Читать книгу последний из честных дантистов - Оливер Перл - Страница 5

Глава 1

Оглавление

О, Париж! Ты возвеличиваешь меня в моих же глазах.

Рестиф де ла Бретон

Пять дней спустя, 3 сентября 2001 года, около десяти часов утра восемь воинственных ребят в пуленепробиваемых жилетах ворвались в мою стоматологическую клинику. У них были тяжелые подбородки, холодные голубые глаза и большие буквы на куртках сзади. Они махали ордерами на арест, на обыск, может, на что-то еще, использовали такие слова, как «мошенничество», «хищения», «кража», «подделка». Они были настроены очень серьезно, обыскали каждый угол, забрали компьютеры, карточки больных и даже ждали у двери туалета, если кому-то из персонала надо было в него пойти.

В это самое время в мало-примечательном трех-звездочном отельчике за углом от Rue du Fauburg Monmartre я помогал Стелле паковаться. Известный в Сан-Франциско дантист, обворовавший штат Калифорния на десятки тысяч долларов путем представления к оплате липовых счетов за липовые процедуры, созерцающий мир с высоты модного пентхауса в престижном Pacific Heights, где я окружил себя последним Range Roverом, элегантным Bang&Olufsen и высокой девушкой-подростком, я останавливаюсь в прозаичных отелях без гордости или сожаления. Все это потому, что я вооружен несколькими примерами для подражания, возводимыми мною на пьедестал по необходимости, – некоторые из них, как, например, Андрей Болконский из «Войны и мира», не позволяют мне останавливаться в местах дешевых, в то время как другие, как, например, Генри Миллер из «Тропика Рака», оберегают меня от гостиниц более дорогих. Перетасовывая их с места на место, я держу фасон, а трачу мало.

                                       * * *


Я вылетел в Париж из Сан-Франциско в тот же день, когда мне вшили имплант в подбородок. Сестра привезла меня в аэропорт прямо со стола клиники доктора Малтена. Я был напичкан таким количеством лекарств, что напрочь не помнил, как попал в самолет. Когда он приземлился, до прилета Стеллы из Берлина оставалось ждать каких-нибудь полчаса.

Мы познакомились в необыкновенной Одессе в июне 1989 года. Стелла была высокая, светловолосая, плоскогрудая, богатая и заносчивая. Она училась на пятом курсе нашего института. Ее фамилия заканчивалась на -ко, указывающее на украинские корни, которых у Стеллы не было и в помине. Ее предки всегда и везде были евреями, но метаморфоз был необходим для продвижения, а где и для выживания в Советском Союзе. Продуктом комбинации корней и фамильного окончания оказалась закованная в норку и Chanel двадцатидвухлетняя член Коммунистической партии, проживающая в огромной по тем временам пятикомнатной квартире, в распоряжении которой была прислуга и машина с шофером – все благодаря ее папе, известному в городе человеку, кличка которого была Костюм, то ли оттого, что он любил носить костюмы или менял их часто, то ли потому, что у него их было просто много, – я толком не помню. В те жаркие дни мы (я и Стелла) проводили много времени закутанные друг в друга в снятой за червонец в сутки даче, спрятавшейся среди вишневых и абрикосовых деревьев Большого Фонтана. Мы оба изменяли, я – моей жене Тамаре, Стелла – своему жениху. Нам было хорошо, и, кроме нас, об этом никто не знал. Потом я устремился на Запад, а Стелла, как тогда казалось, осталась позади.

Я скучал по ней. Я не мог выдержать местечковости своей жены Тамары в придачу с ее средневековыми ночными рубашечками и страдал по иностранным шоколадкам с западноевропейскими пряностями, которые в меня впихивала Стелла в перерывах между нашими быстрыми приступами кратковременного любви-творения. Спустя три месяца, уже в Сан-Франциско, я признался Тамаре в своей измене. Я причинил ей неслыханную боль, и это – когда Маленький Принц был уже написан.

Прошло двенадцать лет, и сейчас я осторожно подбирался к группе пассажиров из Берлина, надеясь, что любовь моей молодости использовала утекшее время по назначению и увеличила себе грудь.

Я был все еще пьяный от лекарств, и нижняя часть моего лица отекла и вздулась. Я забрел в туалет, чтобы поглядеть на себя, и увидел, что кусочек марли на подбородке, который я в полудреме теребил в самолете, исчез. Лишь хвостик нитки торчал из окровавленной дырки. Я прорепетировал улыбку – она испугала меня до смерти.

Лицо Стеллы было бледным, грудь такой же. Мы обнялись, улыбнулись – оба сдержанно.

Париж оттаивал после холодного лета. Оно наконец-то разжало свой промозглый кулак лишь неделю назад. Настроение на улицах было вкрадчиво-радостным.

По дороге в такси мы разговаривали. Муж Стеллы был армянин. Он периодически ее бил, то ли от ревности, то ли еще почему-то. Однажды он ударил ножом соседа, который вмешался. У нее были причины, чтобы быть бледной. Во время беседы она то и дело поглядывала на мой подбородок.

Отель Alexandra находился в узком семиэтажном здании. Консьерж лизнул Стеллу игривым взглядом и масленым словом. К моему удивлению, Стелла ответила ему на французском. По дороге наверх я выразил свое восхищение тем, что она выучила французский. Это произвело на меня меньшее впечатление, чем если бы она увеличила грудь, но все же показало, что время, которое мы не виделись, было не совсем уж выброшено коту под хвост. Она сказала, что начала три недели назад и выучила три диалога: в аэропорту, в отеле и в такси.

                                       * * *


Пока Стелла принимала душ, я вышел на балкон, где выкурил две сигареты и сделал пятьдесят отжиманий от пола, чтобы мышцы груди выглядели больше. Шприц жизни был полон в этот день, как и должно быть на балконе парижского отеля, когда ты немножко молод, в меру нагл и очень безответственен. Задолго до меня этот город вдохновил и унизил слишком многих, чтобы пытаться воспротивиться его соблазну и не подчиниться естественному ходу обмана. Без усилия игла проникла в вену, поршень ровно и плавно сдвинулся с места, загнав в тупик одинокий пузырек воздуха в цилиндре, губы приготовились раскрыться и выпустить на стекло неслышный выдох – славно.

В постели я закурил косяк, потому что иметь секс без травы – это все равно, что курить траву без секса. Стелла появилась в бикини, застенчиво прикрывая свои соски. Это выглядело куда менее прелестно, чем в июне 89-го.

Секс был матерным словом, когда я рос. Его «что», «куда», «как» и «зачем» в школах не преподавались. Мой отец посоветовал мне не волноваться, если я однажды проснусь с липкой лужей на животе, когда мне уже было за двадцать. Когда в возрасте шестнадцати лет моя первая любовь Тамара наконец-то впустила меня в себя, из меня вырвался необузданный поток страсти. Я был убежден, что его непродолжительная интенсивность была приятна нам обоим, а количество ее, вырвавшееся наружу, я горделиво воспринимал как признак своей незаурядной мужской силы. Поскольку ни она, ни я другого не знали, у нас почти до самой свадьбы был отличный секс. Впоследствии, в годы внебрачных баталий, я кончал так же быстро и обильно, потому что моя мужская самооценка прямо пропорционально зависела от способности укладывать в постель женщин за спиной у моей жены. Семяизвержение означало завершение, и я всегда опасался, что в любую секунду моя жертва, не дождавшись кульминации, могла прийти в себя и унести ноги, оставив меня с ножом в руке, но без новой отметины на высотою в жизнь тотемном столбе покоренных мною женщин. Несмотря на утомительный характер моих внебрачных связей, они – это все, что было хорошего в моем браке.

Все это закончилось, когда мы с Тамарой разошлись. В тот момент, когда женщины перестали служить сценической бутафорией в моей игрушечной войне с женой, мой страх перед ними, как перед лекарством, от которого у меня была зависимость, перерос в необузданное стремление к ним, как к любимому наркотику. Не к какой-нибудь одной конкретно, а скорее к этому общему неизведанному божеству под именем Женщина. Я думал о них как о высших существах, всегда, даже в мыслях, используя почтительные термины. Мысль Мольера о том, что «единственное предназначение женщины – вызывать любовь», обеспечила бы ему полный рот плевков брякни он это в 2001 году, хотя, если подумать, отступление от нее есть не что иное, как капитуляция высокой мудрости красоты перед мраком обыденности и пыли. Каждая женщина может быть красивой. Красота умоляет, чтобы ее открыли, даже когда ей страшно. Красота универсальна и смехотворно практична. Свет эволюции более ярок, когда падает на горящие глаза, волнистые локоны, блестящую кожу, набухшие губы, ароматные бедра, задорный смех и ласковый голос, и тускнеет, спотыкаясь обо все тощее, пресное, повисшее и сердитое. Красивая женщина – это роскошный автомобиль, требующий бензина с наивысшим октановым числом. Накачивать ее дешевым вискарем и держать в засранном гараже – преступление, достойное открытого порицания. Мужчины часто срывают с женщин их красоту, как куриц, разделывая их на части и сравнивая ампутированные куски со сфабрикованными кем-то стандартами. Высшая мужская привилегия, да и, впрочем, ответственность тоже, – находить и лелеять красоту в женщине, а не смахивать ее со стола на пол, как обсосанный свиной хрящик. Мужские глаза делают женщину желанной, мужские поступки отрубают ей голову или надевают на нее корону. Своим отношением к женщине мужчина определяет себя в жизни, становясь утонченным гурманом или икающим обжорой.

Какое-то время само купание в изысканности женской красоты кружило мне голову, и в то время, как другие ныряли в нее без оглядки, я лишь дышал ее божественной поэзией. Так складывалось до тех пор, пока я не понял, что женщины дают тем, кто их берет, и брать их стало для меня так же жизненно важно, как принимать пищу. Когда дело касалось букета женского великолепия, перо грызущий романтик внутри меня вырывался из своего заточения, и, пока мой рот целовал ее лепестки, моя душа кружилась в танце с ее ароматом. Любить женщину было для меня самым достойным времяпрепровождением. Я прочитал много книг о том, как это делать искусно, по науке, включая Tao of Sex, был вознагражден благодарными взглядами, мокрыми простынями и необузданными ласками вперемешку с хихиканьем от представительниц разных национальностей, религиозных убеждений и подчас сексуальных ориентаций. У меня была репутация, о которой бедная Стелла ничего не знала. Мое европейское турне начиналось СЕЙЧАС!


Когда Стелла не стонала, она тихо плакала.

Я нашел пульт. Французский выплеснулся из телевизора в своем типичном жалующемся амплуа. В передаче Ален Делон и Жан-Поль Бельмондо рассказывали о своем новом сериале. Сидя в кровати, я закурил сигарету – в точности как тот и другой делали в своих фильмах.

Мы пошли прогуляться. Влиятельный папа Стеллы несколько лет назад попал в аварию. Он провел несколько месяцев в больнице. Скрепленное десятками скобок, его тело еле-еле держалось вместе. Я купил телефонную карту и позвонил Борису и Нине.

                                       * * *


Это была моя вторая поездка в Париж. Четыре года назад я приехал сюда с Тамарой. Моя попытка чистосердечным признанием в своей неверности разозлить ее до степени, несовместимой с супружеством, желанной цели не достигла, но превратила мою жизнь в не очень болезненную, но назойливую пытку. В Париже, как, впрочем, и везде, Тамара и я много говорили о разводе и трахали друг друга с немым остервенением.

В первую же ночь я вышвырнул из окна последнюю из ее двенадцати устрашающих ночных рубашечек, доставшихся мне в ее приданом вместе с такими же захватывающими дух простынками, наволочками, передниками, вилками, ложками, ножами и шапкой из выдры. Все ночные рубашки разделили одну и ту же судьбу, и я методично выбрасывал их из окон отелей и пароходных кают в разное время, но с одинаковым неистовством. Моя супруга испытывала к ним особенную привязанность, как будто с улетом последней не осталось бы ничего, на что можно было бы спихнуть полное отсутствие в наших сконфуженных гормонами юности душах любви друг к другу и следующая на очереди была бы сама Тамара.

Тогда-то мы и познакомились с Борисом и Ниной. Родом они были из Питера, но в Париже жили уже двадцать лет. Находясь в одной комнате, Борис и Нина представляли собой неимоверно словообильный дуэт, заставить замолчать который мог только хорошо смазанный пулемет.

Борис был пухленьким, близоруким настройщиком фортепиано, который по субботам и воскресеньям подрабатывал гидом. С готовой шуткой на языке и чертовски быстрыми ногами на танцевальном полу, он был безнадежным романтиком и, как все безнадежные романтики, любил выпить. Стабильно раз в месяц, но на всю неделю, он уходил в запой, часто плакал и слушал Высоцкого. В течение такой недели он жил у своих родителей, которые выработали способность наблюдать за полетом души Бориса в погоне за Володиной с меньшим ажиотажем, чем Нина. У Нины были большие и красивые груди, встретив которые можно было уверовать в свою счастливую звезду. Она хохотала, как дешевая девка в баварской пивной, имела ноги и задницу крестьянки и была слегка дураковатой. Совсем недавно она начала изучать английский и щебетала на нем постоянно, доводя меня до состояния, близкого к сумасшествию. Ее любимым словом было pussy. Она часто использовала его, когда говорила о Борисе. А вообще, она продавала антикварные ювелирные изделия и была очень активным посетителем Лувра, где в то время она настойчиво изучала датских и фламандских живописцев начала семнадцатого столетия. Реализм датской живописи часто обманчив. Большинство цветочных натюрмортов, например, изображают букеты, состоящие из цветов, не распускающихся в одно и то же время года. На многих полотнах, запечатлевших роскошные трапезы, можно увидеть незавершенность, будто бы они были прерваны в самом разгаре веселья.

Борис возил нас по городу, делясь с нами историческими курьезами и наделяя значением культурно маловажные факты и психологически вредные исторические события, без коих стране и ее нации было бы куда легче жить. Отец его был художником, который почему-то всегда жил рядом с теми местами, по которым нас возил Борис. Впервые он упомянул о нем во время завтрака в ресторане в Латинском квартале. Услышав о тесте, Нина отвернулась, и в зеркале в конце зала ее отразившееся лицо было таким, будто она проглотила комок шерсти.

Нина и Тамара быстро подружились. Нина повела нас в Лувр поглазеть на ребячество фламандских живописцев семнадцатого века. Выдуманные букеты могут напомнить созерцателю, что настоящие цветы, как, впрочем, и все в мире, должны в конце концов завянуть и умереть. Незавершенные же банкеты намекают на жизненную неопределенность и служат призывом к умеренности.

Тамара, которая никогда не читала и с неподражаемой ловкостью избегала музеи, на этот раз проявила стремление к познанию датского и фламандского искусства, мне показавшееся беспрецедентным. Как потом оказалось, Нина умело посыпала свои культурные познания таинствами семьи своего мужа, к которой она относилась с маниакальным презрением. Основываясь на приведенных Ниной данных, ее тесть был импотентом и сексуальным уродом, у которого не было ни капли таланта, а просто много дешевой краски. Он был типичным псевдо-интеллектуальным занудой, обвинявшим свою преданную и добросердечную русскую жену в отсутствии кровоснабжения в своем «вонючем члене». Раньше он платил одной «беззубой блядюшке» на углу их улицы сорок франков за то, что она ему сосала раз в месяц до тех пор, пока та не умерла от рака простаты. Как оказалось, за долгие годы они стали добрыми друзьями, и он скорбел по ней, как настоящий художник, заляпывая еще больше холстов еще большим количеством дешевой краски.

По мнению Нины, Борис ничем не отличался от своего отца. Сама она настаивала, что происходит из старинной дворянской семьи, и относилась к семье мужа с глубоким отвращением. Она презирала его еврейскую кровь, которая, несмотря на участие русской матери Бориса, не имела в себе ни одной хоть как-то проявляющейся славянской капли, и саму себя за то, что однажды отдалась этому кровососу с кривыми зубами и желтыми ногтями.

Короче говоря, у них тоже были проблемы. Вернее, одна проблема, а именно – они ненавидели друг друга. Они были как два передутых злостью и разочарованием воздушных шара, связанных одной ниткой, – они стукались, и отскакивали, и терлись друг о друга, и скрипели, и готовы были разорваться на мелкие кусочки в любую секунду. Аннушка, их тонкая, как зубочистка, тринадцатилетняя дочка, и была той самой ниточкой, которая связывала их последние четырнадцать лет.

Как у большинства реально смотрящих на мир супружеских пар, к моменту нашего с ними знакомства кровавые битвы в семье Бориса и Нины уступили место обоюдному взгляду на моногамию как на один из наиболее скучных пережитков марксизма-ленинизма. В их репертуаре, по всей видимости, был приличный арсенал тайных жестов и знаков, указывающих одному, что надо потеряться, пока другой заманивает к себе в сети любовника, поскольку именно так и поступил Борис, как только Тамара удалилась в туалет, позволив Нине вручить мне свой номер и, осветив весь зал огнем своих изумрудных глаз, сказать: «Позвони мне, красивый юноша».

У нее были смелые и даже где-то чуть авантюрные глаза. Тепло, которым они меня окутывали, возрастало с каждой секундой. Я вдруг почувствовал, что с ней у меня все было бы хорошо. В то время женщины, встречавшиеся на моем пути, были песчаными островками, разбросанными среди аквамариновых лагунных волн. Ради того чтобы на них позагорать, стоило плыть против течения из-под тенистых пальм супружеского одиночества. Нина же была трансатлантическим лайнером, способным вывести меня в безбрежные океанские просторы, но она была на десять лет старше, жила далеко, имела степень в области древней философии, и Шуркин нашел бы такой способ побега слишком радикальным.

Аннушка была миленькой, худенькой и бледненькой девочкой-подростком, умело скрывающим свои кривенькие ножки и робость за широченными штанами и примитивным русским. По-английски она говорила куда лучше (Аннушка изучала искусство; многие книги по искусству, которые нельзя было найти на французском, были переведены на английский.)

Мы все пошли пообедать на Левый берег (да, опять). Еда была опять великолепная. Я оплатил счет, чему Борис был откровенно рад. Он, видно, посчитал, что временем, потраченным на нас, он заработал себе на еду, и его подозрения, что я не разделяю с ним его точку зрения, наконец-то рассеялись.

Глядя на Бориса и Нину, я представил себе то время, когда мои кости будут служить виселицей для моих гениталий, и скука к жизни в обнимку с ненавистью к себе будут единственными чувствами, выжившими в моем браке.

Позже, вечером, в нашем слегка омерзительном отельчике, я поделился с Тамарой этой мыслью, в то время как она плевала на мой член, видимо, убежденная, что это и есть оральный секс. Я обратил ее внимание на то, что, если бы мы расстались сейчас, когда она еще была молодая, не болеющая венерическими болезнями женщина, у нее было бы намного больше шансов найти себе другого мужчину, достойного всего того, что Тамара могла предложить. Такая мысль не показалась Тамаре достаточно весомой. Она была полна решимости пронести свой брачный крест до могилы. На тот момент на свете не было ничего, к чему бы она не была подготовлена. Мои дипломатические внедрения в ее сбалансированную супружескую жизнь она удачно отражала тем, что резко сбрасывала с себя одежду, повторяя быстро «fuck me», всегда почему-то скороговоркой и три раза.

Тамаре было что показать. Она была изысканной женщиной. Наполовину еврейка, наполовину украинка с изрядной примесью цыганской крови, Тамара обладала копной чернющих волос, парой голубых глаз, дуэтом мясистых грудей и, главное, канистрой сексуального горючего, способного сровнять с землей Килиманджаро. Ее тело рифмовалось со словом «кайф». Моим любимым занятием было наблюдать, как она мастурбирует: в решающий момент она сдавливала бедра, ее глаза прикрывались наполовину, ее челюсть выдвигалась вперед и пальчики на ногах вытягивались, как хорошо настроенные струны цыганской гитары в украинской степи в ночь на Шабат. Я скучаю по тому, как она мастурбировала. У нее это так получалось! В конце концов, иначе она кончить и не могла.

                                       * * *


Глаза Бориса теперь сверлили Стеллу так же, как тогда Тамару. Тамара была роскошной, Стелла – высокопоставленной. Борис, должно быть, ненавидел меня из-за обеих. Они с Ниной жили отдельно. Их беспокоил Аннушкин вес.

Борис возил нас по городу, освещая историческими фактами каждый булыжник в мостовой. Его память и знания были обескураживающими. Он уделял мне столько внимания, что я не мог не заметить, как из засохшего стебля моей к нему симпатии стал пробиваться молодой зеленый росток.

Борис повез нас посмотреть на картины своего отца. На этот раз я не мог от этого отвертеться. Он надеялся продать нам парочку. Зная репутацию дантистов как людей скупых и расчетливых, он делал акцент на то, что, приобретя живописные бесчинства своего отца, я сделаю выгодное капиталовложение.

Старик не смог бы продать гвоздь молотку. Он отвернулся, когда мы вошли, и с недоверием глазел на нас из-под своих густых бровей через отражение в зеркале. Жизнь оставила глубокую отметину на его лице. Оно напоминало помятый сейф, который старик держал наглухо закрытым от посторонних глаз. В нем никому не нужные секреты, как дешевое вино, ухудшались с каждым днем, теряя свой аромат и надежду быть спасенными случайным ухом.

Его жена была доброй и милой женщиной. Она проявила к нам неподдельный интерес и пожурила Бориса за то, что тот не предупредил ее о нашем приходе заранее, не дав ей времени купить чего-нибудь к чаю. Она была простой женщиной с любопытным лицом, которая когда-то поверила, что прожить жизнь с хмурящимся в зеркале талантом и есть та новая форма очищения, то благое страдание новой эпохи, которые русская душа обязана вынести. Для нее его лицо осталось одиноко стоять на месте изуродованных ликов поруганной православной веры.

Квартира была переполнена картинами, небезопасными для утонченного глаза. Они висели на стенах и дверях, лежали грудами в кладовках и на антресолях. Когда мы уже уходили, старик повел нас к себе в кабинет.

Увидев его комнату, сам Синяя Борода спрятался бы под ковер. Она была полна рисунков, шкур, масок, серебряных ложек и вилок, пустых бутылок и антикварных секс-игрушек. Комната была пыльная и страшная, как и его картины и поэмы. Он писал их на французском. Он прочитал одну, посвященную своей дочери, которую он не видел с тех пор, как его первая жена оставила его. В то время как он произносил непонятные нам слова, его большой и указательный пальцы левой руки медленно приближались друг к другу, будто прикасаясь к крылышку бабочки, и он сжимал свои зубы, сдерживая слезы. У старика была большая и морщинистая душа.

Борис был прав в своей оценке дантистов как людей скупых и расчетливых, и я ушел, не купив ни мазка.

Борис настаивал, чтобы мы присоединились к его туру по замкам французских монархов, разбросанным по берегам Луары. Мы со Стеллой планировали пробыть несколько дней в Париже, затем посетить Амстердам, а потом Брюссель. 11 Сентября в Брюсселе мы собирались отметить ее день рождения, после чего она должна была вернуться в Берлин, а я обратно в Штаты. Времени на замки не было.

                                       * * *


Весь следующий день мы гуляли по городу, держась за руки и вслушиваясь в звуки загадочного языка Марии Антуанетты и Шарля Азнавура, которого я, к счастью, не понимал. Мне казалось, что я бродил по древнему саду, полному голосистых птиц, щебетавших мне на ухо, и магических гусениц, таких игривых и уютных, свисавших с листьев и падавших прямо нам на плечи и под каблуки. Меня обходили стороной бессмысленные банальности жизни обычных и незаурядных парижан. Благодаря моей необразованности французы оставались для меня людьми высшей категории. Так когда-то я думал и об англичанах.

Мы вернулись в отель и молча легли в постель. Я никогда не курил в постели после секса, как это делают французы во французских фильмах, потому что я и курил, и пил, и говорил, и иногда даже пел в перерывах между приступами оргазм-порождающих телодвижений и орально-генитальных игр. Весь этот цирк мог длиться часами, в зависимости от новизны женщины и интереса, который она у меня к себе вызывала. Изможденные, мы оба засыпали уже когда солнце начинало щекотать наши веки своими лучами. Проснувшись, мы мало что могли предложить друг другу, кроме кислого дыхания и изжоги. Мы быстро одевались, неуверенно обнимались и убегали назад, к своим очень и не очень любимым мужьям, женам и домашним зверькам. Сейчас, со Стеллой, наконец-то сбылась моя мечта, и я курил, сидя в постели и глядя на потолок – в точности как это делают французы во Франции, опять-таки если верить французским фильмам.

Стелла спросила меня о Мише, и как раз на эту тему я никогда не говорил с другими женщинами. По иронии судьбы женщина, наблюдавшая сейчас за мной, курящим в постели, женщина, страстнее которой я может никогда и никого не любил навсегда осталась для меня «другой женщиной».


Я проснулся в четыре утра. Не мог спать. Был слишком возбужден. Это была интересная страница в моей жизни, и даже при том, что Стелла сопротивлялась моим попыткам сделать эту страницу наиболее запоминающейся, не было оснований не изложить ее на бумаге. Не желая разбудить Стеллу светом, я направился в ванную.

Было прохладно. Я подумал о том, чтобы вернуться в теплую постель Стеллы или набросить на себя что-нибудь. Вместо этого я набрал ванну и съел три таблетки «талвина». «Талвин» – младший брат «викодина», обладающий куда более ярким воображением. Помимо полнейшей отрешенности от реальности и бурного всплеска воображения, он вызывал эрекцию, качество и количество которой было трудно игнорировать, но использовать таблетку для секса было бы непростительной ошибкой. Несколько пассажей, которые мне удалось написать, сидя в ванне, убедили меня в их универсальной значимости. Когда вода остыла, я вытянул резиновую пробку и так и сидел в полупустой холодной ванне в ожидании великих мыслей. Такая эксцентричность, думалось мне, гарантировала мой будущий литературный успех, подобно тому, как привычка Колетт выковыривать блох из шерсти своего кота перед тем, как она хваталась за перо или манера Виктора Гюго писать голышом на спине его любовниц, я уверен, обеспечили ихнюю славу.

Я умудрился все-таки написать несколько абзацев, но их точное количество вместе с содержанием навсегда растворилось в воде, когда я уснул. Проснулся я уже поздним утром, разбуженный жужжанием электрической щетки Стеллы.

                                       * * *


Настроение у меня в этот день было радужное. «Викодин» по свойски, как старого знакомого, укутал меня в пушистое облако любви и я скользил по городу, сопровождаемый рассказом Стеллы о ее жизни после моего отъезда в США. О том, как она хотела покончить с собой, а потом выйти замуж за кого-нибудь и родить ребенка. Она рассказывала мне о жизни в Берлине, о своем горячем муже и об их ребенке, которого она любила с эгоистической самоотверженностью, присущей только еврейским матерям.

Наутро четвертого дня мне стало ясно, что, проведи я еще хотя бы один час со Стеллой, от того радостного настроения, которое я так бережно пытался не расплескать, не останется и следа. Я прибыл сюда в надежде обрести новую любовь, а не откопать труп старой и делать ему искусственное дыхание. Пока Стелла спала, я тихо оделся и ушел. С наушниками в ушах, старым «Никоном» на шее и четырьмя «викодинами» в желудке, я был подготовлен к счастью.

Несколько часов я шатался по улицам. Я купил тонкие книжки, написанные великими мыслителями: Кант, Руссо, Колетт… Я купил желтую записную книжку и желтую чернильную ручку и доверил им свои самые откровенные мысли. Мне удалось не думать о Стелле. Жалеть ее, переживать о ней – значило капитулировать перед бренностью жизни, которой она сама избежать не могла. Признаки гниения окружают нас на каждом шагу; нет ничего легче, чем сдаться и гнить за компанию.

Потом я увидел ее в Jardin des Tuileries. Здесь Марию Антуанетта перехватили, когда она пыталась тайно покинуть Париж. Стелла как раз расплатилась за мороженое и разворачивала его в нескольких метрах от меня. Захваченное в плен болезненно натянутой улыбкой, мое лицо устремилось в ее сторону, но ноги предательски понеслись в противоположном направлении.

Я испытывал к себе брезгливость. Подобному чувству трудно прижиться в красивой душе, и, недолго думая, я развернул стволы пушек своего гнева и нацелил их на Стеллу. Я обвинял ее в пессимизме, негативизме и напыщенном альтруизме. Она жила, питаясь энергией, получаемой ею от ее же собственного жертвоприношения. Мое нежелание извлечь из этого выгоду никоим образом не воздействовало на ее непреклонное стремление перерезать самой себе горло. Я уже видел очертания гриба взрыва собственной Вины, поднимавшегося над горизонтом. Это была та же самая Вина, которая заставила ее мужа пырнуть ножом их соседа, та же самая Вина, которая с каждым годом все сильнее и сильнее сдавливала запястья и лодыжки ее сына. Как обмотанный взрывчаткой террорист, Стелла носила ее с собой везде. Она детонировала свою любовь, посылая гвозди и острые куски Вины вокруг себя во всех направлениях, при этом чудесным образом оставаясь не задетой, защищенная броней Вины, унаследованной ею от ее матери. Вот, пожалуйста! Один из этих гвоздей уже впился и торчит у меня из бедра. Мне ничего не оставалось делать, как вернуться к ней, найти ее, обнять ее и дать почувствовать ей, что она любима, и мне – что я невиновен.


Я нашел ее стоящей у шестигранного пруда в нескольких шагах от киоска с мороженым. Дети бегали вокруг, толкая пластиковые кораблики деревянными палками. Я сфотографировал их, Стеллу. К моему облегчению, она не попросила сфотографироваться вместе. Эта фотография однозначно вызывала бы у меня паранойю. Я не фотогеничный. Моя привлекательность – в приятной глазу смене выражений. Вырванное из контекста и взятое индивидуально, каждое – в лучшем случае гротескно. Я редко получаюсь хорошо и дорожу фотографиями, ставшими исключениями. Этого давно не случалось, и в соответствии с законом вероятности, подобно скупому игровому автомату, который забыл, когда вознаграждал невезучих игроков, выдавать выигрыш пришло самое время. Тогда мне было бы тяжело выбросить фотографию, я бы ее прятал от Миши, не знал бы, что ответить, и мечтал бы сквозь землю провалиться, когда она бы ее наконец-то нашла.

Миша была чистая и невинная. Ее невинность я ценил больше всего, из-за ее чистоты я в нее и влюбился, и если для чистых все чисто, то у Миши это было настолько, что она забыла, или проглядела, или никогда не знала, что изменщик – он изменщик всегда.

                                       * * *


Мы сидим в маленьком кафе. Шесть или семь мужчин смотрят записанный ранее футбольный матч. Время от времени кто-нибудь из них поглядывает на Стеллу. Она обращает на себя внимание без усилий, требований или просьб. Миша красивее. У нее большая грудь и объемный таз. Она статная. Она, конечно, еще и на тринадцать лет младше, но за три года, что я с ней, в ее сторону не повернулось столько голов, сколько в сторону Стеллы сегодня.

Я непроизвольно и несколько раз встряхиваю головой, пытаясь сбросить пресность и скуку, которые мы отыскали друг в друге. Я откидываюсь назад и смотрю на Стеллу как в первый раз. Ее губы полны, и ее профиль безупречен. В ее улыбке обнаруживается презрение к доступной только ее глазам Вселенской Катастрофе, подымающейся за горизонтом. Всю ее жизнь у нее были толпы ухажеров. Никогда, как многих женщин, ее не посещали сомнения о том, выйдет ли она удачно или вообще замуж. Она была воспитана наследницей престола, с твердо привитой ей верой в свою особою судьбу, и сейчас достигла возраста великой ответственности и материнской мудрости. Ее голова готова к принятию короны, ее шея примет жемчужное ожерелье или лезвие топора с одинаковой грацией. Инстинктивно мужчины стремятся жениться на таких женщинах, как Стелла, ибо, делая это, они одним прыжком достигают верхней ступени на лестнице социального дарвинизма – мужчины, имеется в виду, достойные того, чтобы о них писали.

Мы проходим мимо устрашающего своей величественностью ресторана Maxim. Ресторан закрыт. В глубине красного навеса скрывается магический швейцар.

На Rue Fauburg Saint-Honore мы останавливаемся в магазине, который продает великолепного качества кожу великолепного качества клиентам. Среди них были Тайсон и Мадонна. Две русские девушки обслуживают нескольких покупателей. У них есть два магазина, говорят они. Второй – в Москве. Мне приглянулось одно пальто и, неожиданно, штаны. Оба – экстра-экстра-экстравагантные, c шелковой подкладкой, сделанные из мягчайшей кожи, сплошной сзади и разделенной спереди и на рукавах на секции, как кольчуга. Такой наряд можно увидеть только на огнедышащих гомосексуалистах или на слабоумных дантистах на «викодине». Если честно, я всегда подумывал стать геем. Может следующим летом.

В долларах пальто стоит четыре тысячи. Я осторожно влезаю в него, как будто боясь, что оно убежит, оторвав мне то, что я в него успел просунуть. Еще не глядя в зеркало, я представляю нас вместе: я вплываю в ночной клуб, я погружаюсь в диван, я достаю зажигалку Dupont из внутреннего кармана, я киваю в ответ на ее запатентованный звон – снято! Oп-па! Нету карманов-то. Не беда, закажу – сделают.

«Ты зарабатываешь много денег, сладенькая. Так трать же их с удовольствием», – говаривала Анджела Бассетт Кэрри Отис в фильме «Дикая орхидея».

Голос с Земли говорит мне, что пальто на меня узковато, а девушки-продавщицы, что оно – последнее. Боже! Но нет проблем. Они закажут другое. Оно придет через два дня. Значит, мне нужно будет вернуться в Париж еще раз перед возвращением домой.

– Мне понадобится перенести мои бизнес-встречи, – говорю я. – Я рассчитывал надеть пальто на одну из них.

(Я хочу, чтобы девушки завидовали Стелле не только за ее рафинированность и, по всей видимости, счастливую судьбу, но и за мужчину, который с ней рядом. Хотя в этом нет необходимости: многие женщины пойдут с тобой в постель только чтобы доказать, что они не хуже, чем та, что висит у тебя на руке. Это соперничество между женщинами спасло многих страдающих от недостатка любви особей мужского пола. Возможно, в тот день, когда я заеду за пальто, благодаря этому азарту мне удастся шпокнуть одну из них.)

Тяжелая тишина облокотилась на мое решение.

– Ну ладно, так уж и быть, – говорю я, доставая бумажник.

Делая ударение на последний слог, девушки кричат: «Fantastic!»

Мы переходим на другую сторону улицы. Еще один магазин, хвастающий известной количеством своих денег клиентурой. Этот продает обувь. Туфли, которые привлекли мое внимание, придумал не кто иной, а @#$@$$!?. Цельный кусок кожи, квадратный носок, пряжка сбоку. Они – наглые, они дерзкие, они посылают всех бесцеремонно и на хуй. Чтобы завоевать их расположение, чтобы остановить поток брани, которым они меня поливают, я обязан их купить. $1950. Однако…

«Викодин» превращает людей в бесстрашных покупателей. Магазины должны распределять его научно, в соответствии с весом тела. Изобрести торговый автомат с весами. При входе в магазин покупатель взвешивается и выбирает желаемую форму (жидкость или таблетку). Вкус у обеих под стать времени – ОТЛИЧНЫЙ. Я надеваю новые туфли и – пришло время быть радикальным – оставляю старые в магазине. Bonsoir, monsieur, madam! Mы выходим.

Облаченный в черную летную куртку от D&G, в плотно облегающие, вишневого цвета, велюровые брюки от Versace и пару новых туфель, я не человек, я – Институт Стиля, Флагманский Корабль Всемирной Моды. О Париж! Ты возвеличиваешь меня в моих же глазах!

Ах да, я не спросил у Стеллы, понравилось ли ей что-нибудь. Она смотрит на меня, слабо улыбается и отрицательно качает головой.

Мы бродим молча, как Микки Рурк и Кэрри Отис. Стелла похожа на нее – глаза, скулы, искусанные губы, сладко-кислая слеза в глазу.

Я смотрел «Дикую орхидею» сорок раз. Фразы фильма навечно поселились в моей голове. Я использую их в разговорах иногда, граничащим с часто, и вглядываюсь в глаза людей в поисках понимания. Не многие видели этот фильм вообще, а тем более столько раз, сколько я, но, произнося слова из его диалогов, я почему-то чувствую себя счастливее. Я будто слышу жужжание камер и всегда доволен своей игрой. Я начинаю смеяться, и никто не понимает почему. Я объясняю, что это фраза из «Дикой орхидеи», и, поскольку она редко уместна, объяснение еще больше сбивает слушателей с толку.

«Ты когда-то пела в пресвитерианском хоре» или «Я не знаю, как себя вести, когда ко мне прикасаются, Эмили».

Жаль, что у Стеллы нет такой груди, как у Кэрри. Интересно, насколько иначе сложились бы наши судьбы?

Я сдерживаю дыхание и проверяю свое отражение в витрине магазина. Я открыл секрет того, как правильно отражаться. Заключается он в интенсивности взгляда. У мужчин он должен быть целеустремленным, ищущим, блудливым. Самонаблюдение и самообожание трудно отличить друг от друга, и если у женщин последнее манит, то к мужчинам, его демонстрирующим, оно вызывает сожаление, граничащее с гневом. Мужчины действуют, женщины себя преподносят. Целеустремленно выглядящие женщины опасны для выживания человека как вида.

Мой пластический хирург, доктор Малтен рассказал мне, что его друг и коллега делал Микки скулы. Микки результат не понравился, и друг сделал ему их опять, и опять неудачно. Как и лицо Микки, мое выглядит вспаханным плугом времени. Наш идеал – Джонни Кэш. Он свое заработал, мы свои купили. (Чертовски приятно побарахтаться с Микки под теплым пледом слова «мы». )

Мы пересекаем Сену. Левый берег. Кажется, я здесь уже был. Этот город похож на веселую толстую девку. Раскинувшись на кушетке из шампиньонов и улиток, она, хохоча, заливается вином и абсентом и заедает это горьковатыми трюфелями. Ее тело полно кулинарных засад и пахнущих пряностями капканов. Она никуда не спешит; у нее не предвидится неотложных свиданий, на которые невозможно опаздывать. Она – тупик для искушенного путника. Она позволяет ему понюхать, лизнуть и покусать каждую свою ямочку и складочку и, не давая ему шанса насытиться, делает неловкое движение, пытаясь дотянуться до виноградной грозди, и меняет свой ландшафт навеки. О, если бы весь мир был Парижем! В мире было б куда лучше жить.

                                         * * *


В гостинице Стелла начала паковать вещи. Ей нужно было срочно ехать домой. Она придумала какое-то неуклюжее объяснение, и мне трудно было ее винить. Я затянул ее в кровать, как мы оба понимали – в последний раз. Она не издала ни звука, и ее лицо выражало снисходительность. Ее поезд отходил через три часа.

Через три часа я стоял на платформе вокзала Gare Du Nord, Стелла у окна своего вагона, и было трудно понять, кто из нас двигался, а кто стоял на месте. Момент был полон внезапной поэзии.

Я подумал было пойти обратно пешком, но мои ноги ныли из-за проклятых туфель. Я остановил такси и провел час в пробке. Водитель выключил мотор своего «мерседеса». Я подумал о том, чтобы выйти, но не мог сдвинуться с места. Я представил себе Стеллу, сидящую у окна вагона, ее лицо и руки и черные печальные волосы и ощутил, как все ее существо – ее органы, мысли, годы и даже люди, которые с ней когда-либо соприкасались, – что все это со скоростью уходящего на восток поезда сжимается в маленькую бесцветную точку и как одновременно с этим она там, где-то во мне, где сердце и мозг сливаются в душу и творят что хотят, становилась все больше и больше и неизбежно милее. Я тосковал по ней.


Из номера я позвонил домой. Я не был готов к тому, что услышал. Department of Justice, FBI, DEA, что-то еще – Миша не могла с точностью сказать, кто и откуда именно были эти люди в пуленепробиваемых жилетах. Они махали ордерами, использовали такие слова, как «мошенничество», «хищения», «кража», «подделка», конфисковали компьютеры, бумаги, счета. Они не позволили ей пойти в колледж, стояли под дверью туалета, когда она там находилась. То же самое, она слышала, происходило и в клинике. Ее голос выдавал легкие, лишенные воздуха, и сердце, остывшее без крови. Она не спросила, когда я вернусь.

Я включил телевизор и уставился в экран. Сколько я так просидел не помню. Помню, что там все смеялись. Потом я спустился вниз и купил бутылку «Смирновки». Пока паренек за прилавком отсчитывал мне сдачу, я глядел на электронные часы на стене. 4:44. И четвертое сентября, кажется. Для этого есть слово. Какое не помню. Суставы в моем теле медленно превращались в желатин.

Я проснулся посреди ночи и сел с открытыми глазами. Мой рот был сухим. Я уснул на полу перед телевизором. В нем похожая на червовую королеву девушка продавала сверкающие миниатюрные «харлей-дэвидсоны». Мне приснилось, что, пытаясь пробиться сквозь толпу, я топором методично разрубал на части всех, кто попадался мне на пути. Я опять закрыл глаза, обуреваемый непреодолимым желанием вползти, проскользнуть, прорубиться обратно в тот сон, подальше от Миши, от пуленепробиваемых жилетов, от миниатюрных «харлей-дэвидсонов». Отвратительное предчувствие опасности обволакивало мой язык.

Такое случалось много раз, когда я был очень маленьким, с легкостью посещаемым разного рода страхами и с трудом отличавшим сон от яви ребенком. Тогда моя жизнь была полна впечатлений от бившейся об меня, как прибой, реальности. Они выливались на меня ведрами. У этих впечатлений не было ни глубины, ни запахов, ни вкуса, и они заканчивали свое странствование сквозь меня, становясь цветными стеклышками наглухо закрытого мозаичного окна в монастырской келье, прятавшей меня от ужасов внешнего мира. Сны стали одними из главных участников этого заговора, с азартом формируя из меня их почитателя и вскоре главного героя, свято уверовавшего в существование счастливого конца. Полная сострадания, ночь с радостью принимала меня в лоно своей архаичной бездны.

Но не сейчас. Восьмилетняя гонка саморазрушения, в которой я мчался с шорами на глазах, пришла к ошеломляющему своей внезапностью концу. Как и моему браку, у меня не хватало смелости перерезать горло своей карьере и просто уйти. Я выпускал кровь из ее тела, с нетерпением ожидая, когда же наконец остановится ее сердце, можно сказать с самого детства.

последний из честных дантистов

Подняться наверх