Читать книгу Срок – сорок - Петр Разумов - Страница 4

Клетка
Книга о выздоровлении
Как я люблю пи́сать

Оглавление

Недавно моя девушка спросила меня, что я люблю? Я стал думать и перебирать. «Это не то, и это не то… Вот что ты любил в детстве, отчего тебе было хорошо?» И тут я понял: больше всего я люблю пи́сать.

В детстве я часто писался и доставлял родителям массу проблем, потому что если мы куда-нибудь шли, то я терпел до последнего, а потом заявлял: «Папа, всё, я больше не могу терпеть, мне надо пописать».

Думается, я воспринимал мочеиспускание как что-то греховное, что делает уязвимым. Это было для меня стыдно. Поэтому я и терпел, как бы не решаясь об этом даже заговорить.

Писать – это открываться, это эмоциональный выход из тела, это буйство чувств и фантазии. Может быть, я писателем стал от слова «пи́сать», потому что моё письмо чрезвычайно откровенно.

Откровенность пугает чужого человека. Если не подготовить собеседника к тому, что сейчас не просто расскажешь анекдот, а, что называется, «откроешь душу», это вызовет оторопь. «Не легко понимать чужую кровь», – писал Ницше. Не каждый готов принять всю изнанку и «грязное бельё» собеседника. Времена Фёдора Михайловича канули в Лету, да и были ли эти времена по-настоящему, взаправду?

Тем не менее необходимо слушать и слышать. Поэтому я пишу эту книгу.

Проникновение в чужую душу, наверное, опасное предприятие, но хорошая литература делает именно это. И она жива пока.

* * *

Я родился и рос в Выборгском районе на севере Ленинграда, затем Петербурга. Более известен южный район Купчино, куда в лихие девяностые чужаку лучше было не соваться. Но наш «Просвет» (от названия проспекта Просвещения) ничуть не уступал в лихости «южным штатам», и здесь тоже была атмосфера спального района восьмидесятых годов застройки со всеми прелестями той жизни. Наркотики, драки, гоп-стоп. Стритбол во дворе, школьная дискотека, «зависание» по параднякам…

У меня почти нет воспоминаний до одиннадцати лет, но кое-что всплывает, вырезывается из плотного компота забвения. Папа ушёл из семьи, когда мне было восемь лет. Я не помню, что сильно переживал, но, конечно, скучал по отцу. Причину развода родителей я не знаю, вернее, не понимаю их объяснений, просто, как говорится, «не сложилось».

В более старшем возрасте, когда связь с отцом еле-еле теплилась и, возможно, совсем бы иссякла, я спросил себя: «А нужен ли мне вообще отец?» И ответил положительно. Стал сам звонить ему, просить заказать для меня какую-нибудь книгу. Он всю жизнь проработал и продолжает работать, в одной из крупнейших библиотек страны. Сначала библиографом, теперь у него свой проект и отдельный кабинет. По образованию он историк. В юности увлекался литературой, писал очень смешную и трогательную прозу, которую я всегда ценил.

Как-то в подростковом возрасте я стал рыться в родительском архиве, расположенном на нескольких самодельных полках в оконном проёме нашей одной комнаты. И обнаружил там отцовские штудии. Я был очень вдохновлён и решил, что вот оно, то дело, которым стоит заниматься!

Мама у меня архитектор из семьи репрессированного еврея. Родилась в городе Балхаш в северном Казахстане, где дед был в высылке после червонца сибирских лагерей. Она тянула семью все голодные восьмидесятые и потом лихие девяностые. Когда архитектура перестала кормить, устроилась экспертом в художественный салон на Невском, потом появились подработки, проекты частных домов, перестройки магазинов. Наша семья была сравнительно благополучной.

С нами жила бабушка, мать мамы. На ней держалось всё домашнее хозяйство. Пока мама вкалывала и зарабатывала на хлеб, бабушка трудилась у плиты. Ели мы всегда очень сытно и вкусно.

Бабушка была строгая, одновременно сентиментальная. Вообще, и бабушке, и маме были свойственны перепады настроения от агрессии к мягкости, так что, я думаю, некая незафиксированная циклотимия, которая явно была у них, передалась мне и усугубилась, когда я сам загнал себя в ловушку жизненных обстоятельств, несовместимых со здоровьем.

Отец приехал в Ленинград из Белоруссии. Его отец, мой дед, был военным и служил в Восточной Германии, где папа провел пять счастливых лет своего детства, слушая западную музыку и проказничая. После возвращения в Советский Союз семья осела в городе Гродно на границе с Польшей. Дед сильно пил, и бабушка развелась с ним.

Бабушка по отцу – заслуженный учитель Белорусской ССР. Русский язык и литература. Это она читала мне в детстве Гоголя и Салтыкова-Щедрина, а я катался по полу от удовольствия и смеха. Она во мне души не чаяла. Каждое лето мы с младшим братом приезжали к ней на каникулы. Она тоже вкусно готовила и сочиняла для нас целые сериалы сказок.

К брату Вове я в детстве испытывал сиблинговую[2] ревность, зажимал его и всячески над ним издевался. Мы играли в военную организацию, и брата я называл не иначе как «майорушка Усик». Помню, он ещё спал в детской кроватке, какую ставят младенцам. Я подкрался к нему и попытался открыть веко и засунуть туда меленькое колёсико от игрушечной машинки. Он очень плакал. В подростковом возрасте у нас были разные интересы. Он занимался спортом: карате, баскетбол. Слушал Мистера Малого (первый русский рэпер, родом из Выборгского района). И одевался в спортивное, первые фирменные шмотки от «Адидас», «Рибок» и «Найк». Я не умел подтягиваться на перекладине, «косил» физкультуру, слушал панк и индастриал, одевался в чёрное и носил ирокез на голове.

* * *

Итак, весной 2007 года я попал в ПНД. Мне прописали «Зипрексу», американский нейролептик. Под ним я почувствовал себя настоящим овощем на грядке. Нейролептик срезает верхний слой эмоций, ты попадаешь в какую-то барокамеру, где можешь функционировать, но прежние краски, цвета жизни, вплоть до вкусовых ощущений, больше не возвращаются. Всё превращается в серое междоумье. Понижается потенция, утром трудно встать, пива не выпить. Во-первых, потому что его нельзя смешивать с лекарством, во-вторых, потому что не чувствуешь от него никакого удовольствия, только ватное отупение и сонливость.

Меня выписали через несколько месяцев, когда дневной стационар закрылся на лето. Я получил рецепт и пошёл в аптеку за «Зипрексой». Ехать пришлось в центр, на улицу Восстания, потому что система распространения лекарств по льготным рецептам работает кое-как. Там меня встретила злобная старушка, которая сказала, что рецепт выписан неверно, в латинском названии допущена ошибка. На следующий день я вернулся в ПНД и попросил переписать рецепт. Участковый врач Елена Николаевна воскликнула: «У меня по латыни была пятёрка, что она о себе думает!» Так меня эта старушка отослала два раза, на третий я просто не пришёл. Ходить было трудно, ноги еле волочились, необходимость спускаться в метро выматывала.

В какой-то момент мне это всё надоело. Я пришёл к Елене Николаевне и сказал, что хочу в больницу. Я думал, что меня ждут светлая палата и внимательный персонал. Я был очень наивен и скоро понял, что это очередная ловушка.

В больнице у меня забрали документы, крестик и всю одежду. Оставили только зубную щётку и шампунь. Одели в пахнущую плесенью робу и отвели в тёмную палату на шесть человек без дверей.

Я попробовал местную еду. Это были три капустных листа в мутной жиже. И хлеб. Я не мог это есть. Мне прописали галоперидол, как и всем в больнице, потому что ничего другого у них просто не было. Он вызывал сильную жажду. Но пить разрешали только в обеденное время.

Когда пришли родственники, мама и брат, у меня уже сводило живот от голода и жутко чесалась голова, потому что мыться было негде. «У нас баня по четвергам», – заявил дежурный врач. Баня – это когда набивают небольшое помещение людьми и откуда-то сверху, как в нацистских лагерях, течёт тонкая струйка воды. Люди расталкивают друг друга, намазываясь маленьким кусочком хозяйственного мыла. В сортир страшно заходить. Там толкутся страшные дядьки и курят «Родопи». За сигареты и хлеб некоторые больные моют полы и, вероятно, что угодно могут сделать, лишь бы не голодать и получить маленькую дозу удовольствия, которое здесь извращено и обгажено. Это была тюрьма для одиноких и бесправных больных, потерявших надежду и человеческое достоинство.

Мне повезло. У меня были родственники на воле, которые приносили мне еду и заставили персонал разрешить мне помыть голову под краном, торчащим из стены на уровне пояса, под холодной водой. Через несколько недель меня перевели на «Шепетовку», отделение реабилитации больницы им. Степанова-Скворцова, попросту Степашки, или Скворечника. Там мне вернули мою одежду и мобильник, разрешили пользоваться библиотекой и пить чай в столовой, когда я этого захочу.

* * *

Примерно полгода я принимал «Зипрексу», потом бросил. Краски так и не вернулись за это время. Я потерял почти все прежние связи с людьми. Мой лучший друг, с которым мы дружили с детства, и Миша, мой любовник, в один голос сказали, что я всё выдумал и просто напуган, ничего серьёзного со мной не произошло. Мне было обидно до слёз. Сейчас как никогда я нуждался в дружеской поддержке, общении.

Через год, весной 2008 года, я снова начал уходить в психоз. Медленно навалились параноидальные мысли. Я держался до последнего. Перестал спать и есть. Мог час стоять в магазине и не помнить, что надо купить.

Грёзы мои отчасти продолжали то, что снилось наяву в 2007 году. Как будто бы существует заговор поваров Петербурга против меня, некая узбекская мафия хочет меня убить.

Дело в том, что в 2006 году я в течение нескольких месяцев работал поваром в японском, затем французском ресторане. В «Евразии» из меня сделали повара за три дня, научив всему. Я пошёл работать в горячий цех, «на горячку», сутки через два, по восемнадцать часов в беготне и суете на ногах. Шеф Юра сразу спросил:

– В армии был?

Я говорю:

– Нет.

– А что так?

– Мама не пустила.

– Исправим, – с усмешкой процедил Юра.

«Я щас заставлю вас бритвой пол скрести!» – орал он на меня и моего напарника Дилшота, паренька из узбекской деревни без документов и среднего образования.

Работа была адски тяжёлая. Я похудел на два размера. Перенёс на ногах воспаление лёгких, потому что необходимых выходных и больничных не давали.


Так вот, в моем бреду существовали две группировки поваров, узбекская, из «Евразии», и другая, из французского ресторана, где я наговорил про узбеков и «Евразию» такого, что мало не покажется.

Ещё были группировки писателей-геев и писателей-натуралов во главе с критиком Вячеславом К., который был как бы на моей стороне и хотел спасти от поваров и геев. Но сделать он это собирался следующим способом. В магазине под моим домом работал его человек. Я должен был обратиться к нему за помощью, и тогда он кастрирует меня, поможет принять ислам и эмигрировать в какую-то среднеазиатскую пустынную страну, где никто меня не достанет.

Последней ночью накануне обращения к врачу я жёг картины порнографического содержания, собирал вещи, выбрасывал «компромат». Мне грезилось, что вот-вот придут люди от узбекских поваров, устроят «шмон» и убьют меня, если им что-то не понравится.

Я ночью позвонил маме, которая жила в соседнем доме, и сказал, что мне угрожает опасность и я срочно переезжаю к ней. Она очень испугалась. Утром они с Вовой отвезли меня в институт Бехтерева, где в это время находился заведующий дневным отделением нашего ПНД. Он взял меня под крыло и, поскольку мы сами пришли и я хотел и просил помощи, определил меня туда же, откуда я полгода назад выписался, – в Петроградский ПНД.

Мама, как умела, ухаживала за мной, продолжала снабжать меня деньгами, вполне достаточными для сносного существования. Ей было непросто. И она, и Вова были напуганы и растеряны, врачи не могли дать точных инструкций по уходу, да и возможно ли такие дать? Вова первое время спал рядом с моей кроватью, чтобы я никуда не ушёл. Я со стонами просыпался и опять уходил в тяжёлое нейролептическое забытьё.

Несмотря на такую поддержку близких, я чувствовал себя брошенным и тотально одиноким. Обида на друзей ожесточила меня и отравила моё восприятие.

К тому же мне только предстояло пройти все ужасы и важные моменты сепарации[3]. До болезни я был глубоко захвачен материнским комплексом, и опознал его только во взаимодействии со своим аналитиком.

* * *

В ПНД меня ждала встреча, которая оказалась судьбоносной.

Заведующий дневным стационаром Леонид Яковлевич Либин вошёл в кабинет главного врача и улыбнулся. Его улыбка была лучшим антидепрессантом. Она не просто поднимала настроение, она внушала твёрдую уверенность в том, что рядом с ним хорошо и безопасно.

Это было моё второе посещения здания в Татарском переулке. Я приходил накануне, еле соображая, что происходит. Был конец рабочего дня, на этаже оставалась только дежурный врач. Она дала мне маленькую таблеточку и попросила прийти завтра с мамой. Мы пришли.

Ночью, я наконец смог уснуть и чувствовал себя более-менее. Мама спросила: «Может быть, ему надо в больницу. Клиника неврозов, говорят, хорошая». Леонид Яковлевич парировал: «Ну что такое клиника неврозов? Вот меня уволят с работы, у меня будет плохое настроение, невроз. Тогда я туда обращусь. Здесь дело посерьёзнее».

Я не сразу понял, как себя вести, что говорить. Главврач спросила:

– Раньше такого не было?

– Нет.

– Мы нашли вашу карточку в архиве…

– Я просто косил армию.

«Голоса» моих воображаемых собеседников прошли, и мне казалось, что этого достаточно. На все вопросы о самочувствии я отвечал, что «всё в порядке». Меня и не трогали.

Чтобы пожаловаться, нужен был опыт анализа, прислушивания к себе, своим ощущениям в теле, переменам настроения и прочее. Я не очень понимал, как действуют препараты, которые мне прописали. Что можно что-то добавить или убрать, заменить одно на другое, и будет значительно легче. Чтобы познать хитрости фармакологии, потребовались годы…

Но речь главным образом не об этом. А о заведующем дневным стационаром Леониде Яковлевиче.

Он был высокий кареглазый и немного носатый еврей. Небольшое брюшко и белый халат придавали ему значительный и одновременно комичный вид. Чем-то он был похож на Гарика Мартиросяна. А ещё больше на доктора Айболита из сказки, такой же солнечный и добрый.

После рецидива и повторного обращения за врачебной помощью Л. Я. предложил мне стать его анализантом. У меня уже был богатый опыт общения с психологами. Я уважал психоанализ и писания Фрейда, одна из моих психологов была юнгианским аналитиком и работала со снами.

Поэтому я, конечно, сразу согласился. Л. Я. денег не брал и принимал анализантов по собственной охоте в рабочее время.

Л. Я. был членом Европейской конфедерации психоаналитической психотерапии. Вряд ли он проходил личный анализ, потому что в России подготовка психотерапевтов происходит иначе, чем в других странах. Но от природы он был одарён всеми качествами, которые должен иметь настоящий аналитик. Это доброта и сила. Ещё спокойствие и эмпатия, открытость ко всему новому и неожиданному, неприятному и вредному, тяжёлому, депрессивному, злому, скрытому и прочее. Как маленький уж, я вился в потоках самобичевания, апатии, злобы и агрессии, направленной на фигуры из прошлого, а также разрушительной аутоагрессии. Я не плакал, больше смеялся. Тем серьёзнее моему аналитику приходилось действовать, разъясняя мне, что я «не виноват» и что моя жизнь не такая уж веселая, и даже не грустная, а страшная и травмопорождённая.

Он говорил не много. Просто сидел и слушал. Внимательно и нежно. Хочется сказать не «сидел», а «лежал». Вместо пациента на кушетке был я, напоминавший питона. Добрый сытый питон, который всё сносил и был верен своей неподвижности и несокрушимости.

Это и было мне нужно. В течение пяти с половиной лет нашего общения он по-настоящему поддерживал меня, потому что я был воистину колоссом на глиняных ногах. Инфляция мужского и избыток женских черт и паттернов[4] делали меня, мягко говоря, неустойчивым. Я просто открыл клювушек и внимал миру, а мир трезво и расчётливо расправлялся со мной, бил под дых. Л. Я. был для меня мамой и папой. Мамой, потому что был добрым, и папой, потому что был сильным.

Я наработал навыки самозащиты. Я рос, как в инкубаторе, в его кабинете. Перья превращались в панцирь, а затем в сталь.

Конечно, всего я не решил, потом ещё добирал там и тут. Но вклад Л. Я. в мой личностный рост, в мою разбитую и убогую жизнь переоценить нельзя. Он был моим проводником в зону активного жизнестроительства, в которой я нахожусь до сих пор.

* * *

Через год после моего второго обращения к врачу мама предложила мне поступить в Институт психоанализа. У неё была книжечка Решетникова, ректора института, которую она прочитала и решила, что это то, что надо. «Сам вылечишься и других будешь лечить, если захочешь», – сказала она.

Так произошло то, что ещё раз повернуло мою судьбу, предоставив мне доселе неведомые возможности.

Я давно интересовался психологией, ещё со школы. Читал кое-что у Фрейда. В Институте Герцена у нас был славный курс «Введение в психологию», который вел Сергей Леонидович Братченко. В магистратуре СПбГУ в рамках курса теории кино я познакомился с Лаканом. Жизнь помаленьку подкладывала мне новую информацию, которую я интегрировал в свои общие знания.

Русская литература очень психологична. Помимо Толстого и Достоевского моим любимым писателем ещё с первого курса института был Саша Соколов, автор романа о мальчике с раздвоением личности «Школа для дураков».

В 2009 году я поступил в Восточно-Европейский институт психоанализа на второе высшее. Там меня ждали не только новые знания о природе человека и моём заболевании, но и удивительные встречи.

Вместе со мной в группе оказалась Таня П., мой лучший друг по сию пору. Это светлейший человек. Необыкновенно красивая душа, проникновенный ум и слегка инфантильная красота не увядающей с годами блондинки. Она обворожила меня, когда на вечеринке стала петь под гитару песни, часть из которых сочинила сама. В интонациях её голоса я почувствовал, как много этот человек знает о жизни, как, возможно, он страдал, и как, очевидно, он добр и верит в Свет.

Она стала лучшим психоаналитиком Петербурга. Её практика насчитывает около десяти тысяч часов. Бралась за любые случаи, часто невыносимых пациентов, от которых все другие специалисты отказывались. Она умела достать человека с самого нижнего дна, вернуть ему надежду, успокоить, укрепить и, опираясь на новый опыт, выстроить что-то новое в своей жизни, отчего он получал радость и желание жить, двигаться, творить…

Я сказал «умела» в прошедшем времени, потому что она, к сожалению своих многочисленных пациентов, оставила практику по состоянию здоровья. Очень болезненная, она буквально борется со своим телом, которое не даёт ей покоя, болит то здесь, то там. Причём очень серьёзно, так, что врачи диву даются, как это возможно с такими болячками жить, да ещё и работать.

* * *

Таня рассказала, что практикует рэйки, японскую технику работы с энергией человека и мира. Это было очень странно, но я доверял Тане и понимал, что такой человек не может предлагать фуфло. У меня был один очень важный запрос. Я хотел снова писать стихи. После болезни эта способность просто отвалилась, как и не было. Я был в отчаянии. Дело моей жизни, всё, что я умел, чем владел в совершенстве, что делало меня сильным и радостным, ушло. Образовалась страшная гнетущая пустота, бесплодие…

Таня провела несколько сеансов, за которые я «расплачивался» шоколадками. Я ничего не почувствовал. Умение слышать себя, в том числе своё тело, не возвращалось. Да и было ли оно? Сейчас у меня такое ощущение, что до двадцати шести лет я жил как пьяный, ничего толком не соображая, довольствуясь даже не интуицией, а каким-то «хочу», которое всё поглощало и куда-то направляло.

Тем не менее я продолжал «расковыривать» себя, свою вроде бы зарубцевавшуюся, по крайней мере «дремлющую», рану, из которой должно расти искусство. Я заставлял себя садиться за компьютер и пробовать. Скоро что-то похожее на стихи начало проклёвываться. Медленно, как холодной весной, появлялись сгустки образов-слов.

По-настоящему лихо, хоть и очень мрачно, я стал писать только через несколько лет. Годы потребовались для восстановления сердечной мышцы, которая уже никогда не будет работать так, как весной 2006 года, когда я писал отвязно и, возможно, гениально. Там был хлещущий из всех щелей эротизм молодого красивого тела, отчаяния было меньше, но много трепетного света. Так зимой под тонким льдом мелькнувшая рыбка даёт надежду и веру в то, что есть движение, жизнь, огонь, радость и рай.

Я продолжил писать эссе и рецензии, уже не такие «густые», когда мысль убегает вдаль, а руки не успевают стучать по клавиатуре, когда всё съёживается в некий почти сюрреалистичный поток, из которого трудно что-то вычленить и запомнить. Мне нравилось так писать, это было круто.

Теперь я писал более рационально, структурно, но требовал от себя подспудной живости, какая-то внутренняя задорная или грустная струна должна была звенеть в каждом тексте, иначе он становился мёртвым. Я написал небольшую книгу эссе «Кость». Часть текстов, имеющих отношение к психологии, я опубликовал в сетевом журнале «Лаканалия», который издавал Музей сновидений, разместившийся в небольшом помещении на первом этаже института психоанализа.

В 2013 году боги даровали мне публикацию в одной из самых престижных книжных серий России – «Воздух». Моя книга называлась «Управление телом». Если раньше тело было моим домом, то теперь оно стало самолётом, которым я учился управлять и выделывать мёртвые петли, необходимые для меня. Ведь «перегрузка» – это важная часть опыта пишущего человека, вообще человека эмоционального и склонного к жизни внутри себя, в своём воображении.

После этого я написал ещё три книги, последняя называется «Канат». Это аллюзия на евангельский образ. Есть версия, что выражение Иисуса «Легче верблюду пройти через угольное ушко…» – искажение переводчика, и следует читать: «Легче канату…». Канат – это я, трудный и жёсткий от скручиваний судьбы и перегрузок. А ушко – дорога в рай, которой заканчивается мой писательский путь.

Я решил больше стихов не писать. По-моему, семь книг – вполне достаточно. Во-первых, потому, что стихов, хороших стихов, не может быть много. Можно размазывать свой талант по тарелке, плодя фантомы, но это будет графомания и порождение макулатуры, которой и так хоть ж… ой ешь. Во-вторых, я высказался. Моё сообщение отправлено. Если продолжать дальше, то стихи будут пустоваты и отдавать чем-то циничным. Я могу писать как угодно, лихо и забористо, вертя рифмы и метафоры, как шаман, забывший, что главное – не транс, а путешествие с определённой целью. Литература всегда была для меня поиском, как для философа его философия. Если Истина найдена, то философия не нужна, её можно отбросить и забыть.

* * *

Подростком я был трудным…

Я не очень понимал, кем хочу стать, куда пойти учиться. В десятый класс мама меня отправила в авторскую школу при архитектурном университете. Она располагалась в центре, рядом со станцией метро «Технологический институт», на 7-й Красноармейской улице. Надо было каждый день ездить в центр, покидая дикий, но обжитой Выборгский район. Тут меня и зашатало.

Уже второго сентября нас вывезли в пригород на какой-то спортивный праздник. Там я вовсе не собирался заниматься спортом. Я купил литровый пакет розового вина в ларьке на Луначарского и первый раз в жизни напился. За этим последовала пачка сигарет Lucky strike, потом первая бутылка водки McCormick в пластиковой бутылке на троих в парадняке на Московском. Закусывали шоколадкой. Я плохо помню тот вечер, меня тошнило, я упал, треснувшись лбом об асфальт. Добравшись до дома, заснул на толчке.

В девяностые всё определялось тем, какую музыку ты слушаешь. Я не сразу подобрал репертуар, но в один прекрасный день подошёл к лотку с кассетами и сказал:

– У вас есть Sex Pistols?

Продавец посмотрел на меня, спросил, сколько мне лет и где я учусь, а потом важно произнёс:

– Старик, тебе надо в «Костыль».

Услышав смех Джонни Роттена, с которого начинается песня Anarchy In The UK, я понял, кем хочу быть и что надо делать.

Под новый, 1995, год я выстриг себе ирокез и отправился выпивать с друзьями, мы двигались в сторону «Мюзик-Холла» на новогоднее представление. Там я стал приставать к какой-то девушке, и меня с позором выперли.

Я носил булавку с крестиком, значки, бритву на шнурке. Стал послушивать «Алису», переняв это дело от одиннадцатиклассника из нашей школы, который, кстати, меня уважал и, думаю, даже завидовал моей отвязности, которую не мог себе позволить.

Всё это привело к тому, что через полгода меня со страшным скандалом «выперли» из престижной школы с записью в деле «за недисциплинированное поведение», и я вернулся в свою родную шестьдесят вторую на Поэтическом бульваре.

2

Си́блинги – братья и сестры или близкие родственники одного возраста, часто пребывающие в ревностных, конкурентных отношениях друг к другу.

3

Сепарация – процесс психологического и социального отделения от родителей, чаще от матери.

4

Паттерн – типичное поведение в той или иной ситуации, привычка.

Срок – сорок

Подняться наверх