Читать книгу Пролог. Каренина Анна - Роман Госин - Страница 16
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА 3
ОглавлениеОчень быстро разговоры в России о смерти княгини Карениной Анны Аркадьевны, о графе Алексее Кирилловиче Вронском, Тайном советнике Каренине Алексее Александровиче, князе Степане Аркадьевиче Облонском (Стиве), княгине Бетси Тверской, княгине Кити Щербацкой (Левиной), Левине, Серёже Каренине и о самом графе Толстом Льве Николаевиче прекратились, несмотря на несколько статьей Достоевского в его «Дневнике писателя». Не то чтобы сама тема была исчерпана, просто её сменила не менее занимательная для российского общества тема. Граф Вронский и сам отдался ей потому, что в это время вдруг ни о чём другом так часто не говорили и не писали, как о славянском вопросе и сербской войне.
Всё то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры – всё свидетельствовало об увлечении граждан страны делами братьев славян на далёких Балканах. Славянский вопрос сделался одним из тех модных увлечений, что всегда служат обществу предметом занятия горожан. Многие с корыстными, тщеславными целями целиком посвятили себя ему. Газеты печатали много ненужной и преувеличенной информации с одною целью: обратить на себя внимание и перекричать других. К счастью, телевизора и радио тогда ещё не было. При этом в общей шумихе выскочили вперёд, крича громче других, все неудавшиеся и обиженные главнокомандующие без армий, министры без министерств, журналисты без журналов, командиры без команд. В этом было много легкомысленного и смешного. Так всегда бывает не только в России, когда разросшийся до небывалых размеров энтузиазм объединяет общество, и оно в подобном угаре теряет собственную голову. Россияне рвались помочь своим братьям, как они их называли, уже не словом, а делом.
Граф Вронский всегда был далёк от политики. К тому же, будучи подавленным своими личными переживаниями, он сначала был на всё согласен. Но теперь его ужасно мучило то, что он отдал чужому человеку свою дочь. Взять назад данное слово Вронский не мог по всем своим понятиям о чести. Именно поэтому он считал, что жизнь для него ничего не стоит. А вот физической энергии в нём было довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь в нём павшим в бою.
Вронский ехал в Москву из города Орла, где передавал в губернскую палату гражданского суда раздельный акт своего наследственного имения, подготовленный адвокатом Анатопулусом. Поезд походил на пунктирную линию в залитом лунным светом пространстве. Казалось, что с высоты падал невидимый густой и сухой дождь, беззвучно заливая землю холодным лунным светом. В нём растворялся горизонт, исчезали и без того еле различимые приземистые избы, сараи, поленницы. Пространство превратилось в сверкающую гладь. Над поездом тянулся длинный гребень дыма, перемешанный с угольной пылью. Он напоминал череду бредущих в ночи друг за другом серых овец.
Туалетов, вентиляции и света в вагонах не было. Становилось то жарко, то холодно, и запотевшие, не открывающиеся окна отражали лунный свет. Вронский был поглощён собственными мыслями, и ему чудилось, что за окном стоит гробовая, тяжёлая, почти осязаемая тишина. Вспорхнёт ли над немой равниной стая ворон, раздастся ли лай бездомной собаки, крик совы, свисток паровоза или любой другой звук – всё поглощала тихая, ненасытная бесконечность. Вронскому не спалось. Он всё смотрел и смотрел в тёмное окно. Если бы за стёклами ползущего в ночи поезда мелькнул свет от костра или от искр, летящих из жаркой топки паровоза, то на мгновение открылось бы серое лицо Вронского. Но всё чёрно, и лишь пристально всмотревшись в темноту можно разглядеть напряжённый силуэт Вронского.
Граф вздыхал часто, глубоко, судорожно, очевидно, сам не замечая своих вздохов. В окне отражалась Каренина Анна. Она смотрела на Вронского исподлобья сверкающими глазами, обрамлёнными длинными ресницами. Особенный блеск осветил её лицо, придав облику Карениной таинственную прелесть – манящую, но в то же время ужасную и жестокую. К Анне подошёл мужчина, что-то сказал, вытащил из кармана револьвер, прокрутил барабан, приставил дуло к своему виску… Вронский не понял, что значило это видение.
За всё время пути только однажды, на рассвете, он прикоснулся рукой к окну. Розовые блики восходящего солнца отразились в каплях, собравшихся в углу стекла. Пока поезд стоял на станции, воздух и первые солнечные лучи сплели кружева на запотевшем окне. Вронский слышал короткий разговор прошедших мимо него трёх пассажиров, спешивших, пока поезд стоит, по малой нужде.
– Так это же граф Вронский! Слух пошёл – в Сербию собрался.
– Прекрасный поступок! – произнёс один из них.
– А что ещё ему остаётся делать после такого несчастья? – заметил второй.
– Ужасное событие! – сказал третий, и все трое вышли мочиться на рельсы.
В голове Вронского без конца прокручивались две сцены. Они хаотично сменяли друг друга. Вронский ощущал свою голову некой бочкой, а навязчивые мысли, словно обручи, сдавливали её. Он внутренним взглядом видел вокзал перед собой, где впервые заметил чёрную шляпку Карениной Анны, а в оконном окне мимо него проплывали другие картины. Вот граждане очередного городка, стоя у вагона, поют «Боже, царя храни», размахивают флагами, затканными парчовой нитью, из-за чего они не развеваются, а тяжело и неподвижно свисают. Невыспавшиеся ораторы, с утра пораньше полные воодушевления, прославляют и благословляют откуда-то взявшихся добровольцев, отправляющихся на фронт. Звучат фразы об общей вере, братьях сербах, матушке-Москве. На одной из станций оратор призывал: «Наш долг – помочь православным братьям! Нельзя оставлять их в беде!». Все присутствующие восприняли его слова с воодушевлением, тут же кто-то поднял на палке наспех сделанное чучело Папы Римского, как кровью забрызганное красной краской, с уродливо размалёванным лицом и огромной бумажной тиарой на голове. Раздались гневные выкрики против Ватикана, против Австрии, Венгрии, Германии, турецких басурман и османских мусульман. Всё смешалось! Оркестранты задули в трубы, и над станцией к облакам полетели голоса местного церковного хора:
Боже, Царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу, на славу нам!
Царствуй на страх врагам,
Царь православный!
Боже, Царя храни!
В толпе закричали нестройно: «Ура!». Машинист паровоза дёрнул ручку гудка, выпустив пар. Кровавого цвета колёса и валы ещё только тронувшегося поезда окунулись в него. Вагоны двинулись вслед за паровозом, но никто на станции не расходился. Ждали следующего поезда. Когда он подошёл, всё повторилось, как в хорошо заученной пьесе.
В течение месяцев, прошедших после самоубийства Анны, все мысли Вронского, все дела и связи, потерявшие для него смысл, все планы, действия, что он ещё предпринимал или, лучше сказать, собирался предпринять и откладывал, превратившись в беспомощное, бесполезное, безвольное существо, не умеющее убить своё одиночество, наводило его на одну только мысль – умереть бы скорей. Каренина страшной своей смертью хотела наказать его, хотела возродить в нём былую любовь к ней, которую он так спокойно и так безжалостно задушил. И после того, как её наказание свершилось, ему самому следовало наказать себя. Это «после того» превратилось в «сейчас», в саму цель его путешествия с конечным пунктом, где после пересечения румынской границы должна была произойти его кончина.
Вронский был даже рад тому, что представился случай отдать свою не то что ненужную, а постылую жизнь за какое-нибудь полезное дело. Будучи военным, более полезных дел, чем участие в войне, он не ведал. Приятель Вронского, князь Яшвин, уговорил его поехать на войну. Даже матушка его считала, что бог им послал эту войну. Разумеется, ей, как матери, было страшно. И главное, говорят, ce n’est pas tres bien vu a Petersbourg12. Однако участие в войне могло поднять душевный настрой Вронского, изменить его в лучшую сторону.
Князь Яшвин был в полку ротмистром и приятелем Вронского. Вронский любил его за необычайную физическую силу, которую он большею частью выказывал в том, что мог пить, не просыхая. Князь мог не спать и оставаться всё таким же бодрым, как днём. Также Вронский любил его за большую нравственную силу, которую он выказывал в отношении к начальникам и товарищам, вызывая страх и уважение к себе. Ещё Яшвин был удачлив в игре, которую он вёл на десятки тысяч, и всегда, несмотря на выпитое вино, считался первым игроком в Английском клубе. Вронский уважал его в особенности за то, что Яшвин любил Вронского не за его имя и богатство, а за него самого. Из всех людей с ним одним Вронский хотел бы говорить про свою любовь. Он чувствовал, что Яшвин один его понимает, несмотря на его презрение ко всяким чувствам. Он был уверен, что Яшвин не находит удовольствия в сплетнях и скандалах, а понимает, что любовь Вронского не была забавой или шуткой, что это сильное и серьёзное чувство изменило его.
Яшвин был азартным карточным игроком в штосс. На днях он проигрался в пух и прах, включая два имения и лес, поэтому тоже собрался на войну. Видимо, и ему бог помог, предоставив такой случай, как балканская «заваруха».
Он заехал к Вронскому в номер гостиницы француза Карло Дюссо, где тот, будучи в Москве, остановился по заведённой привычке. Несмотря на поздний час, граф был ещё на ногах. В старой домашней бархатной куртке он неподвижно стоял у окна, глядя на газовые фонари Кузнецкого Моста. Открылась дверь, и на пороге появился высокий и статный ротмистр князь Яшвин. Он подошёл к Вронскому.
– А! Вот он! – крикнул Яшвин, крепко ударив Вронского своею большою рукой по плечу. Вронский вздрогнул и оглянулся сердито, но тотчас же лицо его просияло свойственною ему спокойной и мужественной улыбкой.
– Умно, Алёша, умно придумал, – сказал ротмистр Яшвин громким густым баритоном. – Теперь поешь и выпей стопочку.
Яшвин ловко развернул журнал «Русское слово», в который была завёрнута бутылка водки, достал два солёных огурца и поставил две гранённые стопки по сто пятьдесят грамм. Он расстелил журнал на столе и, положив на него огурцы со стопками, открыл бутылку одним ударом ладони по её дну. Пробка выскочила и покатилась по журналу, закрутившись на мелком заголовке: «Американский астроном Асаф Холл открыл спутники Марса – Фобос и Деймос, определил период вращения Сатурна», а потом, покачавшись, как бы выбирая место для покоя, легла на карту Сербии, крупно напечатанную в «Русском слове». Вронский подошёл к столу, накрыл одну стопку ладонью.
– Да не хочется пить, зуб болит, – глядя на карту сказал Вронский, блеснув чёрными глазами.
– Не хочется – не пей. А я вот с удовольствием! Может, и ты соблазнишься. – Яшвин быстро налил две стопки и, по очереди опрокинув их в свой рот, сел подле Вронского.
– Как твои успехи в картах? Вчера, наверно, снова выиграл? – спросил Вронский.
– Восемь тысяч. Да опять три нехороши, едва ли отдадут. Ну, так ты поедешь?
– Куда? – спросил Вронский. Яшвин встал, растянув огромные ноги и длинную спину.
– Мне обедать ещё рано, а выпить в самый раз. – Наполняя снова две стопки и посмотрев на остаток водки в бутылке, Яшвин взял огурец, выпил обе стопки махом, засунул огурец в свой необъятный рот, с хрустом раздавив его крепкими, как у породистого коня, зубами. – Поедешь, а? – повторил Яшвин.
– Куда? – вновь спросил Вронский.
– В Аглицкое собрание, – ответил Яшвин.
12
Это хорошо видно в Петербурге (фр.).