Читать книгу Ныне и присно - Павел Пономарёв - Страница 6
Часть I
Глава четвёртая
Оглавление1
Аля своим подслеповатым зрением, с каждым годом садившимся всё основательнее, в соседней комнате, где стояли комод и книжный шкаф, без света, под одним только подсвечником, оставшимся в доме от Александры Стефановны, бабушки Трофима, разбирала его бумажки, откладывая документы первой необходимости – паспорт, свидетельство о рождении, удостоверение участника войны… Всё, что может теперь понадобиться. Ванька спал в другой комнате, не взяв капли в рот. Генка на венском стуле сидел под часами – напротив лежащего на диване отца со сложенными на груди ладонями, в которые была вставлена свеча. Мать сказала, так по обряду положено – «чтобы отходящей душе было светло идти». Генка в эту «брехню» не верил и согласился вставить в ладони отцу свечу из практических соображений – чтобы понять, когда отец кончится: пока он дышит, а значит живой, огонёк на свече колышется.
Кому теперь эти бумажки понадобятся? Аля откладывала в сторонку то, что подсознательно уже приготовила для костра. Во-первых, это напоминало ей не только Трофимину, но и её, уже прожитую, жизнь; во-вторых, этой памятью Аля ни с кем не хотела делиться: теперь всё, что она помнила или вспоминала подспудно, заглядывая в пожелтелые тетрадочные листочки, машинописные листы, косясь на клочки с печатями, обрывки со штемпелями, было только её. И – не всегда благостное.
Вот свидетельство о расторжении брака Кручинина Трофима Ивановича с Кручининой, до брака Ситниковой, Клавдией Фаддеевной. От 22 апреля 1964 года. И тут же – свидетельство о заключении брака Кручинина Трофима Ивановича с Алфимовой Алевтиной Ивановной. От 23 апреля 1964 года.
Аля прожила с Трофимом девятнадцать лет, прежде чем они расписались. Генка и Ванька родились вне брака. Аля сама ходила в ЗАГС, сама заявляла о рождении своих детей, сама на себя их записывала. Разводиться в стране Советов было не принято. А уж детей иметь на стороне – тем паче.
Только в пятьдесят третьем – после смерти вождя – Трофим взял Алю за ручку, сыновей – в охапку и пошёл в ЗАГС. На этот раз – сам. И оформил усыновление – усыновил своих же сыновей. Его они были, его! Аля тогда до хрипоты доказывала «бракоделам», надирая уши мужу (они говорили «сожителю»), старшему сыну и младшему сыну и показывая, в каком месте эти уши одинаковые:
– Ну вот же, вот, ну что вы, не видите: у него уголок – как будто мишка кусочек откусил; и у них тоже! Только поменьше. Ну ясное дело: он здоровый мужик, а они робята, маленькие ещё. Поэтому и кусочки у них меньше. А так – ну один в один же, ну такой же уголок-то!
С горем пополам поверили. Только их это было дело, а? Кто там был у неё до него (никого у неё не было! Нецелованная она ему досталась); кто до неё у него там был…
А была Клавдия. Только как была?
Когда после войны Трофим приехал домой, тут его настиг орден Красной Звезды – ждал в родительском доме, по адресу матери (который во всех документах армейских указывали, чтобы знать, кому и куда писать похоронку). Когда Трофим попал в госпиталь, а оттуда в Кащенко, связь с ним была потеряна – в части не знали, где его искать. Поэтому начштаба в/ч 32630 подполковник Коваленко написал по этому адресу письмо.
Вот оно – письмо матери. Та всё ждала похоронку, а получила…
Сообщается, что Ваш сын старшина Кручинин Трофим Иванович Приказом по части 32630 № 022-Н от 22 марта 1944 г. за образцовое выполнение задания командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом мужество и отвагу награждён орденом Красной Звезды. Старшина Кручинин Т. И. выбыл из части по ранению 12 марта 1944 г. Награда ему не вручена.
Прошу сообщить адрес нахождения в данный момент Вашего сына для направления ему удостоверения о награждении по адресу: Полевая почта 32630, командиру части.
Вот орденская книжка. Только кроме ордена Трофима в родительском доме вряд ли кто ждал ещё: отца взяли в тридцать седьмом, а мать…
Мать, когда он приехал, очень скоро поняла, что жить в одном доме с сыном уже не сможет. За восемь лет одиночества, казавшиеся ей веком, отвыкла. И стала искать ему девку. И нашла – Клаву Ситникову, бухглатершу из заготконторы. Почему её? А у неё никого не было. Зато собственный дом был. Что матери на руку: иди ты, Трофима, живи туда.
Когда мать это всё рассказала Трофиму, тот, ещё не оправившийся от контузии, только и смог ответить:
– Делай, что хочешь.
А с другой стороны, истосковавшийся по женским теплу и ласке, подумал: мать ухаживать всё равно не будет – может, эта будет? Пёс с ней: какой был она ни была – она баба.
И согласился. Только решил проверить – и их, и себя.
Когда на росписи в ЗАГСе попросили паспорт, Трофим смутился и дал понять, что паспорт он дома забыл.
– Тогда приходите в другой раз, – сказали им.
– Ой, что вы, товарищ заведующая! – запричитала мать. – Нам в другой раз никак нельзя, нам бы сейчас и срочно!
– А что вам такого срочно? Война вроде кончилась.
Глаза матери забегали – она не знала, что бы такое ответить, чтобы поверили. И тогда пробасила Клава:
– На сносях я. Рожать мне скоро.
Заведующая, окинув взором Клаву и так и не поняв за её габаритами, действительно та беременна или ломает комедию, сказала:
– Какие документы у жениха с собой есть?
Трофим протянул армейскую книжку. По ней его с Клавдией и расписали.
2
Только жизнь у них не заладилась.
– Я её – ну совсем не это… Не того… Не мог никак – хоть ты тресни, – рассказывал потом Трофим Але.
Он её встретил, когда ему было тридцать четыре – в парикмахерской. К Але ходили «стрычься» все мужики с горсовета – чудо, а не мастер была. Мужики её, видевшую у мужиков – в свои двадцать с лишком – голой только лысину, в шутку звали «дурочка с переулочка». А она обвяжет своими косичками подбородок – вместо платочка – и ей-ей стукнутая.
Трофим как раз тогда только устроился в горкомхоз – городское коммунальное хозяйство. (Отец ему в детстве завещал – на всю жизнь запомнил: «Подари людям свет, сынок!» – вот он и подарил: электриком стал.) И зашёл в парикмахерскую при хозяйстве. Тут его и осветило. Ничего с собой сделать не смог – бывает…
Такие «дурочки» всегда привлекали его своей непосредственностью и диковатой, не доступной простому глазу, красотой, которая, как в тихом омуте, таилась и – затягивала.
И, с высоты своего опыта, Трофим загорался утопической мечтой дотягивать этих «красавиц» до себя.
И наконец, в этот раз, оказавшийся для него последним, мечта сбылась. Из утопической превратившись вдруг, неожиданно для него самого (он уже давно смирился с её несбыточностью, понимая весь идеализм и идиотизм ситуации), во вполне реальную.
До Али у Трофима была М. – Машенька.
Между ними – Алей и Машенькой – была Клавдия, которая была как бы.
Машенька… М. Тьфу на неё!.. Але казалось, что эту М. она забывала всю жизнь – забывала больше, чем это делал сам Трофим. Седьмой десяток доживает, а как деви́ца – не может свыкнуться с тем, что муж до неё был с кем-то (Клавдия – не в счёт).
Вот и теперь об М. напомнила эта буква – посвящение после трёх звёздочек. Юношеские стихи – стишки. По ней – так совсем стишочки. Ей он стихов никогда не писал, и тот аргумент, что после войны он стихов в принципе не писал – только фельетоны в стихах (он называл их «сатира»), но какие это стихи?.. – её не пронимал.
После инсульта Трофим стал судорожно вспоминать свои стихи, тетрадь с которыми перед войной уничтожил. Он хотел проверить – не чувства, нет; какие чувства в конце восьмого десятилетия? – он хотел проверить свою память. И к собственному удивлению (оказывается, он ещё мог удивляться), вспомнил почти всё. По ходу воспоминаний записывая это всё в тетрадь. Лишь изредка в ней, после неполных строф, встречалась такая фраза: «Окончание запамятовал…»
И вот оно, это «М.» – посвящение.
Был город одарён луной,
И мириады звёзд мерцали,
А мы с дружком с тобой одной
На берегу реки стояли.
Пред нами пенилась река,
Мы были пафоса все полны,
Был виден мост издалека,
Под ним катились тихо волны.
Был слышен голос вдалеке:
Частушки девушка там пела —
Луна купалася в реке,
Как будто в зеркало глядела.
А сзади нас журчал ручей,
Неся воды поток спесивый,
Но наших шуток и речей
Не заглушил тот плеск игривый.
Жалею я, зачем мы с ним
(А не один с тобой – одною),
Любуясь полною луною,
На берегу реки стоим.
Весна 1926 года
«Ох, Трофима, какой же почерк у тебя скверный стал, – подумала Аля. – Писарь ты мой – со станции Дормидонтовка… Как курица лапой».
Трофиму в 1926-м было пятнадцать. Машеньку он «отбил» у своего однокашника – друга детства.
Машенька была его первой женщиной. В уездной переходной – от царской России к советской, от военного коммунизма к НЭПу – провинции взрослели быстро.
Когда им с Машенькой было по пятнадцать, отец – ещё живой – обручил их в Спасской церкви – ещё не разрушенной. Он, «представитель “Живой Церкви”», как его называли с двадцать шестого года, поднялся над канонами, общественным мнением и предрассудками – попа́ из него сделала жена. Которая была против. Будущего. С Машенькой.
И тогда отец узаконил их не по родительскому, а по небесному праву. Которым тоже – пока – обладал.
Но будущего не случилось.
Мать написала в уездный отдел ОГПУ заявление на сына.
Машенька от него отреклась.
Отец… А что он мог сделать?
И Трофим бежал.
Из дома.
Из города.
Из прошлого.
Тогда появились другие стихи. Другое посвящение. С той же «М.», но теперь – другое. Такое.
Тоска мятежно давит грудь,
Душа исполнена терзанья —
Я жду от Вас чего-нибудь:
Иль тихой ласки, иль признанья.
Мне не с кем горя разделить —
Я предан всеми и осмеян,
Судьбой жестоко обнадеян,
И нет того, кого любить.
Я «чуждый» – «гнусный» – элемент!
За что же так меня прозвали?
Узнав о том, в один момент
И Вы меня чуждаться стали.
Но пусть же трупом будет тело —
Душа поэта не умрёт.
Она, вперёд шагая смело,
Себе пристанище найдёт!
Станция Лутошкино, осень 1926 года
3
И нашла. Правда, только через восемнадцать лет. За это время советский человек становился совершеннолетним – и Трофим, кажется, тоже стал: в тридцать три года, после контузии, он, вдруг захотев дальше жить, снял свой «обет безбрачия».
Правда, про Клавдию он напишет:
Как жаль, что я ошибся в Вас,
Признав за умную девицу,
Не разглядев, что правый глаз
У Вас косит на поясницу.
А я электрик и поэт —
Так нам с тобой сравненья нет!
У Али была своя комнатка в центре – у одной старухи снимала.
В эту комнатку одним поздним дождливым вечером Трофим и пришёл:
– Мать совсем запилила. Я у тебя буду жить – ладно?
А она – в платьице в горошек чуть выше кривых коленочек, со школьными косичками, хотя и давно не школьница (какая там школа? Пять классов в родном селе – и из о́тчего дому в город, работать – ночной няней в детдоме) – вся сияет и светится – то ли от счастья, то ли от голода.
Так и стали жить вместе.
А потом…
Потом – опять мать. Пришла как-то к ним и жалится:
– Огород зарастает, а мне одной уже не сподручно – больная вся. И воду под гору таскать с реки несподручно стало… И вообще – целый дом стоит от отца в наследство – пустой простаивает, – а вы тут в комнатушке ютитесь. Не по-человечьи это. Хватит вам по чужим комнатям-то мыкаться.
Так и переехали в родительский дом. Уговорила их мать.
В первую «брачную» ночь в родительском доме мать с глиняным горшком в руках встала под дверью их спальни. И когда, наконец, услышала, как сын полез на Алю, то от ревности и от вредности «уронила» со всего маху кувшин на пол. И Трофим, ещё не оправившийся от контузии, заикавшийся, – выбежал вон. В чём мать родила. И долго ещё сидел на балконе, не решаясь вернуться туда, где его ждали две любимые женщины, ненавидящие друг друга.
Матери поверили себе в убыток. Мать стала требовать с них деньги. За жильё. Они в одной половине дома живут, она – в другой. Вот и будьте добры за свою, то есть за её половину платите. То есть весь дом – её, а вас тут в помине не было, тёплинской сволочи!
Это она так Алю с её детьми звала. С их детьми! – Трофима и Али. Потому что Аля из Тёплого была – её родное село, пятнадцать километров от города. Так и звали её по-уличному: «Аля из Тёплого, “тёплой” свекрови сноха».
Ох, сколько она, эта Аля из Тёплого, натерпелась и настрадалась – от этой той ещё семейки, от этой больной, припадочной свекрови, которая в приступе била её, беременную. Отчего её первенец, Геннадий – Гена, Геночка, Геня – родился синим. Синюшным.
Вы́ходила. Вымолила – у Бога, у смерти. Тысячу слёз пролила. Над постелью – его и своей. Выжил.
То ли от этой младенческой закалки – прививки от смерти, – то ли от земли с огорода, которую в самые голодные сорок седьмой и пятьдесят первый годы вместе с коренюшками жрал, вымахал он под метр девяносто ростом.
Хотя если знать, где упасть… Маленькими Генка с Ванькой полезли через забор, отделявший их половину участка от бабкиного, высаженного дедом, сада. Сторожа́ подзаборные, нанятые бабкой на деньги, которые ей платили сын со снохой (бабка на старости лет, вспоминая, как родительский сад в поместье охраняли от крестьянских мальчишек дядьки с берданками, впала в помещичье детство), увидев «тёплинских сволочей», тырящих яблоки, открыли огонь.
Благо, вместо дроби была соль.
После этого Трофим сказал матери, что платить «за квартиру» он больше не будет.
И тогда мать пошла в милицию. И, как это уже водилось за ней, вновь написала на сына заявление.
В день суда Генка с Ванькой стали собирать свои детские пожитки: Генка перетянул верёвкой книжки, чтобы было удобно нести; Ванька взял удочки, ведро, положив в него садок… Вдруг видят в окно – папка идёт. С милиционером! Ну точно теперь выселять будут. Они – к отцу: облепили его, как цыплята:
– Ну что, что?
А он – молчит. И серьёзный такой.
– Ну что, Трофим – что? – подперев ладонями поясницу, вытянула, как гусыня, шею Аля. – Ну чего молчишь?!
И тут насупившийся Трофим растёкся в улыбке, словно Гагарин (он как раз тогда полетел):
– Никто нас отсюда не выселит. А выселять надо нашу бабушку! Товарищ старший лейтенант, верно?
– Верно, товарищ Трофим Иваныч. Где она, кстати?
– Да как всегда, небось, дома лежит – нездоровится ей, – на этих словах Трофим так рот растянул и глаза прикрыл, что в одно мгновение – с очертившими лицо морщинами – стал копия своей матери.
– Бабушка, – участковый склонился над сидящей в кресле «Пиковой дамой», – это не их нужно выселять, а тебя – тебя здесь нет. Ни в одном документе.
Подняв архив БТИ, суд, вместе с завещанием Кручининой Александры Степановны, оформленным, как оказалось, ещё в 1926 году, вскрыл и этот, поразивший «графиню» факт: в своём завещании Кручиина Александра Степановна завещала принадлежавший ей дом по улице Спасской своему сыну Ивану и двум своим внукам, сыновьям Ивана – старшему Трофиму и младшему Льву. Но поскольку Иван теперь был реабилитирован посмертно, а Лев теперь проживал в своём доме в соседнем районе и на собственную долю родительского дома не претендовал, то единственным законным наследником оставался Трофим. Имени её, Ляли – жены Ивана, матери Трофима и Льва, свекрови Али и, наконец, Генкиной с Ванькой бабки – ни в одном документе, действительно, не оказалось. Ни одного, даже буквенного намёка, по которому эти буквы можно было бы интерпретировать как её инициалы, – не было.
Её забрала к себе племянница – Тамарка, тёти Пашина дочь. Приёмная. Которая жила в Вильнюсе. Её муж рассказывал потом Але по телефону, как однажды, придя с работы домой раньше привычного, застал «графиню», стоящую на коленях перед его женой, рыдающую и умоляющую вернуть её обратно.
Когда за ужином Аля передала Трофиму телефонный разговор с Вильнюсом, Трофим сказал:
– Теперь – никогда.
Она хотела помереть на родной земле и в неё же лечь. Когда поняла, что не случится (то есть помереть-то случится, а дальше – уже не то), стала умолять Трофима к ней прилететь – привезти с огорода в мешочке землю, которую она положит себе под подушку и с ней уснёт. Уже навсегда. Трофим тогда повторил свою фразу.
Она похоронена на вильнюсском кладбище. Ни Трофим, ни Лев никогда там не были. И – уже не будут.