Читать книгу Окруженцы. Киевский котел. Военно-исторический роман - С. Терсанов - Страница 4

Часть первая.
Танковые «клещи»
Глава 1
Синие стрелы
1. У стен Киева

Оглавление

Короткий сентябрьский день быстро угасал…

С наступлением сумерек на уставшую от дневного боя землю как-то вдруг, будто по команде, навалилась непривычная жутковатая тишина.

Остатки танкового десанта противника после очередной безуспешной атаки отошли к своим окопам. На нейтральной полосе догорали подбитые артиллеристами танки. Густая клубящаяся копоть тянулась от них на взрыхленные снарядами и бомбами, политые людской кровью, но так и не взятые окопы защитников Киева. «Свежие» танки горели языкастым пламенем, у «вчерашних» коптели только резиновые катки, а подожженные раньше успели покрыться густым налетом ржавчины.

А вокруг танков – тела… Множество тел в грязно-зеленых мундирах. Тела тех, кто уже видел сверкавшие за Голосеевским лесом позолоченные купола церквей и соборов, жаждал садануть прикладом автомата в стеклянную витрину какого-нибудь ювелирного или универсального магазина. Кто уже глотал слюни, вообразив себя в аппетитно пахнущих подвалах гастрономов. Кто жаждал «фкусни рюски вотки» и «гут рюски дефчонка». В общем, рвавшиеся в чужой богатый город, но бездыханные теперь тела. Туго нафаршированные разбойничьими рефлексами белобрысые головы, в которые с младенчества вдалбливалась мысль об их неоспоримом праве господствовать, грабить, насильничать и убивать без сожаления… Многие из них растянулись у атакованных окопов, почти на самых брустверах, вцепившись окоченевшими пальцами в чужую землю. Уже мертвые, они как будто еще не избавились от желания заграбастать эту землю.

Смешанное зловоние горящего бензина, тлеющей резины и жареного человечьего мяса отравляло воздух. Но к этому уже привыкли. Невозможно было привыкнуть к тошнотворному запаху трупов – этому отвратительному спутнику длительных боев у стен осажденного города. Освежения воздуха ждать было неоткуда: позади, совсем рядом, на высоких приднепровских холмах, горел огромный, украшенный золотыми куполами и каштановыми бульварами патриарх-город… Пращур всех русских городов, Киев понимал, что чем дольше он продержится, тем дальше от матери русских городов Москвы – современного сердца России – будет направленный на нее танковый удар Гудериана. И Киев держался. Шестидесятые сутки тяжело вздыхал он по ночам под разрывами авиабомб, каждое утро умывался внезапными артиллерийскими налетами, перегревался в огне и дыму, но держался. Доверчиво прислонившись к своему более древнему побратиму – Днепру, прикрывшись железобетонным щитом-укрепрайоном по берегу Ирпени, Киев стоял насмерть…

Как только уцелевшие немцы нырнули в свои земляные норы, ефрейтор Мурманцев с трудом оторвал от спускового крючка ручного пулемета одеревеневший палец, бессильно опустил на бруствер руки и уронил на них голову, гудевшую, звеневшую и, казалось ему, трещавшую страшным треском.

Несколько минут пролежал Мурманцев, прижимаясь к освежающей вечерней земле, передавая ей свою смертельную усталость. Потом он с усилием поднял голову, окинул взглядом дымящееся поле боя и опустился в окоп.

На дне окопа лежало окровавленное тело второго номера. Мертвая вихрастая голова парнишки с неподвижными глазами была уже холодна. Ефрейтор закрыл глаза покойнику, тяжело вздохнул и проговорил:

– Эх, Петруха, Петруха!.. Говорил я тебе, чтоб ты не высовывался без нужды, но ты не послушал меня и вот получил. Потом медленно поднялся и, надев каску, побрел в ячейку командира отделения.

В ячейке командира санинструктор Люда Куртяшова перевязывала сержанту Яковлеву голову.

– Ага, еще одного живого вижу, – сказала она необычным для нее грубым голосом.

Увидев Мурманцева, Яковлев подозвал его к себе, тихо приказал:

– Ефрейтор, принимай взвод. Лейтенант Лихарев убит, политрук убит, все сержанты тоже выбыли из строя. Теперь ты самый старший. Сосчитай оставшихся людей, доложи ротному.

Мурманцев пообещал Куртяшовой прислать кого-нибудь из бойцов ей в помощь и быстро пошел по окопу.

Он то и дело останавливался перед завалами – местами прямого попадания снарядов, с трудом осматривал их в надежде увидеть там уцелевшего бойца, хотя и был уверен, что в таких местах чудес не бывает. Только в одном таком месте он заметил торчавшую между иссеченными бревнами мертвенно-белую кисть руки и остаток ноги с размотавшейся обмоткой. «Кто бы это мог быть? – подумал он, перебирая в памяти всех бойцов своего взвода. – Кажись, тут сидел Колька Демушкин, хотя… Великоват ботинок».

За следующим изломом окопа ефрейтор наткнулся на живого Демушкина, который сидел в позе человека, изготовившегося к отражению нападения врага, на самом дне разрушенного во многих местах окопа. Придерживая левой рукой каску на голове, правую он занес для удара по тому, кто прыгнет на него сверху. На черном фоне земли поблескивал плоский штык от самозарядной винтовки.

– Демушкин, ты? – спросил Мурманцев. Демушкин вздрогнул и опустил штык вниз.

– Какой я тебе Демушкин? – ответил боец дрожащим голосом. – Собашник я, а не Демушкин.

Спрыгнув в окоп, ефрейтор попытался помочь Демушкину встать, но тот отскочил в сторону и снова изготовился к бою.

– Пойдем, Коля, пойдем, браток, в тыл, – предложил ему Мурманцев почти ласково.

– Никуда я отсюда не пойду! Я еще не рассчитался с этими бешеными волкодавами. Ты не видел, как они рвали на части своими клыками весь наш взвод? Только я и уцелел. Если бы ты был здесь, тебе бы тоже досталось. Уходи отсюда! Скоро они опять набросятся на меня. Но я без боя не дамся. Дудки! Вот так их буду полосовать, гадюк мохнатых! – Демушкин полоснул воздух крепко зажатым в руке штыком. – Вот! Слышишь? Опять бегут сюда. Садись рядом и приготовь гранаты, ну!

Мурманцев повиновался приказу безумного, присел рядом с ним. Потом он также напряг слух и к большому удивлению своему заметил, что звенящая в утомленных ушах тишина и в самом деле прерывалась едва различимым гулом, который доносился почему-то с северо-востока. По опыту фронтовика Мурманцев сразу определил: артиллерийская канонада! Ее никак нельзя было спутать с раскатами грома. Да и какой мог быть гром в середине сентября? Это, безусловно, была работа артиллерии. Но почему же там, на северо-востоке, когда линия фронта – вот она, рядом!

С минуту кругом было тихо, как перед грозой, потом в воздухе что-то треснуло и зашипело.

– Ахтунг, ахтунг! – донеслось из невидимого, но очень близкого громкоговорителя. – Сегоднья ты, Иван, воеваль непльохо. Очшень непльохо! Ви много раз доказываль нам, что есть храбри руськи зольдатн. Но для чшего? Фсьо равно Киев скоро, очшень скоро – капут! И ви фсье – капут, смьерть, если ви не складывать оружие. Слыхаль, наша артиллерия у тебя дальоко за спина? Там наша доблестна есть армия захлопнула ваша мышелофка… Большой есть котел. Сдавайс, руськи Иван, пока живой и не стал пльохой калека! Кончай война! И мы не будем стреляйт. Подумай, Иван, и бросай винтовка на землю! И пойдешь домой, до фра. до своя жена и до свой киндер. ребьонок маленький. Наш великий фюрер дает жизьн фсем, кроме фанатик с голубой петлица. Эй, льотчик! Самолет потерял, голова бистро потеряешь! Тебе пощада не быть. Только капут… Смерть! Другой выбор не будет… Хайль Гитлер! (Советские воздушно-десантные войска носили голубые петлицы).

В громкоговорителе снова что-то треснуло, зашипело, рванули барабаны, рявкнули трубы – загремел военный марш.

Маленький, щупловатый Демушкин, доверчиво прижавшись к рослому ефрейтору Мурманцеву, дрожал всем телом. Мурманцев взял у него штык, примкнул его к лежавшей в стороне винтовке, повесил винтовку на плечо, а другой рукой схватил бойца за руку и быстро потащил по окопу.

– Идем, Коля, быстрее! – бормотал Мурманцев не то для безумного, не то для самого себя. – Слыхал, фрицы не обещают нам пощады. Насолили им, значит, десантники больше всех. От голубых петлиц их уже воротит.

Бравурный марш оборвался и снова стало угрожающе тихо.

В мало поврежденной ячейке стрелка Цыбульки сидела небольшая группа бойцов.

– Ванюшка! Володимирэць! Ты живый, нэ поранытый? – Обрадовано закричал Цыбулька.

– Як видишь, Грицько, целый я. Видать, для меня еще пуля не отлита у фрицев. Иди, Коля, не бойся! Это же свои ребята. – Мурманцев с трудом подтащил Демушкина к бойцам и усадил рядом с собой.

– О, и Колян живый! – боец Царулица, земляк Гриши Цыбульки, подошел к Демушкину, но, заметив его странное поведение, отступил назад. – Шо с тобой? Ты захворав, чи.

– Он головою хворый, – сказал Мурманцев, – а ты не приставай к нему. Боится он каких-то лохматых псов, будто они его уже рвали и скоро опять появятся.

Все обступили Демушкина и Мурманцева. Видя целого и невредимого Колю, никто не хотел согласиться с тем, что он безумен. Каждый хотел сказать ему что-нибудь такое, что обязательно встряхнет больной мозг товарища и сделает его нормальным.

– Колька, друже мий, ты узнаешь меня? Это ж я, Грыцько Цыбулька, ну! Посмотри на мою руку! Бачишь, як тюкнуло? – Цыбулька подставил к глазам больного друга забинтованную у самого локтя руку. – А ты ж зовсим целый, тоби радуватысь трэба, чуешь? Мы с тобою ще поколшматымо хвашистив, га?

Демушкин с любопытством всмотрелся в белевший в темноте бинт, потом осторожно погладил его и сказал:

– Значит, не только меня псы рвали…

– А вы, почему не ушли в медсанбат? – спросил Мурманцев Цыбульку.

– Та як же я уйду, товарищ ефрейтор? Бачите, сколько нас осталось?

– Это я бачу, но все равно вы пойдете в тыл. Это приказ.

За поворотом хода сообщения что-то загремело, звякнуло, потом кто-то чертыхнулся, барахтаясь в темноте.

– Кто идет? – окликнул Мурманцев.

– Каша идет. Какой леший еще к вам пойдет в эдакое время? – ответил голос из темноты.

– А, Ефремыч! – Мурманцев заметно сменил тон. – Ты, батя, всегда вовремя поспеваешь.

Тяжело отдуваясь, подошел каптенармус Козулин, навьюченный двумя термосами. Бойцы оживились, загремели котелками и ложками, окружили термосы с кашей и чаем. Вытирая пот со лба, Ефремыч разочарованно проговорил:

– Это что ж, ребятки, всего-то вас осталось? Видать, напрасно я надрывался, тащил эти проклятущие термосы.

Окруженный котелками Ефремыч быстро орудовал черпаком и приговаривал:

– Шрапнелька на сале, экая сила в ней, ребятки, заключена! Навались на нее, добавка будет! Только не забывайте, что вы – десантники. Когда понадобится командованию сбросить вас на чумную башку Гитлера, самолеты не смогут поднять зараз всех: тяжелехоньки будете. А по частям – что за резон?

Острота Ефремыча вызвала недружные смешки. Бойцы поняли иронию старого воина: почти все они служили раньше в воздушно-десантной бригаде. Месяц назад их комбат Шевченко, переведенный на должность командира полка в соседнюю стрелковую дивизию, перетащил к себе почти половину своего батальона. До войны их бригада дни и ночи (чаще всего ночи) обучалась десантированию, нанесению внезапных ударов по тылам противника, боевым действиям в тылу противника, на чужой территории. А пришлось что? Война на полыхающей огнем родной Украине, у стен батюшки Киева. Это и вызвало иронию, но с какой приправой горечи!

Когда бойцы разбрелись по траншее и заработали ложками, Ефремыч заметил одинокую фигуру Демушкина.

– Эй ты, хлопец, вздремнул? – окликнул строго каптенармус. – Давай-ка сюды свою посудину, живо!

Цыбулька присел к своему больному дружку и как ребенка стал уговаривать его съесть хоть ложку каши. Демушкин молчал. Потом он вдруг приподнял голову, прислушался и сердито сказал:

– Не до каши мне! Слышишь, опять рычат! Слышишь, а? Слышишь? Приготовиться!

Тревога безумного передалась всем. Все прислушались. Далеко на северо-востоке грохотала артиллерия.

Ефремыч открыл второй термос, из которого вырвался запах распаренного веника. То был чай.

Выпив по кружке чаю, Астронов и Мурманцев ушли в роту. Цыбулька взял под руку Демушкина и нехотя поплелся за ними.

Бойцы сразу же окружили Ефремыча и, прикрывая ладонями светлячки цигарок, засыпали его вопросами:

– Выкладывай, Ефремыч, что знаешь, не таись!

– Что говорят в штабах про немца за Днепром?

– Это правду он брешет по радио?

– Ежели правду, то худо нам будет, братишки! Захлопнут нас, видать, скоро. И село-то, как нарочно, Мышеловкой называется!

– Это верно, Ефремыч. Но ты близко к начальству. Не слыхал, не собираются сниматься?

– Як это так зныматись? Это куда же? А Кыив шо? Хвашистам на знущение (поругание) оставыть?

– Оно, паря, конечно, жалко Киева, что и говорить: и сам город красавец и как нито столица, – ответил Ефремыч со вздохом. – Но ить и саму Москву Кутузов отдавал французам.

– Так то ж зовсим другое время было!

– И что же, что другое? Война, она, паря, осталась войною и в наше время.

Но боец-киевлянин не соглашался с доводами Ефремыча:

– Тоби, дядько, нэ важко (тяжело) будэ з Кыевом по-прощатысь: твоя хата, мабуть, далэко на восходи. А моя хата – тут вона, на Подоли. Я тут народывся, тут хрыстывся, тут навчився, тут влюбывся. Тут я, прызнаюсь, первый раз и поцылувався. Як же мени отдать все это хвашистам?! – Киевлянина не видно было в темноте, но все почувствовали, что говорил он с комком в горле.

Ефремыч молчал. Ничего не нашел он сказать парню в утешение. Да и не требовалось: все, в том числе и сам киевлянин, понимали, в каком положении был Киев и в какой сложной обстановке оказались они – его защитники.


Еще совсем недавно в самом центре небольшого поселка стоял неказистый двухэтажный домик, построенный до революции мелким торговцем товарами повседневного спроса. Людям переднего края стойкость зтого домика пришлась по душе. От взводных окопов изломанной линией тянулся к нему – теперь командному пункту командира роты – ход сообщения. Когда Мурманцев и Астронов, пригнувшись чуть ли не до колен, спустились в темноте по каменной лесенке в подвал, им показалось, что они переступили порог ада. В глаза и нос им плеснул плотный едкий махорочный дым. Прямо против двери за белым кухонным столом сидел совсем еще юный командир роты лейтенант Волжанов. Он кивком головы пригласил Мурманцева на свободный табурет.

– Где Лихарев? – спросил Волжанов.

– Взводный убит, помкомвзвода ранен, все командиры отделений тоже погибли. В первом взводе осталось…

Дверь взвизгнула, и в подвал вошел комиссар батальона старший политрук Додатко, человек невысокого роста, с легкой кривизной ног кавалериста. Хотя ему не было еще сорока лет, выглядел он старше.

– Вот это курнули! Хоть два топора подвешивай, – сказал он, улыбнувшись. – Продолжайте совещание, товарищ Волжанов.

Мурманцев доложил, что в первом взводе в строю осталось восемь человек. Это удручающе подействовало на командиров.

Комиссар внимательно посмотрел на ефрейтора и пошутил:

– Такие богатыри, как Иван Ильич, сойдут не за восемь, а за двадцать восемь. Верно я говорю, товарищи?

В подвале возникло небольшое оживление. Вспомнились довоенные комичные «истории», которые случались с Мурманцевым в первый год его службы.

Как и многие деревенские парни, Иван Ильич Мурманцев с большой радостью шел на службу в армию. Еще подростком он много о ней читал, смотрел кинофильмы, особенно любил фильмы о подвигах пограничников, но себя никак не мог представить на месте этих героев. А когда он получил повестку из военкомата, то жил только одной заботой – не ударить в грязь лицом перед городской братией. Но. Часто ведь так случается, что чего больше всего боишься, то непременно и происходит.

По прибытии партии новобранцев в десантную бригаду их распределили по батальонам, а там – в карантин. После нескольких дней карантина молодых бойцов выстроили и повели через весь город в баню. В пропаренной гардеробной, оказавшись среди однообразной массы голых тел, Мурманцев мысленно сравнил себя с горошиной, правда, очень крупной, но горошиной в огромном ворохе обмолоченного гороха. От этого сравнения на душе у него стало еще тревожнее. Быстро и не очень старательно вымывшись, он вернулся в гардеробную и стал в длинный, дышащий паром людской хвост. Очередь продвигалась без задержки, но как только к куче новенького белья и обмундирования подошел Мурманцев, она вдруг застопорилась: каптенармус растерянно замигал глазами и крикнул: «Товарищ старшина, что будем делать с этой неоглядной крошкой? Во что одевать будем?»

И пошли по гардеробной зубоскальство, остроты, всеобщий хохот. И долго бы голяки зубоскалили, если бы не подошел к каптенармусу старшина. Прекратив галдеж, он отвел смущенного Мурманцева в сторону и сам начал подбирать ему одежду. Только через четверть часа он извлек из кучи комплект, больше которого не было.

«Вот, товарищ боец, пока одягайте это, а завтра я на складе пошукаю что-нибудь побольше размером», – сказал он, вручая Мурманцеву этот комплект.

И Мурманцев начал одеваться. Что рукава нижней рубахи едва закрывали локти, а кальсоны были чуть ниже колен, – это еще, куда ни шло: ведь их не видно. А как быть с гимнастеркой, бриджами и шинелью? А с обувью? Он попробовал натянуть бриджи силой – и они лопнули на икрах. Старшина посмотрел и спокойно сказал:

«Ничого. Пид обмоткою не видно, а прыйдэм в казарму, – шо-нибудь сообразим».

Гимнастерка была натянута с помощью старшины и каптенармуса. Она хоть и трещала по всем швам, но выдержала напор тела. Ботинки раскопали в куче сорок шестого размера, и они пришлись как раз в пору. Но когда Мурманцев взял в руки «приданные» к ним обмотки, он не мог сообразить, что с ними надо делать, однако постеснялся спросить у старшины или каптенармуса. Долго он наматывал, разматывал и снова наматывал на ноги злосчастные обмотки, но ничего не получалось: каждый раз в руке оставался один конец со шнурком, который неизвестно с чем должен быть связан. Каптенармус заметил затруднение молодого бойца и быстро замотал ему одну обмотку как надо. Мурманцев не понял, в какой последовательности проводится эта «операция», и вторую замотал кое-как, лишь бы не опоздать в строй. Новая шинель на нем казалась нескладной и тесной грубошерстной курткой – так она ему была мала. Увидев его на улице в этой шинели, новобранцы опять рассмеялись. При построении старшина поставил Мурманцева первым на правом фланге. Как ему не хотелось идти первым! Но команда дана, рота пошла. Пока рота шла по окраинным улицам, все было хорошо. Но как только она вышла на главный многолюдный проспект, Мурманцев почувствовал, как ненавистный конец обмотки начал ослабевать и ползти вниз. Он подумал, что там, внизу, она как-нибудь задержится, но не тут-то было: конец обмотки в такт с шагом хлестнул по бордюрному камню тротуара, при следующем шаге попал под ногу шедшему сзади бойцу, и Мурманцев, как стреноженный конь, споткнулся. Сгорая от стыда, он вышел из строя и согнулся над ботинком. Проходивший по тротуару под руку с девушкой сержант-танкист насмешливо спросил: «Что, пяхота, гусеница размоталась?» В ту минуту бедному Мурманцеву хотелось провалиться сквозь мостовую! Как назло, шел первый пушистый снежок, и Мурманцев на ласковом белом фоне долго еще торчал, согнувшись, пока не упрятал непослушный конец обмотки. Догнав колонну, он по указанию старшины занял место в строю почти последним. Но не прошел он и квартала, как снова с ужасом почувствовал, что обмотка сползает. Что тут делать? Не выходить же второй раз из строя! Он схватил правой рукой шнурок, потянул его кверху и обрадовался: обмотка задержалась на ноге! Но старшина начал требовать равнения и «отмаха руки», а Мурманцеву никак нельзя было даже пошевелить правой рукой. Старшина сделал ему замечание. Тогда он продернул шнурок обмотки под ремень, взял его в зубы и начал энергично работать обеими руками. А старшине вдруг захотелось песни. Он всем приказал петь, Мурманцеву же нельзя было открывать рот! Отвернувшись от старшины в сторону тротуара, он с ужасом увидел там кучки смеющихся девушек: ему показалось, что все они смотрят на его рот, из которого, разрезая нижнюю губу, тянулся вниз толстый шнурок. К счастью, впереди показалась проходная военного городка, и Мурманцев облегченно вздохнул. С того банного дня ротные шутники так и закрепили за простодушным, но не обидчивым Мурманцевым прозвище «необъятная крошка». А ведь не только он тогда с трудом напяливал на себя обмундирование. Некоторые, наоборот, комично утопали в нем с ушами.

Другая неприятная история у Мурманцева случилась, когда он заступил в первый наряд по роте. Был холодный зимний день. Заготовленных дров в ротах не было, и бойцам внутреннего наряда вменялось в обязанность пилить дрова. Дров для казармы напилили, пилу убрали в складское помещение, и старшина Заремба, инструктировавший наряд, строго-настрого запретил ее давать в другие роты. Мурманцев, стоявший у тумбочки перед входом в казарму, хорошо запомнил этот запрет и дневальному второй роты, размещавшейся этажом выше, не дал пилу. Пришел сам старшина второй роты – и ему не дал. Но тот где-то перехватил командира батальона и попросил его посодействовать. Комбат был строгий и решительный латыш. Ни слова не говоря, он подошел к складскому помещению, распахнул его, и торжествующий старшина второй роты унес пилу. А вскоре после этого пришел старшина Заремба. Увидев, что бойцы чужой роты пилят дрова его пилой, он с резкой бранью набросился на дневального у тумбочки.

«Товарищ старшина, командир батальона был.» – пытался объясниться Мурманцев. Но куда там!

«При чем тутэчко командир батальона? Я шо тебе, ротозею, прыказувал? В чужие роты не давать! Тебе я это прыказувал чи туркови якому? Так на якого черта ты тут стоишь, как неживое пугало?» – Заремба по всем правилам фельдфебельского искусства пропесочил молодого бойца с такими цветастыми эпитетами, из-за которых показался тому важнее всех командиров бригады, вместе взятых.

Однако не обида на старшину, а злость на комбата вскипела в молодом бойце. И надо же было так случиться, что в тот же день комбат решил лично проверить, как устроили в казармах молодое пополнение! Он вошел в казарму не спеша, нарочито важно, желая проверить, по-уставному ли будет докладывать дневальный по роте? Но как же он был поражен, когда Мурманцев подскочил к нему и вместо рапорта строго спросил: «Майор, ты, когда пилу принесешь? Старшина Заремба так меня распушил! Как бы и тебе он не всыпал».

Конечно, взыскание схватил Заремба, а Мурманцеву, еще непринявшему присягу, простили. Но фраза «Майор, когда пилу принесешь?» тоже пристала к нему навсегда.

Чтобы избежать в дальнейшем подобных неприятностей, Заремба придумал, как он считал, полезное «новшество». Над тумбочкой дневального он прибил список всех чинов бригады, начиная с командира и комиссара и кончая собственной персоной. В списке подробно были описаны знаки различия каждого. Самым старшим в бригаде был майор – с двумя «шпалами». И надо же было случиться так, что именно в очередное дневальство Мурманцева в бригаду приехал начальник политотдела корпуса, старший батальонный комиссар – с тремя шпалами – и, не заходя в штаб, пошел прямо в подразделения знакомиться с бытом нового пополнения. Когда он вошел в подъезд первой роты, Мурманцев подтянулся, проворно распахнул дверь в казарму и громыхнул команду так, что висячие стеклянные светильники закачались. «Рота, смирно! Товарищ. Товарищ-щ-щ-щ – подойдя вплотную к комиссару с рукой у козырька „буденовки“, он пристально всмотрелся в его петлицы, потом заглянул в список и разочарованно опустил руку. – Вольно! Такого в списке нет». И закрыл дверь в казарму. Рота, затаившая в казарме дыхание, вдруг грохнула от смеха. Засмеялся и комиссар. Он не был придирчивым службистом. Взглянув в злополучный список, он сразу понял, в каком затруднительном положении оказался новичок, и ограничился только тем, что заставил Мурманцева дважды подать команду как положено. А подбежавшего старшину Зарембу он не очень вежливо пригласил в канцелярию роты, где сделал ему строгое внушение за бюрократическую затею со списком. Раньше, когда все эти «истории» смаковались в присутствии Мурманцева, он внутренне негодовал, теперь же рад был воспоминаниям о чудесном времени мирной жизни и в душе благодарил комиссара. Когда веселое возбуждение стихло, Волжанов поднял командира второго взвода лейтенанта Орликова.

Всю свою жизнь, правда, еще очень короткую, Орликов глубоко переживал обиду, которую нанесла ему природа – низенький, совсем крошечный рост. И всю жизнь он вел стоическую борьбу с этим угнетающим мужчину недостатком: на людях всегда «тянулся» вверх, стараясь хоть в какой-то мере сглаживать впечатление от своей мизерности, подолгу ходил и стоял на одних носочках, как можно выше поднимал подбородок и вытягивал шею. Но всего этого было так недостаточно! Друзья, замечавшие эти его потуги, говорили ему, что от них у него только шея удлиняется. Ему искренне советовали смириться с участью коротыша и не уродовать себя.

Впрочем, маленький рост – это было лишь одно из несчастий Орликова. Он рано убедился в правдивости народной поговорки о том, что беды наваливаются на человека не в одиночку. В добавление к детскому росту он имел по-детски кругленькую мордочку, постоянный девичий румянец на щеках и шепелявость. Ее-то он больше всего ненавидел в себе, эту отвратительную шепелявость! Как предательски она подвела его однажды!

Было это в тридцать пятом году. Окончив восьмой класс, Женя Орликов объявил родителям, что в обыкновенной школе больше учиться не будет. В ответ на надоедливую «мораль» и уговоры закончить десятилетку он решительно отрезал: «Буду летчиком – и все тут! Больше не приставайте ко мне!» И он серьезно попытался стать летчиком. Тогда проводился комсомольский набор молодежи в авиацию, поэтому он был почти уверен, что попадет в авиационное училище. Но когда при прохождении комиссий встретил иронические шуточки по поводу своей «малокалиберности», то понял: ни летчиком, ни моряком ему не стать. Попробовал он сдать документы в артиллерийское, но там ему напрямик сказали, что в артиллерию принимаются только рослые юноши. Оставалось предпоследнее – танковое. «Ведь в танк не втиснешь верзилу, а я – в самый раз!» – подумал он и укатил в саратовское танковое. Медицинская комиссия, к огромной радости парнишки, признала его годным. Не могла придраться к нему и мандатная: ведь его родители по происхождению – настоящие пролетарии! Но вот перед подписанием приказа начальник училища решил лично побеседовать с каждым отобранным кандидатом. Когда Женя сидел в приемной, ему так хотелось увидеть в кресле начальника училища коротыша, который лучше «верзилы» понял бы его, Женю. Но, как назло, начальник оказался полковником очень высокого роста. Просмотрев документы Орликова, он поднял на него дружелюбный взгляд, вышел из-за стола и прошелся по кабинету. Потом он остановился перед Женей, посмотрел на него сверху вниз и, заметив, как мальчик, словно балеринка, приподнимается на одних носках ботинок, добродушно спросил: «Сколько же тебе лет, хлопчик?» – «Мне уже вощемнадцать, товарищ полковник, и жакончил я вощем классов», – отрапортовал Женя совсем мальчишеским тенорком. Начальник училища, видимо, не поверил ему. Он улыбнулся, ласково погладил его по мягким русым волосам и произнес убийственную фразу: «Уж больно ты мал ростом, сынок! Подрасти, подучись, поешь больше кашки, годика через два приезжай, – тогда посмотрим».

Возвратившись домой, Женя с укоризной посмотрел на обоих своих создателей и подался в пехотное.

Несмотря на свои двадцать три года, Женя Орликов был уже ветераном боев. На финском фронте в 1940 году он был ранен, награжден орденом, который, в первые же дни отступления наших войск от западной границы, снял с груди и упрятал в боевую сумку. Это дошло до комиссара Додатко. Тот вызвал его к себе. На вопрос комиссара он с печалью в голосе ответил: «Не могу нощить орден: штыдно. Перед нащелением штыдно. Боевые ордена нацепили, а родную жемлю отдаем врагу прямо облащтями».

.Лейтенант Орликов встал, шагнул вперед, поправил свисавшую почти до колен кожаную сумку, доложил:

– В моем вжводе – вощемнадцать воинов, – на его обветренном лице сквозь загар полыхнул алый румянец. – Жавтра я могу вешти бой.

После Орликова встал командир третьего взвода лейтенант Балатов. С Орликовым они были одногодками, воспитанниками одного училища, еще довоенными однополчанами и верными друзьями. Ведь часто так случается, что совсем по-разному созданные люди сближаются быстро, крепко и на всю жизнь.

Борис Балатов, в противоположность Орликову, был парнем несколько даже длинноватым, стройным и хорошо вышколенным, с преувеличенной «строгостью» всего внешнего вида и особенно лица. Дело в том, что в пехоту он попал не из-за безвыходности положения, как Орликов, а совершенно сознательно, с большим «заглядом» в будущее, искренне желая стать только общевойсковым командиром. Он с детских лет «чувствовал» в себе командира, повелителя людей, властелина их судеб. Эти честолюбивые мечтания зародились в нем еще во времена увлечения кинофильмами «Красные дьяволята» и «Чапаев», которые он смотрел бессчетное количество раз, воспроизводил их в мальчишеских играх. Конечно, роли Буденного и Чапая всегда доставались ему. Мальчишки сами признавали, что более властного и решительного, чем Борька Балатов, из своей среды они никого не могли выдвинуть. А позже, во время учебы в старших классах школы, его всегда выбирали старостой класса и за твердость воли и характера прозвали «железным канцлером». Именно по этой причине, когда встал вопрос о выборе профессии, он не кочевал из одного училища в другое, а сразу попросил военкома направить его только в пехотное. Военком, бывший сам природным пехотинцем, приятно был удивлен, потому что ему уши прожужжали просьбами о направлении в летное, морское и танковое училища. «Одобряю, молодой человек, одобряю! – сказал он в шутливом тоне Борису. – Нашим советским Суворовым может стать только общевойсковой командир». – Он понимал, что эти слова его попадут в самое чувствительное место юноши. И не ошибся. Училище Балатов закончил по первому разряду и при распределении был оставлен в училище командиром курсантского взвода. Как он не хотел этой чести! Он писал надоедливые, иногда даже дерзкие рапорта с просьбой направить его на финский фронт, но все его просьбы отвергались. И только летом сорокового года ему все-таки удалось вырваться в войска. Из-за друга своего, Жени Орликова, попавшего после госпиталя в воздушно-десантные войска, он тоже стал десантником.

– В моем взводе осталось двадцать активных штыков, – доложил Балатов, выглядывая из-под сильно сдвинутых бровей. – Я тоже готов вести бой.

Командир четвертого взвода младший лейтенант Хромсков после доклада Балатова быстро встал, сделал шаг в сторону комиссара и, стоя спиной к Волжанову, сипловатым, но полным достоинства голосом начал рапортовать:

– Четвертый взвод, товарищ старший политрук, как вы знаете, был на участке главного удара противника, подвергся большой артиллерийской обработке, однако понес незначительные потери.

– Постой, постой, Хромсков! – перебил его комиссар. – Во-первых, докладывай своему прямому начальнику и, во-вторых, короче: война ведь только началась и когда закончится – неизвестно. А страсти-мордасти о ней будешь рассказывать неискушенным после победы. В-третьих, объясни командиру роты и всем нам, почему ты не поднял свой взвод против автоматчиков противника, когда танки переползли через окопы первого взвода.

Хромсков сделал вынужденный и, видимо, мучительный для него полуоборот к Волжанову, поморщился на клубы табачного дыма, отчего его белобрысое неврастеническое лицо перекосилось, и попытался оправдаться:

– Своим массированным огнем мой взвод, по-моему, парализовал танковый десант. А потом, насколько мне помнится, командир роты не приказывал контратаковать, а поставил задачу поддержать огнем.

– Вы лжете, младший лейтенант Хромсков! – возмутился ротный. – Я четко отдал приказ контратаковать автоматчиков и отрезать их от танков. Своим поведением в бою вы напрашиваетесь под суд военного трибунала.

– Каким это поведением?

Волжанов встал. В это время зазуммерил телефон. Комбат приказал передать трубку комиссару.

Додатко молча выслушал комбата, нервно побарабанил пальцами по столу, тяжело вздохнул и, ничего не сказав, положил трубку и

вышел. Волжанов отпустил командиров взводов, но они не двинулись с места и сквозь толщу табачного дыма вопросительно смотрели на него.

– Что-нибудь не понятно, товарищи? – спросил Волжанов.

– Да, не все понятно, – резко, с оттенком вызова, за всех ответил Балатов. Высокий, по-военному красивый и, можно сказать, грациозный, он прошелся по подвалу, чуть не проглатывая частыми затяжками цигарку, остановился перед сидевшим командиром роты и, прижимая его колючим взглядом к стене, сказал: – Слушай, Владимир, еще до войны мы служили с тобой вместе, и ты хорошо знаешь, что я никогда не врал своим бойцам. Признаться, я и теперь, на войне, скорее вырву себе язык, чем скажу им неправду. Понимаешь? – Опершись на край стола, он продолжал требовательно смотреть Волжанову прямо в глаза.

– Ты о чем это, Боря? – Спросил Волжанов дружеским тоном, который хорошо был знаком Балатову и всегда действовал на него охлаждающе.

– Я спрашиваю об артиллерийской канонаде за Днепром. Все вдруг загомонили, наперебой добавляя свои вопросы.

– Черт возьми! – Воскликнул Волжанов, и все сразу замолчали. – Почему вы все сидели здесь при комиссаре и в две дырки сопели, а теперь ко мне лезете с этим вопросом? Или я лучше знаю обстановку? Кто я вам? Командующий армией? Командир роты я, как вам известно. Откуда мне знать, что делается за Днепром.

– Мы думали, что командир роты, как старший среди нас, догадается спросить у комиссара об обстановке, – сказал Хромсков с нескрываемым ехидством в тоне.

Командиры взводов встали и с низко опущенными головами ушли к своим бойцам. Артиллерийский гул, непрекращавшийся и ночью, доносившийся почему-то с далекого севера-востока, был необъясним и потому особенно неприятен


Оставшись один, Волжанов как-то сразу расслабился и откинулся всем телом к холодной стене. Несколько минут он просидел в таком положении и не заметил, как сначала охвачен был сладкой дремой, а затем и совсем погрузился в глубокое небытие.

Проснулся он от визга железной двери, схватился, было, за пистолет, но, увидев у входа своего ординарца Квитко, слабо улыбнулся.

– Вздремнул я, Николай Филиппович, – признался он и взглянул на часы. Ого! Скоро одиннадцать.

– Товарыш лейтенант, та хиба ж можно человеку буть столько без спання? – сказал Квитко, поглаживая усы. – Худоба (животные) и та понимае, шо ночью спать трэба, а люды, шоб им було пусто. – Он поставил на стол два котелка, прошел к постели командира, заботливо поправил ее и возвратился к столу. – Скушайтэ, товарыш лейтенант. Кухня уже давно потушена и пидогревать негде.

Волжанов повиновался. Быстро проглатывая большие дозы маслянистой «шарапнельки», он с улыбкой поглядывал на усы уже пожилого и так преданного ему человека и не первый раз подумал: «Едва ли на всей Украине отыщется вторая пара таких метелок».

Усы Миколая Пилиповича (так называли его все бойцы роты) и в самом деле были редкостью не только на Украине, но, пожалуй, и во всем свете. Густые, слегка посеребренные сединой, они красивыми тугими валиками выходили на щеки, пышно разворачивались в широкие метелки, которые своими выгоревшими концами доставали до самых висков и, соединившись с ними, казались уже не усами, а бакенбардами. То ли от природы были они такими послушными, то ли выдрессированы были хозяином, они никогда не падали вниз, держались на щеках крепко, как будто приклеенные хорошим клеем.

– Вот что, Пилипыч, – сказал Волжанов, – посиди-ка ты у телефона, а я схожу в первый взвод, прослежу за отправкой раненых. Если будет вызывать начальство, пулей лети ко мне, куда – сам знаешь. – Накинув на плечи плащ-накидку, он сам пулей вылетел за двери, не увидев на лице своего телохранителя лукавой усмешки.


В блиндаже первого взвода Люда Куртяшова при слабом свете церковной свечки с помощью ефрейтора Мурманцева меняла повязку бойцу Цыбульке. Увидев командира роты, он оживился и сказал:

– Товарыш лейтенант, а после лечения можно мне вернуться в свою роту?

– Не только можно, а приказываю после полного выздоровления вернуться ко мне в роту. А сейчас, товарищ Цыбулька, скорейшего тебе выздоровления и до скорой встречи! – Волжанов крепко пожал его здоровую руку.

– Спасибо, товарыш лейтенант, щиро дякую, как говорят у нас на Украине, до побачення, Люда, до свидания, товарищ ефрейтор! Крепче бейте хвашистов! – Цыбулька поднялся. Высокий и тонкий, как сопилка, держа перед грудью забинтованную руку, он подошел к сидевшему в углу Демушкину: – Идем, Колян, мы с тобою отвоювалысь.

Когда они вышли, Волжанов попросил Мурманцева показать тело взводного Лихарева.

Лихарев лежал на разостланной плащ-накидке неподалеку от блиндажа. Повернувшись спиной к противнику, Волжанов включил фонарик и невольно вздрогнул: из-под шинели виднелись только иссиня-белая голова с запекшейся кровью и сапоги со счирканными каблуками, а в том месте, где должно было быть тело, шинель плотно прилегла к плащ-накидке, выдавая страшную пустоту. Волжанов закрыл глаза и на минуту представил себе живого, всегда веселого, неутомимого и бесстрашного в любой обстановке Лихарева.

– Как же вы не уберегли своего командира? – спросил Волжанов.

– Я, товарищ лейтенант, лежал за пулеметом и подробностей не видел. Сержант Яковлев рассказывал, что когда танки переползли через наши окопы, младший лейтенант Лихарев поднял стрелков в рукопашную на автоматчиков. Сам он выскочил из окопа первый, фашисты не приняли рукопашную и побежали назад. А за нашими окопами три танка были подбиты артиллеристами, остальные развернулись и пошли через окопы обратно. Несколько раз они выстрелили из пушек по нашим залегшим стрелкам. Младший лейтенант хотел что-то скомандовать и поднялся. Снаряд угодил ему в грудь.

Волжанов глубоко вздохнул. Повернувшись к Люде, стоявшей в стороне, он заметил, что она всхлипывает. Он подошел к ней, молча обнял ее. По разбитой и испепеленной улице села, они прошли в тыл батальона, отыскали вишневый садик и нырнули под его ветви, наполовину уже оголенные дыханием осени и взрывными волнами. Все время, пока они шли, девушка беззвучно плакала. Волжанов расстелил плащ-накидку, усадил на нее Люду и сам сел рядом.

– Эх, Вовочка, если бы ты знал, как тяжело мне от того, что я узнала этот маленький кусочек счастья с тобой! Я иногда вспоминаю себя до нашей встречи и мне кажется… – она вдруг смолкла. Волжанов понял, что в ее воображении проходило совсем недалекое прошлое…

Они познакомились на новогоднем костюмированном балу в ее родном городе, куда Волжанов прибыл после окончания военного училища. Бал был молодежный, веселый, шумный и интересный. В связи с тем, что все военные ребята были в форме и без масок, не они приглашали девушек танцевать, а девушки приглашали их. Люда, нарядившаяся в костюм Золушки, выбрала себе в Принцы Волжанова и весь вечер, вернее, всю ночь танцевала только с ним. Вместе они участвовали в занимательных играх, много острили, хохотали и весело дурачились. За десять минут до полуночи Волжанов-Принц пригласил свою Золушку в буфет. Когда кремлевские куранты по радио пробили двенадцать, она подняла бокал с шампанским и громко сказала: «Пусть наши военные весь новый 1941-й год стреляют только холостыми патронами!» – «Это было бы чудесно, моя очаровательная Золушка!» – поддержал ее Волжанов. Провозглашенный Людой тост поддержали все, кто находился в буфете. Многие кричали: «За мир в новом году!»

Люда была студенткой пединститута и жила с родителями далеко за городом, в большом поселке рыбозавода. Как ни уговаривала она своего кавалера остаться в городе, он все-таки уехал с ней первым утренним трамваем. Они долго бродили по поселку, а когда совсем продрогли, Люда набралась смелости и предложила Владимиру зайти в дом. За столом еще сидели хмельные, утомленные, веселые гости. Они очень хорошо пели русские и украинские народные песни и не сразу обратили внимание на вошедших молодых людей. Первой их заметила мать Люды. Сильно возбужденная и разрумяненная, она подошла к ним и поздравила с Новым годом. Люда представила ей Владимира, как своего сказочного Принца, что-то еще хотела сказать, но тут их увидели все гости, сразу окружили, раздели, усадили за стол и наперебой начали угощать. И новогоднее празднество в доме Куртяшовых затянулось.

С той самой памятной встречи Волжанов стал близким человеком в хорошей рабочей семье Люды. Родителям ее он понравился. Их простота и радушие в обращении с ним способствовали тому, что случайное знакомство молодых людей быстро переросло в крепкую дружбу. Когда в пединституте организовывалась школа танцев, Люда записала в нее и своего партнера. Немного было свободного времени у молодого лейтенанта Волжанова, но когда оно появлялось, он всегда проводил его только с Людой. Пока была зима, они ходили в театр, в цирк, на вечера танцев в клуб речников, а с весны самым любимым их развлечением стали прогулки на речных трамвайчиках и пароходах по живописным рукавам дельты реки. В конце мая начался купальный сезон, и Люда пригласила Владимира на остров Трусов. Там хорошие песчаные пляжи, чистая вода и яркое степное солнце. Они заплывали далеко-далеко, качались на волнах за проходившими судами, потом грелись на горячем песке и снова купались. Стояли чудесные мирные дни – самые счастливые дни в их еще очень короткой жизни…

Однажды бригада, в которой служил Волжанов, была поднята по тревоге на полевые учения с десантированием, и Волжанов не пришел вечером в читальный зал городской библиотеки, где они с Людой договорились позаниматься вместе перед ее очередным экзаменом. Это был первый случай, когда он не смог предупредить ее, что не придет на свидание, и она впервые обнаружила в себе самой необычное чувство по отношению к нему. Заниматься в тот вечер она не смогла, приехала домой сильно расстроенная, задумчивая, чем-то подавленная. На все вопросы матери она отвечала рассеянно и с трудом сдерживала слезы. Ночь прошла у нее без сна: делала вид, что читает книгу, а сама не видела ни строчки. Утром, бледная и подавленная, она по настоянию матери выпила чашку калмыцкого чаю и уехала в институт. В трамвае она услышала тревожные разговоры пассажиров о том, будто во время ночного десантирования с самолетов у одного лейтенанта не раскрылся парашют. Люда выскочила из трамвая вся в слезах и не знала, что ей дальше делать, куда бежать. На улице, как назло, ни одного военного не было, спросить было не у кого. Единственное, на что она была способна в тот момент, это вернуться домой и с рыданиями упасть на свою кровать лицом в подушку. Это очень встревожило ее мать. Долго она не могла добиться от Люды откровенного ответа, а когда добилась, то готова была рассмеяться.

«Дурочка! – сказала она ласково. – Знаешь, сколько в части лейтенантов»? Эта фраза, сразу успокоила девушку. Она притихла и доверчиво прижалась к матери. Но мать этот случай насторожил: она поняла, что дочь ее по-серьезному увлечена молодым военным.

До позднего вечера девушка сидела дома, нетерпеливо ожидая звонка в прихожей. А когда этот долгожданный звонок раздался, она, сваливая на пути стулья, выбежала в прихожую. Мать, наблюдавшая за ней, видела из комнаты, как она распахнула дверь, схватила Владимира обеими руками за щеки и с ручьями радостных слез стала целовать его так возбужденно, что он даже испугался. Люда, не заметившая его испуга, продолжала целовать его и прижиматься к нему всем телом. Потом она оставила его, прошмыгнула мимо удивленной матери к своей кровати и так же, как утром, упала лицом в подушку. Мать вышла к Волжанову, рассказала ему о причине такого необычного поведения дочери и пригласила его в комнату. Он подтвердил, что в их части ночью разбился один лейтенант, и был очень удивлен тем, как быстро узнал город об этом ЧП.

«Видишь, Володя, как любит тебя Людочка!» – сказала мать.

«Да и я ее люблю, наверное, так же, а может, еще больше…» – признался Волжанов.

В связи с тем, что Люде надо было учиться еще два года, было решено сыграть свадьбу после окончания института. Война перечеркнула все планы. Уже на второй день после объявления мобилизации Люда записалась на курсы медицинских сестер и успешно их окончила. А когда бригада Волжанова уезжала на фронт, девушка пришла к комиссару Додатко и попросила зачислить ее санинструктором в роту лейтенанта Волжанова. Комиссар похвалил патриотический порыв и тут же вызвал Волжанова. Вместе они пытались отговорить девушку от поездки на фронт, но она твердо стояла на своем. Уже в пути на запад она объяснила свое решение так: «Я, Вовочка, просто не смогла бы жить вдали от тебя в постоянной тревоге, поэтому ты на меня не сердись!»


Редкая, до невероятности тихая прифронтовая ночь становилась все холоднее и прозрачнее. Девушка ласковым доверчивым котенком прикорнула на коленях у Владимира и, как ему казалось, заснула. Чтобы она хорошо отдохнула, он старался не шевелиться и был счастлив от одного только ощущения ее теплого дыхания на своей ладони. Потом, наклонившись к щеке Люды, как будто куда-то провалился… Сколько он спал, – не знал, а проснулся от неприятного озноба. Была еще ночь. Осмотревшись вокруг, Волжанов увидел, что неприветливая степная ночь, по-прежнему хозяйничала над уставшей землей. Владимир снова наклонился к Люде и приложил губы к ее горячей, несмотря на свежесть ночи, щеке.

– Вовочка, – сказала она тихо, – ты слушаешь меня?

– Да. Разве ты не спишь?

– Я вот дремлю у тебя на коленях и думаю. Много думаю… А знаешь, до чего я додумалась? Ты ни за что не отгадаешь! Она спрятала свое пылающее лицо в сложенные ковшиком ладони, потом резко поднялась на ноги, одернула жесткую шерстяную юбку, села к нему на колени и нежно обняла шею. – Милый мой, мальчик мой… В какое ужасное время довелось нам с тобой любить! И надо же было этому подлому Гитлеру начать войну именно теперь, когда мы с тобой так счастливы! – Она помолчала, потом, согревая его губы своим жарким дыханием, продолжала: – Вовочка, ведь может случиться так, что мы с тобой… Мы отдали друг другу сердца свои, а полностью отдаться, может, и не успеем: неизвестно, что с нами будет завтра.

Восхищенный ее смелостью, он схватил ее на руки и крепко прижал к груди. Потом он начал целовать ее в губы, в щеки, в глаза, расстегнул ей гимнастерку и хотел, было, прижаться губами к ее обнаженной груди, но в этот момент высоко в воздухе вспыхнула ослепительно яркая ракета, и послышался сердитый голос ординарца:

– Товарыш лейтенант, хочь и жалко мне було вас потревожить, та що ж поробышь; комбат на одной ноге трэбуе, – сказал Квитко.

– Почему же на одной, если я еще на двух стою? Чмокнув Люду в губы, Волжанов выскочил из уютного сада и побежал к командному пункту штаба полка.

В штабе полка, который размещался в остывших печах полуразрушенного кирпичного завода, царили панический беспорядок, суматоха и брань. Волжанов хотел было уже уйти в другую печь, но в это время торопливо вошла машинистка штаба Зинаида Николаевна. Она была в слезах, тихонько всхлипывала, но самообладания не теряла.

Зинаиду Николаевну, жену командира полка подполковника Шевченко, Волжанов знал еще до войны, иногда встречался с ней на территории военного городка. К нему она относилась, как и ко всем молодым лейтенантам бригады, вроде старшей сестры к своим младшим братьям. У нее детей не было и, когда началась война, она поступила в штаб бригады машинисткой. Ей было около сорока лет, но выглядела она так молодо, что иная и тридцатилетняя женщина рядом с ней показалась бы старше. Увидив Волжанова, она уронила голову на его плечо и бурно разрыдалась. Полные и упругие ее груди, туго обтянутые гимнастеркой, приятно амортизировали толчки всего вздрагивавшего тела.

– Я знаю, ты не осудишь мою женскую слабость… Киевлянка я, Володя – этим можно все объяснить, понять мое горе. – Она еще что-то хотела сказать, но душившие ее слезы не давали ей выговорить больше ни слова.

– Да полно вам, Зинаида Николаевна! Успокойтесь, пожалуйста, и расскажите, что случилось? Я сколько ни спрашиваю, никто ничего не отвечает, все носятся, как на пожаре…

Зинаида Николаевна подняла свое мокрое лицо с блестевшими карими глазами и удивленно спросила:

– Как, ты разве ничего не знаешь?

– Ну, конечно, ничего не знаю!

– Получен приказ, подготовиться к сдаче Киева, – проговорила она, как простонала. И был похож этот стон на тревожный крик птицы, у которой на глазах разоряют ее насиженное гнездо!

Ничего не сказав, Волжанов выскочил во двор. В соседней печи он застал командира полка одного. Шевченко только что отпустил командиров и комиссаров батальонов и в тяжелой задумчивости сидел за столом, накрытым, как большой скатертью, топографической картой. На звонкий стук каблуков Волжанова он не обратил внимания, даже не поднял голову. Локти его стояли на карте, а обе пятерни вонзились в густые, черные, как смоль, волосы.

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться! – произнес Волжанов негромко, как будто боясь разбудить спящего.

Шевченко, не изменив положения рук, поднял к Волжанову усталый взгляд и с минуту безучастно смотрел мимо него на низкую квадратную дверь, завешенную байковым одеялом. Всегда моложавый и выхоленный, в любой обстановке следивший за своим внешним видом, красивый мужчина, каким его знал Волжанов раньше, теперь выглядел ужасно. Взъерошенная, как после долгого кутежа, шевелюра, осунувшееся до неузнаваемости лицо с запыленной некрасивой порослью, потрескавшиеся от ветра и солнца серые губы, расстегнутая на все пуговицы гимнастерка, ссутулившаяся фигура. Но особенно поразили Волжанова глаза Шевченко: вместе с большой усталостью они выражали безграничную тревогу и непоправимое горе. На мгновения в них появлялись неприятные зеленоватые оттенки – признак мелькавших в мозгу крайних, отчаянных решений. В таком состоянии мог быть только человек, не видящий смысла дальнейшего своего существования. Чтобы вывести его из тяжелого оцепенения, Волжанов подошел ближе к столу и громче прежнего сказал:

– Товарищ подполковник, я к вам по этому же вопросу.

– А, Волжанов… – отозвался Шевченко таким тоном, будто только что увидел посетителя. – Что же ты стоишь? Садись!

Волжанов поблагодарил и не сел.

– Товарищ подполковник, конечно, не положено обсуждать приказы… – в голосе лейтенанта были и просьба, и упрек, и обида. – Но как это можно, сдать Киев?! Неужели наше главное командование не понимает, что такое для нас Киев? Не говоря уже о его стратегическом положении, – он ведь отец всех наших городов, колыбель всей нашей Родины! Я не смогу приказать своим бойцам бросить оборону Киева. Они ведь так уверены, что отстоим его! А киевляне? Разве вы не знаете, как они нам верят? Да мы и доказали им, что удержим город. Мало ли мы истребили здесь фрицев за два месяца боев? Вспомните наше наступление в Голосеевском лесу, бой за институт и за это село, Мышеловку. Пусть Гитлер хоть всю Германию бросит на нас, – устоим!

От этих слов Волжанова глаза Шевченко сначала вспыхнули обычным для него огнем жизни, потом вдруг заволоклись плотной слезной пеленой. Видно было, каким напряжением воли сдерживал он слезы… Трудно все-таки быть мужчиной: невыносимо страдая, не иметь права плакать!

Шевченко встал, подошел к Волжанову и крепко обнял его.

– Спасибо тебе, Володя, – произнес он тихо. – Ты с Волги, а так преданно любишь мой родной Киев. А я, как ты знаешь, вырос под каштанами Киева. Старички мои и сейчас живут на улице Горького. Они сказали мне, что скорее умрут в Киеве, чем уйдут из него. А я, их здоровый сын, их защитник, должен уйти… Признаюсь, Володя, я тоже не знаю, где взять силы, чтобы выполнить этот приказ…

В этот момент одеяло, закрывавшее вход, нижним концом своим взметнулось вверх, и в печь, согнувшись, вошел комиссар полка старший батальонный комиссар Лобанов. Выпрямившись, он чуть не уперся головой в сводчатый потолок. Как все высокие люди, он был худощав, строен, но в плечах широк Комиссар устало и, видимо, чтобы скорее оказаться внизу, сразу же плюхнулся на табурет.. Поздоровавшись с Волжановым, он спросил:

– Ты почему, лейтенант, не в роте? Не ранен ли?

– Он ко мне по делу пришел, – ответил ему Шевченко, принявший строгий и деловой вид.

– Кстати, Василий Иванович, тебе тоже надо бы потолковать с ним. Подойди-ка к карте, лейтенант! Смотри сюда… – Он резким движением широкой ладони разгладил карту и взял толстый карандаш. – Ты говоришь, нельзя оставлять Киев. К сожалению, обстановка уже несколько дней этого требует. Всмотрись повнимательнее в эту карту, и ты поймешь.

Когда Волжанов наклонился к карте, в глаза ему бросились две огромные, красиво вычерченные синим карандашом стрелы в глубоком тылу войск Юго-Западного фронта, восточнее Днепра. Одна из них своим широким веерообразным основанием «сидела» на слове Кременчуг, значительно южнее Киева, а длинным острием устремилась на северо-восток, пронзила города Хорол, Лубны и приближалась к Лохвице. Вторая стрела, еще более широкая, чем первая, коромыслообразно изогнувшись, летела с севера, от Лоева, на юг и уже «накрыла» Чернигов, Нежин, Конотоп и Ромны. Ее острие вонзилось в кружок с надписью Лохвица. Всматриваясь в эти зловещие, стрелы, Волжанов почувствовал такое состояние, будто кто-то медленно всовывал ему под гимнастерку большой нож. Все тело его охватил лихорадочный озноб. Но в душе еще теплилась надежда на то, что противник, возможно, пока не приступил к выполнению этой ужасной операции и что, наверное, есть возможность и время принять контрмеры.

– Это их план или… – спросил он и умоляюще посмотрел на командира полка.

– Нет, не план, а уже реальность, – ответил Шевченко. – Это обстановка на двадцать ноль-ноль сегодня, тринадцатого сентября…

Никогда еще не слышал Волжанов более тяжелого слова, чем это только что произнесенное подполковником слово «сегодня»! Немым взглядом обреченного посмотрел он сначала на командира, потом на комиссара.

– Не падай духом, Волжанов! – отозвался, наконец, комиссар. – Борьба есть борьба. И мы далеко еще не в безвыходном положении. И в этой обстановке у нас есть выход – злее драться.

– Верно, товарищ старший батальонный комиссар – подтвердил Волжанов. – Я тоже считаю, что в какой бы обстановке ни воевать, а драться надо крепко. Только я одного не понимаю: как до этого могли допустить? – Он кивком головы указал на синие стрелы.

Командир и комиссар поочередно вздохнули, переглянулись и ничего не ответили. После тягостного молчания комиссар поднялся, положил руку Волжанову на плечо и сказал:

– Стоит ли, товарищ лейтенант, нам, воинам переднего края, задавать этот тяжелый вопрос? Все равно сейчас на него никто не ответит. Живы будем, после войны спросим сполна и строго. Ну, а ежели нас не будет, спросят другие… А теперь дорога каждая минута времени. Возвращайся в роту, и вместе с замполитом мобилизуйте личный состав на тяжелые бои. Главное, чтобы без паники. В условиях окружения паника – самый близкий и самый опасный враг. Разъясните бойцам, что с этой минуты у нас есть только одна возможность спастись – это злее драться. Мы все равно пробьемся! Перед уходом Волжанов выслушал еще одно напутствие комиссара: -Запомни, лейтенант, что в этой тяжелой обстановке все твои подчиненные больше обычного будут смотреть на тебя и равняться на твои поступки. В бою, конечно, всем страшно. Но ты командир – ты должен быть мужественным и ни в коем случае не показывать подчиненным, что и тебе страшно так же, как им. Никогда не выпускай страх наружу! Понял?

– Понял, товарищ старший батальонный комиссар.

– Вот и хорошо. A теперь – в роту! И чем быстрее, тем лучше.


Сражающийся солдат никогда не знает, что делается за его спиной. Солдат, сражавшийся под Киевом, тоже не знал, что творилось восточнее Днепра, потому и не мог ожидать той смертельной опасности, которая надвигалась на него с тыла. Когда же он ее увидел, она уже была неотвратима. Впрочем, не только солдат Киева, – народ, пославший его туда, не знал о грозившей ему беде. А когда эта беда случилась, ему некогда было разбираться в причинах и наказывать виновных: он дни и ночи ковал оружие и бросал в бой все новые и новые дивизии, чтобы быстрее заткнуть образовавшиеся в линии фронта огромные бреши. Но чем дальше вглубь истории уходят события военных лет, тем яснее и отчетливее вырисовываются обстоятельства киевской катастрофы, в результате которой три армии Юго-Западного фронта, как войсковые объединения, перестали существовать, а две армии, рассеченные противником пополам, понесли тяжелейшие потери.

Рассказать об этих обстоятельствам следует более подробно…

Окруженцы. Киевский котел. Военно-исторический роман

Подняться наверх