удовольствие.

«Жопы делятся на те, которые говорят „да“, и те, которые ничего не говорят», – часто повторял Шуркин. Пионер, гуру, маверик, легенда, этакий Рокко Сафреди, но только с Большого Фонтана, который в день, когда он должен был бы зарабатывать себе на хлеб и отвезти пса к ветеринару, он, как старый уездный доктор, проехал сорок километров через грязь и вонь, чтобы посетить мать-одиночку и исцелить ее от близорукости, увеличенной щитовидки и других недугов или с радостью отправить ее на небеса, с каждым толчком, с каждым хлопком, с каждым входом и выходом, ступенька за ступенькой, строя лестницу для ее грандиозного восхождения к богу. Я поднялся, чтобы взять пива, и нашел банку Coors в холодильнике.

«Все женщины любят анальный секс, – вспомнил я, как говаривал Чуркин туманными летними вечерами – он любил повторять свои же, понравившиеся ему глубокие мысли. – Но не у каждой хватает смелости в этом признаться. Мужчины брезгливы, и поэтому веками женщины так и умирали, ни разу не потраханные в жопу».

Когда я вернулся в комнату, лицо Шуркина было сосредоточенным, а Нимф, как и полагалось в таких случаях, неритмично жевала подушку. Он улыбнулся мне, как карнавальный фокусник ребенку в первом ряду, перед тем как вытащить из кулака голубя. Я вдруг порадовался, что я и он – просто друзья.

В этот момент Нимф сняла с себя туфлю. Когда она потянулась, чтобы снять вторую, Шуркин уже стоял возле меня.

– Я так больше не могу, – прорычал он мне в ухо и вырвал у меня из рук банку. Я взглянул на его большой палец.

– Че случилось-то?

– Ты ее лапы видел, блядь?

Косточка у основания большого пальца Нимф выпирала в сторону и четыре остальных пальца сгрудились вместе, как новорожденные щенки под мамкиным животом.

– Вы, ребята, пиво пьете? Можно мне тоже глоточек? – сказала Нимф.

– Да, вот, – ответил я, протягивая ей банку. Нимф дважды промахнулась, пока не стукнулась о нее костяшками своих пальцев.

Раздался сильный удар в дверь и детский крик, не иначе как от боли.

Банка с пивом упала на пол, и Нимф побежала к двери, по дороге натягивая трусы. Она наступила на детскую кухню и чуть было не упала. Дверь открылась, и я увидел кровь. Снаружи толпились люди.

– Давите! Сильнее давите! – протрубил Шуркин, застегивая пояс.

Когда мы выходили, две женщины держали девочку на руках. Несколько рук прижимали окровавленное полотенце к ее лобику. Я надел на Нимф очки.

– О боже, – прошептала она.

– Это выглядит хуже, чем есть на самом деле, – пытался успокоить ее я. – Просто лицо очень богато кровеносными сосудами.

– У нее вот такая дырка, – раздвигая руками воздух, сказал мальчик, обращаясь к Шуркину.

– Немедленно в госпиталь, – скомандовал Шуркин.

– У нас очень маленькая машина… – начал я.

Рядом остановился запыленный мини-грузовик. Женщина плотного телосложения во фланелевой клетчатой рубашке слезла со ступеньки и взяла девочку из рук Нимф.

– Иди оденься, – сказала женщина, обращаясь к ней.

– Извините, мне очень жаль, – сказала Нимф и побежала в дом.

Стараясь не дотрагиваться до раскаленного металла, мы с Шуркиным втиснулись в машину.

Какое-то время мы ехали молча. Затем Шуркин позвонил в клинику. Ветеринар подошел к телефону. Он сказал, что в животе у Арчи они нашли опухоль размером в кулак. Ему оставалось жить несколько мучительных месяцев. Они сообщили об этом отцу, и тот согласился, что пса лучше усыпить. Ветеринару было очень жаль. Мне было тоже очень жаль: и Арчи, и девочку, и Нимф с ее оргазмами. Ох уж эти ее оргазмы! По-моему, она их просто придумала.

последний из честных дантистов

Подняться наверх