Читать книгу Апология хеттов - Ричард Холлоу Бэй - Страница 6

III. Узник

Оглавление

Узкий луч света заходившего солнца заливал алыми красками небольшой проем под самым потолком тюремной камеры одного из адиев крепостной стены Нижнего города. Здесь раньше размещались дезертиры, изменники родины, прелюбодеи и братоубийцы. Им предстояло томиться тут в ожидании смертного приговора или же неким божественным чудом удостоиться помилования.

Узник, чье имя сейчас было на устах у всего города, покинув горстку соломы – свою единственную постель, протягивал истощавшие от месячного самоистязания и голода руки к месту, куда падал луч света. Только в этот час и лишь раз в день солнце озаряло своим тусклым блеском одинокую камеру страдальца.

Его камера, впрочем, как и вся башня, служившая к тому же и пыточной для особо упорных и иступленных в благочестии иноземных пленников, пропиталась запахом закоптившейся крови, гнилых частей оборванной и разлагающейся кожи, которые все еще виднелись на чудовищных и изощренных пыточных машинах, чье назначение – испытывать человеческий дух. Ко всему прочему, здесь отовсюду расползалось зловоние испражнений тех несчастных, кому выпала горькая доля оказаться здесь до него.

Среди жителей Хаттусы ходили жуткие легенды об этом обиталище обреченных душ. Поговаривали, что стоит мгле окутать земную твердь, как из-за стен этой башни начинают расползаться всякого рода нечестивые твари, которые сводят с ума каждого, кто узрит их воочию. О репутации этого места красноречиво говорило его название – Чертоги мертвых, которое скорее подходило для места упокоения усопших, нежели для тюремной башни. Во всяком случае, в поздний час в близлежащих площадях темницы не было ни души. А два немых стражника, которые посещали его раз в два дня, принося с собой протухшую воду и гнилое мясо для узника, в спешке оставляли свои посты с наступлением ночи, закрыв все замки и двери с надменной тщательностью.

За все время с момента постройки башни в памяти не было ни одного случая побега из этого проклятого места; в основном заключенные, отделенные друг от друга толстыми стенами, сходили с ума и лишались рассудка уже в первые месяцы.

Двадцать пять дней тому назад, когда Медат очнулся в сырых стенах Чертогов мертвых, он сразу же узнал это место по тому запаху гнилья, что сперва было сбил его с толку, по нестерпимому смраду и жуткому зловонию, которое, казалось, исходило здесь отовсюду. Но человеческая тварь такова, что ее обоняние, впрочем, как тело и душа, со временем привыкают как к зловонию, так и к мукам душевным и телесным. Лишь позднее несчастный в своем безумии стал различать запахи, отделяя их один от другого, смакуя их и находя прорывавшиеся сквозь весь этот поток нестерпимой и тошнотворной вони ароматы свежих трав, пробившихся сквозь толщу громадных каменьев, мха, что окутал целиком западную стену башни, и маленьких растений на глиняном полу, название которых, как он ни силился, все же не смог вспомнить.

Но прежде чем продолжить наше повествование, нам следует узнать, кто же такой Медат и как он оказался в столь плачевном положении.

Медат, сын Нария, был прежде из числа телохранителей царя Муваталиса. С ранних лет, будучи одарен в военном искусстве, он легко освоился с управлением колесницей и, по рассказам его товарищей, сшибал на ходу мишень на расстоянии в триста шагов, уже будучи подростком. В течение своей военной карьеры он стяжал почет и заслужил уважение жителей Хаттуссы. Но в зените своей славы, спустя двадцать восемь зим с момента рождения, Медат был вынужден расстаться с военным ремеслом и заняться делами мирскими. Незадолго до этого его отец, грозный Нарий, испустил дух под сенью спокойных старческих лет, а все его братья один за другим сложили головы на разных полях сражений. Последним покинул мирскую жизнь старший из братьев, Наким. Сражаясь с шарденами[14] у южных границ Анатолийских равнин, Наким, сын Нария навсегда упрочил славу своего имени и своего отечества. Уцелевшие в этой кровопролитной схватке рассказывали с неподдельным трепетом, как он, стоя среди поверженных врагов, лишившись одной руки и пораженный тремя стрелами в грудь, разрубал ахейцев[15] своим громадным двуручным хопешем, при этом ободряя своих ратных товарищей хеттским боевым кличем: «Жить свободно или умереть достойно, иного нам не дано!»

Никто и ничто не могло сломить его волю, и бесстрашен он был перед всяким врагом. Так он сеял страх и смятение среди неприятеля, покуда серпоносная колесница, проносившаяся по рядам, не отрубила ему обе ноги. Тогда и только тогда Наким, сын Нария, рухнул наземь и испустил дух.

После битвы, как только рассеялось зарево, войны и соратники павших в бою товарищей с обеих сторон стали уносить с поля боя раненых и тела покойных собратьев. Когда нашли Нария, он лежал среди груды перемешавшихся трупов товарищей и противников без руки, без обеих ног, с тремя стрелами в груди. Но лицо его не исказилось в предсмертной агонии, как это обычно бывает с теми, кто в последние мгновения тщетно цепляется за жизнь, а светилось приветливой и добродушной улыбкой благочестивого воина, который жил свободно и принял смерть с решительной готовностью и благоговением.

Его бренные останки похоронили с подобающими герою почестями близ кургана Изалыкай. В его честь семья сынов Нария стала зваться Домом трех стрел. А Фидара, скорбящая жена выдающегося хеттского война, посадила у Львиных ворот дерево в память о его подвигах.

С тех пор Медат стал отцом семейства, как самый старший из мужей своего рода. Он по природе своей был простодушным и искренним другом для каждого, будь то вельможа или раб. Всякого рода чрезмерной пышности и льстивому красноречию Медат предпочитал простоту и строгость – как в своем доме, так и в атрибутах своего туалета. А многие кампании, в которых он сражался бок о бок с царем, хоть и оставили неизгладимые шрамы на его челе, но все же не лишили его дара человеколюбия и справедливости.

В делах мирских он проявлял себя ничуть не хуже, чем в делах военных. В своих решениях на собраниях старейшин и судебных тяжбах он вел свою речь с беспристрастием судьи и невозмутимостью палача, и не раз случалось так, что заседающие, затрудняясь определиться с решением, предоставляли это право молодому, но столь благоразумному Медату.

Всякий раз, маршируя по городу во главе царской гвардии, он собирал на себе изумленные взгляды горожан. Безусловно, его образ и военные заслуги перед родиной внушали уважение всякому; и гораздо чаще о нем говорили как о выдающемся воине, причиной чему служили многочисленные рассказы, которыми стражники и юные удальцы разбавляли свой досуг.

Неотъемлемой особенностью Медата как воина было то, что он должному снаряжению, состоящему у сословия царских телохранителей из кирасы с железными пластинами, щита и меча, предпочитал крепленую легкую броню и два железных хопеша, искусно орудуя ими в бою и превращая свою схватку в своего рода танец, подобно тому как кружится и извивается песок в порыве пустынного ветра. А для сражений с участием большого количества лучников у него всегда имелся кожаный щит на спине.

Медат наставлял молодых, и с ним советовались пожилые старцы. А многие его бывшие ратные товарищи были обязаны ему жизнью. Великий воин, невозмутимый судья – таким считал его народ.

Муваталис Второй в день назначения его на ответственную должность хранителя и защитника Хаттусы пожаловал ему в дар роскошные носилки из слоновой кости, обитые дорогими тканями. Но Медат отказался от столь щедрого дара, заявив, что лишь бравый боевой скакун при жизни будет нести на себе его тело, а коль кто увидит его на носилках, то пусть скажет каждому, что Медат мертв и несут его в могилу.

Высокий, с длинными светло-коричневыми волосами, волнами опускающимися на широкие плечи, он прохаживался по улицам города каждый вечер на заходе солнца, проверяя боевые укрепления и бдительность стражников. И везде ему были рады, и каждый был счастлив встретиться лицом к лицу с героем отечества и сердечно пожать ему руку.

Но самое тяжелое испытание он встретил не на поле брани и не в суете мирской. Его бременем, его пыткой и пагубой стало то, что так часто низводило благочестивых мужей и сбивало с верного пути сотни чистых сердец.

В поисках супруги и матери своих будущих детей Медат имел неосторожность вступить в связь с печально известной нам Семидой. Как это полагается, порочные женщины, прячущиеся за маской добродетельного сострадания и фальшивых ласк, в большинстве случаев умеют оказывать влияние на мужчин, и зачастую это влияние столь же губительно для последних, как и непростительно для первых.

В одночасье Медат стал меняться.

* * *

Все вокруг стали замечать резкие перемены в его характере, походке и даже чертах лица. Понемногу из приветливого и добродушного человека он превратился в задумчивую тень, опутанную тяжелыми и гнетущими мыслями. Медат стал сутулиться, а его голос с каждым днем становился все тише, так что казалось – он не без доли усилий произносит слова. Родственники и товарищи недоумевали от столь резких и ужасающих в нем перемен. Пожилая мать молилась богам за единственного сына, оставшегося в живых. Она по невежеству полагала, что он болен или же проклят недругами. Но в корне его недугов таилась любовь, черная любовь, убивающая и отнимающая все жизненные силы.

Несчастный Медат в своем влечении к Семиде позволил чувствам взять верх над разумом и здравым смыслом.

Друзья и враги очень скоро прознали об этой унизительной связи. И если первые всеми силами старались предостеречь его от порочной женщины, то последние в своем любопытстве унизились до того, что совместно стали платить баснословные суммы посыльному Медата, чтобы тот приносил любовные письма патрона, прежде чем доставить их объекту его вожделений.

Неравнодушные товарищи, что пытались донести до него правду о неверности и нарушающем все рамки приличия распутстве его избранницы, сделались ему врагами.

– Каждый, кто посмеет дурно отозваться о Семиде и разносить гнусные и лживые слухи об этой святой женщине, – мой враг, – кричал он во всеуслышание с пеной на губах, словно безумный.

Доверчивый и честный Медат, к несчастью, ожидал такого же доверия и честности со стороны возлюбленной. И каковы бы ни были его опасения и подозрения, он слабел и поддавался под действием игривых ласк Семиды. А все сказанное ею звучало в его ушах как божественная истина.

Некогда великий воин и благородный сын отечества в одночасье превратился в унылую тень. Свои обязанности по наблюдению за царской гвардией и ее обучению он стал исполнять с крайней неохотой, а что касается Советов и заседаний отцов Хаттусы, то он уже не считал нужным их посещать.

Народ со скорбью наблюдал за его унижением, а враги и соискатели почестей власти стали строить против него козни.

* * *

В один живописный вечер, когда солнце уже угасало за вершинами череды горных хребтов, Медат совершал свой очередной обход всех укреплений Нижнего города. Он выслушивал отчеты командиров, десятников и тысячников, но в мыслях своих был погружен в тяжелые думы, и, казалось, все противоречия, раздиравшие его изнутри, отразились в его слегка сгорбившемся теле и искривившихся губах. Немыслимая тревога и предчувствие беды читались в его потухшем взгляде. Он временами судорожно покусывал губы, и со стороны казалось, что ему некуда деть свои руки. Он складывал их за спиной, перед собой, но, не найдя удобного положения, вяло опускал их и шел своей, уже привычной сутулой походкой.

– Я слышу за спиной ваш презрительный шепот, неужто вы думаете, что я не знаю о ваших россказнях, глупцы! Вы смеете судить меня за мою сердечную привязанность к Семиде, а быть может, вы попросту завидуете, что, отвергнув вас, она предпочла меня? – говорил он сам с собой приглушенным голосом и изумлялся тому, насколько противоречивые чувства она у него вызывает. Порой Медата пропитывала настолько неистовая ненависть к возлюбленной, что он был бы рад ее смерти, а порой он готов был отдать свою жизнь за одно лишь ее прикосновение, и все эти чувства проносились одно за другим в его голове и часто без каких бы то ни было оснований. Но все же его мучило сомнение.

«А быть может, неспроста весь люд презирает Семиду? Что если дурная молва о ней все же окажется правдой? Ох, если так, – думал он, – пусть боги проклянут ее, и пусть даже сам паромщик на реке Стикс не переправит ее в царствие мертвых. Пусть обиталищем ей станет небытие! Или, быть может, ропот черни вызван лишь завистью, и иные девы то и дело хулят ее за то, что природа обделила их той красотой и нежностью, которой с лихвой одарила Семиду, – тогда пусть высохнут языки тех, кто сеет подобную молву!» Все эти мысли проносились в голове молодого влюбленного, в то время как он с неохотой исполнял обязанности главнокомандующего хеттского гарнизона.

Рассеянность Медата выдавали его ответы, не подходящие по смыслу к заданным вопросам. Так что один другой начальники в своих докладах то и дело выводили его из упоительной экзальтации своими недоумевающими взглядами. О, как же дурно чувствовал он себя в эти минуты, когда был вынужден отвлечься от высокого полета своего воображения и углубиться в тонкости военной обыденности!

В таком состоянии он, не замечая потока окружающих и течения времени, проходил мимо храма Сета[16], когда его окликнул издалека один из членов верховного совета по имени Диокл.

– Медат, друг мой, я в высшей степени счастлив вас видеть! Чудный нынче закат, не правда ли? Вы не будете против, если я составлю вам компанию? Я кончил все свои дела в Совете и почел бы за честь быть вам спутником в вашем вечернем рейде.

«Забери тебя Апофис[17], – подумал про себя Медат, – сначала меня раз за разом сбивали с мыслей всяческими никчемными формальностями начальники стражи, а теперь ты собираешься мучить меня всю дорогу своей бессмысленной болтовней, пока я не кончу этот проклятый обход. Что же, все греческие вельможи и дельцы, как известно, очень болтливы, и этот, насколько я знаю, не является исключением. Пусть себе чирикает рядом, я же тем временем буду думать о своем и ограничусь короткими ответами.

– Разумеется, Диокл, я как раз заканчиваю, осталось проверить заставу у западных ворот, – сказал Медат, с большим усилием пытаясь казаться дружелюбным.

Грек попрощался со своим предыдущим спутником и пошел в ногу с Медатом.

– За все свое недолгое время пребывания в Хаттусе, будучи занят собственными хлопотами, я так и не имел чести как следует познакомиться со славным воином, героем и защитником отечества Медатом, сыном Нария, – начал грек с грубой лести и с широкой улыбкой на лице, словом, вымаливая ответ.

– Я обычный воин, – последовал сдержанный ответ, – посвятивший свою жизнь служению царя и своего народа, – затем Медат с ироничной улыбкой добавил: – Надо признать, что и ты добился больших успехов, что нечасто бывает с иноземцами в наших краях.

– О, мой дорогой друг, – вдохнул грек, словно собираясь рассказывать длинную историю, – я бывал во множестве диковинных стран и в своих странствиях по миру сумел многое познать. К счастью, мои знания оказались полезны Муваталису. – после этих слов грек перевел дух и, окинув оценивающим взглядом своего спутника, заговорил вновь: – Встречал я и множество молодых героев, но вы в столь юные годы стяжаете такую непомерную славу, что, пожалуй, могли бы равняться с каким-нибудь Одиссеем[18] или даже самим Ахиллесом, – оставался верен своему льстивому тону Диокл.

– Может быть, и так. Но ваши великие воины, как говорит молва, не гнушаются хитростей и всяческих уловок, когда все честные способы победить противника исчерпывают себя, не говоря уже о том, что Одиссей, насколько мне известно, оставил свои земли и свой народ, гонимый честолюбием, впрочем, как и знаменитый Ахилл[19]. Я же сражаюсь и проливаю кровь за свой дом, за Хаттусу и за царя, – был строгий ответ Медата.

– Стало быть, вы приносите честолюбие в жертву безропотному покаянию. Но многие поговаривают, что ваша военная карьера уже в прошлом. Говорят, мол, вы повесили свой меч и щит на стену, но навсегда ли? Ведь я по опыту знаю, как тяжело решиться оставить то ремесло, в котором ты преуспел, и взяться за нечто новое с такой же страстью, – произнес грек, слегка спотыкаясь и запыхавшись от попыток идти в ногу с воином и вместе с тем вести свою речь.

– Уж поверь мне, Диокл, если нависнет угроза над Хаттусой, мой меч снесет с плеч еще не одну голову, а щит еще не раз спасет меня от погибели, или, если будет воля царя, я оставлю все мирские дела и вновь стану ходить с ним в походы, – на мгновение остановившись и глядя в глаза греку, с потухшим взглядом проговорил Медат. затем, слегка переведя дыхание, после неловкого минутного молчания добавил:

– А вот и башня, ступай за мной, Диокл, и убедись в том, что воин должен уметь столь же безропотно сносить обыденность мирской жизни, как и военные лишения и трудности.

Они подошли к заставе. Их встретил начальник башни с дневным докладом. Из всего, что являлось частью приличествующих подобным случаям формальностей и обыденной рутины, тот, кроме всего прочего, доложил о том, что какой-то отшельник выловил ритуального осла, которого пустили в сторону врагов, чтобы тот принес в их земли заразу. Он привел осла обратно в город и, заколов, продал на мясо на здешнем рынке.

– Святотатство, богохульство! – вскрикнул было грек в порыве наигранной набожности, по-видимому, полагая, что и Медат почитает богов с таким же усердием, и стараясь произвести на него благоприятное впечатление.

Но Медат разразился диким хохотом, отчего начальник стражи и грек пришли в оцепенение – в этом смехе было что-то безумное, неестественное, – после чего, переводя дух, он добавил:

– Сроду не слышал ничего подобного. А умный оказался малый, сам я, бывало, недоумевал, к чему разить врага навьюченным ослом. Ведь он мог бы вместо этого сослужить неплохую службу своему хозяину. Что ж, пусть Совет решает его судьбу.

Начальник стражи кивнул ему и, что-то вырезая кинжалом по дереву, удалился вглубь башни.

– А теперь, когда вы кончили исполнение своих обязанностей, позвольте пригласить вас к столу своему, – взмолился грек.

Общество Диокла немного позабавило Медата и отвлекло его от тяжелых мыслей и терзаний. Обычно он проводил вечера и ночи у Семиды. Но сегодня, со слов гонца, та должна была совершать долгое молебствие в храме Тешуба, и, раз встрече с ней не бывать, не будет лишним поближе узнать этого грека, не говоря уже о том, что он особа весьма интересная, подумал про себя Медат.

– Веди.

И они пошли по направлению к большому имению грека, которое, как знал уже заранее Медат, было неподалеку от скромной лачуги его возлюбленной.

«Ничего, скоро я женюсь на ней и введу ее в свой дом, и ей больше не придется томиться здесь среди рабов и нищих. О, как бы было приятно увидеть ее после ночного бдения», – подумал он и невольно улыбнулся.

Первым нарушил молчание грек.

– Я бывал во многих городах, – сказал он – долгое время жил в Афинах, даже торговал в ныне погребенной Трое, но, признаться, более величественных сооружений, чем здесь, я не встречал на своем пути нигде, да и размеры самого города впечатляют, и так как вы предпочитаете идти пешим, мне, не закаленному в боях и изрядно неуклюжему купцу, придется проделать с вами этот долгий путь.

– Поверь мне, Диокл, – усмехнулся Медат, – никто еще не испустил дух от того, что перед сном как следует разминал свои ноги. Так что будь покоен, тебе это только на пользу. Делай это каждый день, и кто знает, вдруг и походка перестанет быть такой неуклюжей.

– Простите за дерзость, мой дорогой друг, но меня мучает один вопрос, задав который я боюсь задеть вас как воина, не знающего страха и благоговеющего перед своим отечеством, – переменил тему разговора грек.

– Ну, смелее же, Диокл. Видят боги, задеть меня не так уж легко, но не слишком изощряйся в своих словах, а говори коротко и по делу, раз вопрос у тебя личный, – уверенно молвил Медат, но вместе с тем невольно смутился, вообразив, что этот грек осмелится интересоваться его любовной тягой к Семиде, и в глубине души при одной этой мысли испытал совершенно неясный стыд и смущение.

– В таком случае позвольте спросить вас: почему же вы как искуснейший и сильнейший из воинов Хаттусы не выступили в качестве военачальника вместе со своей ратью бок о бок с царем на защиту Кадеша?

– Ты в городе недавно, – со сдержанной улыбкой отвечал Медат, – и несведущ, по-видимому, в том, что мой благородный отец умер, а бесстрашные братья погибли в войнах. Весь дом, семья, скотина и рабы остались бы бесхозными в случае моей смерти, поэтому и только поэтому я оставил военное ремесло. И все же я, стоя на коленях, умолял царя позволить мне пойти с ним в бой, но он наотрез отказался, заявив, что я должен продолжить род Нария. И оставил меня своим наместником и хранителем города.

– Простите, мой друг, видят боги, я не хотел овеять вас дурными воспоминаниями. Теперь мне стыдно, что я не смог совладать со своим любопытством, – вздохнул Диокл.

Тем временем день умер, и ночь входила в свои права, опускаясь мраком на землю.

– Не нужно извинений, сердце мое уже давно смирилось с утратой, – ответил воин с горестной улыбкой, – а тело привыкло подчиняться велениям разума. Ко всему прочему, я нашел для себя утешение в труде… – тут Медат прервал свою речь. До его слуха откуда-то из глубины здешних домов донесся знакомый серебристый смех.

– Труд всегда… – хотел было докончить мысль Диокл, но его оборвал грубым жестом руки изменившийся в лице Медат. Лицо его побагровело и было обращено в ту сторону, откуда исходил звук, воин всматривался и вслушивался, словно готовясь к кровопролитной битве.

– Будь здесь, я скоро ворочусь, – были слова Медата, глаза которого налились кровью и заплясали в диком бешенстве.

Оставив грека на дороге, он направился по направлению к ухоженному дому, по всей видимости, принадлежавшему какому-нибудь богатому торговцу или жрецу. Путь ему освещали тусклые огни ночных факелов. Ступая мерным шагом, он вновь услышал знакомый смех. Разглядев окно, из которого струился тусклый свет, Медат снял сандалии, огляделся, не видит ли его кто-нибудь или не следует ли за ним Диокл, и стал тихонько подбираться поближе. Оказавшись под окном и притаившись, он с ужасом стал вслушиваться, а сердце колотилось так, что казалось, будто оно вот-вот разорвет грудную клетку и вывалится наружу. С минуту было тихо, так тихо, что Медат слышал, как в ушах, словно стук барабанов, отдается эхом бешеный ритм сердца. К своему удивлению, он различил игривый серебристый смех Семиды и голос немолодого человека. Их манера речи свидетельствовала о том, что предмет их разговора очень личный, а тусклый свет из окна тем временем перебивался движением силуэтов.

14

Шерданы, или шардана, – один из так называемых народов моря, по древнеегипетским источникам, населявших Средиземноморье во II тысячелетии до н. э. Шерданы, промышлявшие пиратством и участвовавшие во вторжениях на территорию Египта, были разгромлены Рамзесом II, Мернептахом, Рамзесом III и постепенно становились источником пополнения личной гвардии фараонов.

15

Ахе́йцы или ахея́не (др. – греч. Ἀχαιοί, лат. Achaei, Achivi) – наряду с ионийцами, дорийцами и эолийцами являлись одним из основных древнегреческих племён. Предки ахейцев изначально обитали в районе Придунайской низменности или даже в степях Северного Причерноморья[1], откуда они мигрировали в Фессалию

16

Сет, также Сетх, Сутех, Сута, Сети – в древнеегипетской мифологии бог ярости, песчаных бурь, разрушения, хаоса, войны и смерти.

17

Апофис, или Апоп, – персонаж древнеегипетской мифологии.

18

Одиссе́й – в древнегреческой мифологии царь Итаки. Главный герой поэмы «Одиссея», повествующей о его долгих скитаниях в пути на родину. Одиссей отличался не только отвагой, но и хитрым, изворотливым умом (отсюда и его прозвище – Хитроумный).

19

Ахи́лл, или Ахилле́с, в героических сказаниях древних греков является храбрейшим из героев, предпринявших под предводительством Агамемнона поход против Трои.

Апология хеттов

Подняться наверх