Читать книгу Окруженцы. Киевский котел. Военно-исторический роман - С. Терсанов - Страница 7

Часть первая.
Танковые «клещи»
Глава 4
В большом «котле»
1. За Днепр

Оглавление

«Как могли это допустить? Куда смотрели? Кто проморгал? А, может, измена?» – эти гневные вопросы молниеносно плодились в голове лейтенанта Волжанова, стремились вырваться из нее к неизвестному адресату, но адресата не находили. Не сознанием, а скорее чувством он был уверен в том, что кем-то вероломно обманут и предан. Но кем? Сначала он вспомнил всех крупных военачальников, с которыми ему приходилось видеться на довоенных учениях и смотрах. Но где они теперь? Да и в них ли дело? Потом зрительная память воспроизвела огромный красочный плакат по знаменитой картине «Богатыри», на котором вместо былинных героев были изображены три советских маршала. Много таких плакатов встречал Волжанов на станциях по пути к фронту. Только сознание его даже не допустило вопроса: «Не они ли виноваты»? Для Волжанова такой вопрос был вообще невозможен: слишком много в его душу было влито довоенной пропагандой любви к этим прославленным маршалам, соратникам великого вождя…

«Сталин. Где он теперь? – подумал лейтенант. – Знает ли он, в каком тяжелом положении оказались защитники Киева? Конечно, не знает! И его обманули предатели, недобитые враги народа. Как это их вовремя не разоблачили?.. Но Сталин не оставит в беде целый фронт, примет нужные меры! Может, и верны слухи, будто Буденный с конницей высадился на Балканах и пошел на Берлин с юга?» – Так наивно размышляя, Волжанов снова споткнулся о кучу кирпича у сгоревшей хаты, упал, но быстро вскочил на ноги и ускорил шаг. Отбросив грустные размышления, он стал обдумывать предстоящий разговор со своей ротой. Что сказать бойцам? Ведь они обмануты больше всех! Им предстоит платить за этот обман не карьерой и регалиями, а горячей кровью и жизнями. Он вспомнил брошенную Балатовым фразу: «Я скорее язык свой вырву, чем скажу бойцу неправду!» Эх, Борька, Борька! Ты, конечно, прав, но сможешь ли ты его вырвать, когда получишь приказ сказать неправду? Ведь об окружении разрешено сообщить до командира взвода включительно… Самое тяжелое было то, что сам Волжанов не видел никакой необходимости скрывать от бойцов эту ужасную правду. Через несколько часов они увидят ее и вступят в смертный бой морально неподготовленными…

– Стой! Кто идет? – услышал Волжанов недалеко впереди.

– А, это вы, товарищ лейтенант.

Незаметно для себя Волжанов оказался у окопов первого взвода. Часового он узнал по татарскому акценту. Перед войной этот боец, Ибрагим Гениатуллин, был призван из Харабалинского района Астраханского округа и при знакомстве с бойцами роты рассказал, что в своем колхозе работал на верблюдах, подвозил к тракторам горючее. Ротные шутники сразу же прилепили ему кличку «верблюдовод»…

Вспомнив об этом, Волжанов улыбнулся и спросил:

– Как настроение, товарищ Гениатуллин?

– Натоело, товарищ лейтенант, в обороне ситеть. Когта бутем наступать? – этот вопрос так пронзил лейтенанта, что он ничего не смог ответить. Он только пробормотал:

– Это верно, всем надоело обороняться.

Заря только-только занималась. Неприятный предутренний ветерок резкими порывами проносился над обезображенными окопами, в которых мертвецки спали измученные бойцы роты Волжанова. Лейтенант прыгнул в траншею и прошел по ней до третьего излома. Бойцы спали в самых разнообразных позах. Жалко было смотреть на скорчившиеся от холода и земляной сырости тела в красноармейских шинелях. Несмотря на то, что большинство своих бойцов Волжанов знал в лицо, в неловких сонных позах он с трудом узнавал их. Прямо на дне окопа растянулся ростовчанин Чепуркин. Он старался плотнее укрыться двумя плащ-накидками. Хотя этот боец прибыл в роту недавно, его все уже хорошо знали. О нем не раз докладывал взводный Лихарев, как о «смутьяне», который всегда очень громко негодовал после прослушивания очередных сводок Совинформбюро об отступлении наших войск на всех фронтах и оставлении многих городов. После каждой политинформации «смутьян» похабно ругался в адрес «сидевших на антресолях» маршалов, и Волжанов вынужден был предупредить его, что из-за своей невоздержанной болтовни он может попасть в немилость к уполномоченному особого отдела.

– Я всяких оперативников видал и знаю, как с ними разговаривать, – отрезал «смутьян», – Да и в самом деле, товарищ лейтенант, куда это годится? Налоги с нас драли? Еще какие! Мы последнее отдавали, сами с голым задом шастали, только бы армию укрепить, и нас убаюкивали, а мы рты поразинули и верили. Какие нам киношки подсовывали, помните? Мол, и граница наша на крепком замке, и соколы-истребители наши мошкарой жужжат денно и нощно в небе ясно-голубом так, что любимые города и городишки могут преспокойно дрыхнуть. И лавины стальных танков давят, как кроликов, всех врагов наших на их собственных землях, а что вышло на деле? Ерунда вышла. Обман один. Да я любому оперативнику брошу это в рыло. Пусть докажет, что это не так!

Что мог сказать ему на это Волжанов? Он не вступил в полемику со «смутьяном», но предупредил, что в боевой обстановке такие разговоры на пользу врагу, поэтому законы военного времени карают за них строго…

До мобилизации Чепуркин работал на «Ростсельмаше», за участие в какой-то праздничной драке отсидел в исправительно-трудовом лагере и, видимо, там научился «бузить» против начальства.

Человек одинокий, попадая на фронт, более свободно, чем человек семейный, распоряжается своей собственной жизнью. Он знает, что его гибель никому не нанесет тяжелой душевной травмы: ни сердобольной матери, которой у него нет, ни любящей жене, которую он не успел избрать, ни малолетним детишкам…

Волжанов не считал себя одиноким. Где-то в далекой Карелии воевал его сорокалетний отец. В глубоком тылу, на Средней Волге, с его младшим братом-подростком работала в колхозе мать. Конечно, тяжелым ударом для них была бы «похоронка» из-под Киева. Но они люди простые, крепкие духом и стойко бы пережили этот удар. А вот жена и дети… Как хорошо, что их еще нет!..

С этими мыслями Волжанов спустился в свой обжитой подвал и подошел к спящей Люде. Только теперь, оставшись наедине со спящей любимой девушкой, он понял, как сильно хотел отдалить ту неотвратимую минуту, в которую ему предстояло разбудить ее и двумя лишь словами «мы окружены» нанести ей удар под самое сердце. Как их произнести, эти слова? О себе он не думал, потому что чувствовал, что намного легче было бы ему умереть, чем жить в эту минуту. Внутри жгла только одна тревога, поглощая собой все другие чувства, – тревога за ее жизнь и ее девичью честь. За честь почему-то больше, чем за жизнь… Глядя на ее разрумянившееся лицо, он опустился на колени и в тот же миг почувствовал, будто внутрь ему, в самое сердце, кто-то вонзил раскаленный шомпол, – так сильно обожгло его сознание неминуемой потери своего счастья. И винил он за это, прежде всего, самого себя. Ему надо было отговорить ее от поездки на фронт, проявить твердость характера и настоять на своем. Эх, мужчина! Размазня, а не мужчина! Ему хотелось грызть самого себя, казнить себя самой лютой казнью, но… Теперь это уже бесполезно! Лицо Люды выражало такое спокойствие, что ему даже показалось, что она не спит, а притворяется спящей. Но она спала. Спала сном беззаботного, набегавшегося за день ребенка. Правая ее ладошка была под правой щекой, и, чем больше Владимир всматривался в ее знакомые черты, тем прекраснее она ему казалась. Удивляло его то, что даже суровые фронтовые невзгоды, опасности и лишения не очерствили девушку, не отняли у нее девичьей неги и женственности. И ему страшно захотелось крикнуть: «Мгновение, продлись вечность!» Вместо этого он осторожно поцеловал ее в лоб. Она не проснулась, а только слегка пошевелила губами. По лицу ее блуждала слабая, едва заметная улыбка.

Юность, юность! Насколько ты бурлива в часы бодрствования, настолько безмятежна в отведенные тебе часы сна… А ведь ты такой тяжелой была у поколения Великой Революции. Росло оно в огне кровопролитных сражений, формировалось в условиях длительных усилий народа по восстановлению разрушенного хозяйства и жестокой, подчас бессердечной экономии на всем, даже на питании детей и подростков. Быстро повзрослев, но, оставаясь еще совсем юным, оно приняло на свою грудь грохочущие гусеницы и воющие бомбы озверелого фашизма. И все жертвы, жертвы… Да и тем, кому посчастливится дожить до дня Победы, придется повторить все сначала: восстанавливать лежавшие в пепле многие сотни городов и сел, залечивать кровоточащие раны в экономике. И сейчас уже видно, что во имя неблизкого светлого будущего приносятся эти великие жертвы на жернова жестокого настоящего. Скажут ли счастливые далекие потомки слова благодарности этому мужественному поколению борцов, преобразователей, приносящих себя в жертву?

Волжанов поднял спадавшие на лоб Люды завитки волос и поцеловал в губы. Она открыла глаза и испуганно всмотрелась в его лицо.

– Милый, что с тобой? – спросила она. – Ты не заболел? Мне показалось, что ты замороженный: приложился губами, как ледышкой! Или что-нибудь случилось? – Она быстро вскочила с постели, одернула юбку и, приложив обе горячие руки к холодным и бледным щекам Владимира, заглянула в его глаза. Никогда еще она не видела слез этого смелого парня и вдруг… Они переполняли его глаза и только силой воли удерживались в них.

По расстроенному виду Волжанова Люда поняла, что случилось что-то непоправимое, и что он так тяжело воспринял это непоправимое не из-за беспокойства за себя лично, а из-за большой тревоги за нее.

– Случилось большое несчастье, Людочка, – ответил он, собравшись с духом, и сел рядом с ней на кровать. – Большая беда для всего нашего фронта…

– Какая беда? Ведь наши войска здесь так крепко бьют фашистов…

– Немецкие танки далеко за Днепром, в нашем глубоком тылу. Нам приказано немедленно сниматься и форсированным маршем выйти за Днепр. Будем пробиваться из окружения.

– Так не все ж еще потеряно, Володя! – сказала она. – Может, и пробьемся… Конечно, пробьемся, если хорошо будете командовать вы, командиры.

– Умница моя! – воскликнул он, заметно повеселев, – Славная ты красноармеечка! В этот момент вошли Балатов, Орликов, Мурманцев и Хромсков. Минуту спустя подошел и замполитрук Астронов.

– Жачем выжвал, командир, в такую рань? – Спросил Орликов. – Вокруг тишина такая… Или есть новости?

– Да, товарищи командиры, есть серьезные новости, – ответил Волжанов твердо и с тоном напускной официальности, к которому его подчиненные не привыкли, – в связи с резким изменением обстановки не в нашу пользу роте поставлена новая боевая задача. Дело в том, что немецкие танковые армии находятся в нашем глубоком тылу, захватили Конотоп, Ромны, Лохвицу, Лубны… Все войска нашего фронта отрезаны… – Он пристально посмотрел на каждого командира взвода и замолчал в растерянности: на их лицах он увидел тяжелое оцепенение. Но оно длилось недолго. Через какую-то долю минуты обычно по-детски беззаботное лицо Орликова заметно повзрослело, и было почти спокойно. Балатов угрожающе насупился, образовав на мясистом лбу глубокую морщину, начал энергично работать желваками и стрелять в ротного взглядами, полными бешенства. Общий вид ефрейтора Мурманцева, всегда безмятежный, с обидчивым укором, казалось, спрашивал: «Как же так, а?» Маленькое бледновато-зеленоватое лицо Хромскова ничего не выражало, кроме неудержимого испуга. Волжанов довел до командиров взводов боевую задачу, разъяснил порядок отвода роты с занимаемого рубежа обороны и в заключение предупредил:

– Поскольку рота назначена в головную походную заставу полка, нам первым придется принять встречный бой с противником. До перехода через Днепр бойцам говорите, что рота идет на выполнение особого задания. Это правда. Наше особое задание состоит в том, чтобы пробить коридор в пока еще не плотной обороне противника в нашем тылу и удержать его до подхода главных сил. Дополнительные указания будут даны за Днепром. А сейчас – по взводам!


Коротким марш-броском Волжанов вывел свою роту вперед на расстояние, предусмотренное полевым уставом, и, чтобы подтянуть колонну, остановился на обочине дороги, пропуская мимо себя взвод за взводом. Он всматривался в раскрасневшиеся от быстрой ходьбы и бега лица бойцов и заметил на себе не то укоряющие, не то вопрошающие их взгляды. Отвернувшись от колонны, Волжанов встретил другие, не менее неприятные взгляды горожан, в большинстве своем женщин. Стоя у калиток, они мрачно смотрели на марш-бег пехоты, два месяца защищавшей их город. Одна пожилая тетка в расстегнутой телогрейке громко заныла:

– Ой лышэнько наше, лышэнько! – запричитала старуха. – Кыдають нас заступныкы наши на знущення катам нимэцькым. (на поругание немецким злодеям). Та що ж тэпэр будэ з намы?

Чтобы не слышать этого выворачивающего душу причитания, Волжанов убежал в голову колонны и пристроился к Мурманцеву, отмахивавшему саженные шаги во главе первого взвода. Вскоре рота Волжанова остановилась неподалеку от переправы, перед крутым спуском к реке. Оказалось, что переправа была уже забита тыловыми частями армии и толпами беженцев. Пока рота шла форсированным маршем, бойцы недоумевали молча. А когда колонна остановилась, все их недоумение хлынуло наружу. Тон задал ростовчанин Чепуркин. Зло сплюнув в кювет, он громко, чтобы дошло до начальства, сказал: – Такого драпа на восток еще не бывало.

– Что это вы, Аники-воины, так взбаламутились? Разве трудно догадаться, что полк выводится на доформировку? Потрепали ведь его вон как: одни рожки да ножки остались.

– Это ты, друг, свистнул в лужу! Чё у тебя на плечах: мыслительный аппарат или умывальник? Ты видал когда-нибудь, чтоб так по-сумасшедшему водили части на доформировку?

Долго еще длилась бы эта солдатская полемика, но передние подразделения вдруг побежали вперед, и Волжанов, чтобы не пропустить впереди своей роты напиравших со всех сторон толпы беженцев тоже подал команду: «Бегом марш!»

Не чудным был Днепр в то сентябрьское утро. Волжанов сначала посмотрел на низкое сереющее небо, потом вверх по реке. Все четыре моста через Днепр были переполнены. По Дарницкому и Петровскому двигались на восток бесконечные эшелоны: пассажирские, товарные, смешанные, составы из одних паровозов. Люди облепили их, как пчелы улей, многие бежали за ними, обгоняли их, стараясь скорее оказаться на восточном берегу реки, подальше от обреченного города. По Цепному бежали только толпы женщин и детей, которые издали казались разноцветной лентой, перетянутой с одного берега на другой и состоявшей из массы платков, косынок, плащей, платьев, сумок, кепок и панамок. Наводницкий деревянный мост был только во власти войск…

Непосредственно на мост части пропускал смуглый кавалерийский полковник. Сравнительно еще молодой, приземистый, он стоял на самой развилке трех дорог с автоматом в руке и энергично отдавал какие-то распоряжения двум подполковникам и старшему политруку, которые, очевидно, были его помощниками. Всем им больше всего хлопот доставляли не столько войска, сколько высокопоставленные штабные чины. Одни из них доказывали свои права на внеочередную переправу, другие унизительно просили «протолкнуть» их машину с каким-нибудь передовым подразделением, а третьи просто «драли глотку», полагая, что такой метод в этой обстановке самый надежный и действенный. Регулировщик у самого въезда на мост придержал роту, пока последняя санитарная машина проезжала по мосту. Стоя у первого понтона, Волжанов вместе с регулировщиком пропускал на мост свою роту с большими интервалами между взводами. Когда проходил третий взвод, кто-то из бойцов крикнул:

– Побыстрее надо! Неровен час налетят стервятники, – несдобровать…

Волжанов посмотрел на усыпанный людьми и техникой высокий берег Днепра, и ему жутко стало от одной только мысли о неминуемом налете авиации противника. С наступлением рассвета уползли на запад последние дождевые тучи, и на небе осталась плотная, но высокая облачность. Не прошло и двух минут, как за этой облачностью послышался противно харкающий рокот многих моторов. Потом из облаков один за другим вынырнули десятка три тонких, как будто поджарых, меченых крестами «мессеров». Хищной стаей начали они «водить хоровод» над соблазнительной добычей и, казалось, даже растерялись при виде такого множества отличных целей на земле. Вслед за флагманским на растянувшуюся колонну полка жадно набросилась вся группа истребителей. Один за другим они на бреющем полете поливали бойцов свинцом, били из бортовых пушек, отвратительно ревели «на горках». Бойцы рассыпались по белому прибрежному песку, по кустам, потом снова собирались в колонну и по приказам своих командиров еще быстрее бежали вперед.

Недалеко за Днепром Волжанова догнал на коне подполковник Шевченко.

– Лейтенант Волжанов! – крикнул он. – Капитан Окунев убит. Передай роту Балатову, а сам принимай командование батальоном!.. Да не ешь ты меня таким взглядом: она цела и невредима…

– Есть принять батальон! Только разрешите передать роту не Балатову, а лейтенанту Орликову.

– Хорошо, передайте Орликову и – шире шаг! – Шевченко пришпорил коня и поскакал вперед, где под рев очередного «мессера» цветистым матом начал подгонять вышедшие вперед подразделения других частей… А «мессеры» тем временем жестоко обстреливали походную колонну его полка. Разбежавшиеся по прибрежным песчаным дюнам бойцы и командиры не находили спасения от разрывных пуль, сыпавшихся на них сверху. Все чаще доносились с разных сторон крики, стоны и проклятия; все больше оставалось на мосту, на дороге, с обеих ее сторон неподвижных тел.

Когда на головную походную заставу полка со стороны солнца нацелился уже шестой истребитель, навстречу ему, точно по оси его полета, выскочил с винтовкой раскрасневшийся ростовчанин Чепуркин. Спокойно опустившись на одно колено, он громко крикнул: – Ну, тепитер нама-коля лепинема, берегись! – С этими, видимо, и ему самому непонятными словами он ловко вскинул винтовку к плечу и прицелился. «Мессер» перешел в пике и, шурша воздухом о металлическое брюхо, устремился прямо на него. Расстояние между ними бешено сокращалось. Замершие в ожидании свинцового ливня бойцы прижимались к песку и с тревогой наблюдали за редким поединком маленького человека с большой летающей машиной. Но вот «мессер» дошел до критической высоты, пилот взялся за гашетку, чтобы брызнуть струями смертоносного огня, но раньше него выстрелил Чепуркин. Истребитель как-то неестественно дернулся, задымил, потом вспыхнул, как летающий факел и, оставляя огромный хвост пламени и дыма, врезался в самый берег Днепра, на небольшом расстоянии от переправы. На поверхности остался только бесстыдно задранный кверху хвост с паучьей свастикой.

Поднявшись с песка, бойцы быстро окружили Чепуркина. Все в восторге кричали «ура!», потом схватили его на руки и начали подбрасывать в воздух. Громче всех кричал Ибрагим Гениатуллин:

– Чапурка, друг! Дай моя твоя поцелует! – расталкивая всех, он старался добраться до прославленного ростовчанина, которого бойцы над головами передавали с рук на руки.

Увидев подбежавшего лейтенанта Волжанова, все опустили Чепуркина на дорогу и расступились.

– Молодец, Чепуркин! – сказал Волжанов. – Ты хороший пример показал всем стрелкам. Благодарю за отличную службу!

– Служу Советскому Союзу! – ответил Чепуркин и снова был окружен товарищами.

Железнодорожные составы полыхали огнем, но не прекращали движения на восток. На фоне зловещих языков пламени метались маленькие фигурки людей. Прикрываясь от огня одеждой, они бежали по мостам вперед и что-то кричали. Многие срывались вниз и долго летели к воде, оглашая в этом смертельном полете пойму реки душераздирающими воплями. Но самое ужасное происходило на Цепном мосту. Прекрасно видя, что по нему бегут только женщины и дети, фашистские асы атаковали их не в одиночку, а парами. Пролетая на бреющем полете вдоль моста по обе его стороны, они секли беззащитную толпу из всех своих пулеметов губительным кинжальным огнем, потом на крутых виражах разворачивались, заходили с другого конца и снова секли. Три пары, одна за другой, долго так потешались над обезумевшими от страха людьми. Даже издали видно было, что у многих женщин на руках были младенцы. При каждом заходе очередной пары стервятников эти несчастные матери падали на настил моста и телами своими прикрывали детишек от лопающихся разрывных пуль. Некоторые из них больше не поднимались, а те, которых пули не задели, срывались с места и бежали вперед, чтобы скорее вырваться из этого пекла на простор. Кто еще не утерял остатков самообладания, тот вытаскивал кричавших детишек из-под бездыханных тел их матерей и уносил с собой на восточный берег…

– Шо гады роблють! Шо скаженни каты творять з нашымы людямы! – 3акричал Николай Филиппович.

Пока бойцы видели, что «мессеры» обстреливают только их, они считали, что это в порядке вещей: на войне как на войне. Но когда началось безжалостное истребление женщин с младенцами, над колоннами взметнул ураган негодования:

– Вот стервецы! Они же видят, что там только бабы с детишками…

– Да что же это такое? – крикнул кто-то из колонны. – Неужели на них нет управы? Где же наши хваленые сталинские соколы?

– Эге, чего он захотел – сталинских соколов! – ответили ему из другого конца колонны. – Ты что, в кино пришел довоенное?

– Я от самой границы топаю под «мессерами» и «юнкерсами», а наших соколов так ни одного и не видывал, даже не познакомился с их силуэтами.

А батальон Волжанова форсированным маршем пошел на восток, навстречу неизвестным испытаниям. Вскоре и горящие днепровские мосты, и сам Днепр, и бежавшие разноцветные толпы женщин и детей были уже невидимы за высоким холмом… До слуха молодого комбата донеслась команда: «Комполка приказал ускорить движение!»


Посоветовавшись с комиссаром Лобановым, Шевченко решил вести полк по проселочным дорогам параллельно Харьковскому тракту и в первом же большом селе с хорошими садами дать привал. Бросив поводья своего коня ординарцу Митрохину, он шагал в голове второго батальона и время от времени подавал одну и ту же команду: «Шире шаг, Волжанов!». Обычно радушные и приветливые, украинские женщины теперь стояли у почерневших плетней и беспокойными взглядами провожали колонны бежавших из Киева войск. Не по себе было от этих взглядов каждому из бойцов и их командирам. Но больше всех страдал Иван Михайлович Шевченко. В каждом взгляде своих землячек он узнавал взгляд своей матери, оставленной в Киеве. Но матери он успел хоть коротко, на ходу, объяснить причину своего бегства. А как объяснить этим покидаемым советским людям?

Рядом с комбатом Волжановым во главе колонны второй роты шли командир роты Величко и адъютант батальона Ребрин. Всегда молчаливый и флегматичный, Величко заметил, как быстро падает настроение бойцов, и вдруг изменил своему характеру. На ходу повернувшись к роте, он крикнул:

– Илюша, ты что приуныл? А ну, подай голос красавицы-Одессы!

– Есть подать голос, товарищ старший лейтенант! – откликнулся из колонны картавый голос.

Во всем полку Илюшу Гиршмана, молодого одесского парикмахера, знали как самого предприимчивого и острого на язык бойца. В спокойной обстановке он сутками мог рассказывать уморительные анекдоты об одесских евреях и ни разу не повториться. Но в условиях боя или тяжелого марша он всегда падал духом. Особенно боялся он самолетов, поэтому никто раньше него не мог услышать приближающийся шум моторов. Впрочем, обладал он необыкновенным чутьем на всякую опасность. Все его однополчане знали, что если Илюша приуныл, – быть какой-нибудь беде. И, наоборот, если Илюша весел да еще рассказывает анекдоты, можно не беспокоиться: больших неприятностей не будет…

– Друзья мои, – крикнул он, сильно картавя, – я могу вам рассказать один анекдотец, но только один: зверски я устал…

– Давай, Илюха, посмеши, только погромче!

– Хорошо, только не перебивайте меня. Правда, это не анекдот, а быль. Случилось это в царствование последнего русского царя Николашки… Один одесский новобранец попал на службу в конницу. Кавалеристов, как известно, сначала обучают езде на лошадях без седел. А бедняга наш Мордух ни разу в жизни рядом с лошадью не стоял. Стыдно было сказать об этом унтеру. Дрожа, как лист осиновый, подошел этот Мордух к проклятой лошади и, когда унтер подал команду «По коням!», чудом каким-то вскарабкался на ее спину. Унтер что-то еще скомандовал, махнул плеткой, и все новобранцы поскакали. Мордух поводья упустил, за гриву ухватиться не успел и сразу же начал сползать назад, к хвосту лошади. Лошадь скачет, Мордух, как чучело, подпрыгивает на ней, ногами болтает и старается хотя бы ногтями вцепиться в шерсть на крупе. Но откуда у сытой и гладкой строевой лошади шерсть? В общем, за полкруга пробега бедный Мордух был уже в самой задней части. Оглянулся он и ахнул: хвост совсем рядом! Чтобы не сползти совсем, растянулся он по всей спине лошади, клещём вцепился в ее бока и бедра руками и ногами, доскакал так до унтера, и что было сил, крикнул: «Господин унтер-офицер, дайте вторую лошадь: эта кончилась!»

Колонну как-будто взорвало подложенной под нее миной смеха:

– Ха-ха-ха-ха… Ну, чертов Илюха, вот это одессит!

– Ого-го-го-го-го… Вот так сочинил, бесенок рыжий!

– Ух-хо-хо-хо-хо… Откуда только он берет эти уморительные истории? Как неудержимая цепная реакция, заразительный смех быстро полетел по колонне. Хохотали уже и те, кто из-за расстояния и топота сотен ног не слышал ни одного слова Гиршмана. Просьбу горе-кавалериста Мордуха дать другую лошадь бойцы передавали из уст в уста по всей колонне, и хохотали все неудержимо…

Илюша Гиршман был доволен. Его подталкивали, перед ним заискивали, и каждый норовил помочь ему, чтобы он не отставал от рослых пехотинцев. Доволен был и ротный: на какое-то время изнемогавшие от усталости бойцы забыли про усталость.

– Товарищ старший лейтенант, я тоже могу повеселить, – оказал Чепуркин, шедший со второй ротой как связной от головной походной заставы при командире батальона,

– Давай, Пашка, не посрами славу казачьего Дона!

– Только громче рассказывай, а то плохо слышно!

– Ладно, буду орать, только слушайте, – пообещал Чепуркин и сразу же перешел к рассказу. – Было это не в Одессе-мамочке Илюшки Гиршмана, а в Ростове-папочке Пашки Чепуркина. Есть у нас два забулдыги, которых знал до войны весь город. Причащаться они любили почти в каждой забегаловке, особенно в новых. Пили они, правда, не до чертиков, но и не малые дозы. А закус у них был один и тот же – соленый огурец. Летом, конечно, свежий. Пьют да пьют, а огурец все целый, потому что не кусают его, а нюхают. Но однажды зимой и с этим закусом им не повезло: потеряли. А тут, как назло, только что распахнула двери новенькая забегаловка – чистенькая, еще не заплеванная и нежно так манит краской. Остановились они.

«Зайдем?» – спросил один. – «А чем закусим?» – переспросил другой.

«Идем, у меня есть холодная баранина».

Зашли. Тяпнули по граненому стакану.

«Где же твоя баранина?» – Другой, не закрывая обожженного хайла, (рта) ждал, пока обещанная холодная баранина появится на столике. Собутыльник его, не торопясь, вывернул полу овчинного тулупа, вытер ею губы другу и сказал: «А вот и баранина». Много смеялись и над рассказом ростовчанина. Но смертельная усталость брала свое. Веселое возбуждение стало затихать. Да и сам ротный уже так выдохся, что с раздражением посматривал в сторону командира и комиссара полка, которые упрямо не давали привал, а все жали, жали: «Шире шаг, Волжанов!»

Читателям, никогда не служившим в пехоте, трудно себе представить, как тяжела ее походная жизнь. Навьюченный амуницией, пехотинец даже стоя на месте сгибается, а на марше…. Но удивительно вынослив наш натренированный рядовой пехотинец! До ниточки мокрая и полусгнившая от пота гимнастерка, обильно пропитавшись солью и грязью, набухает и тяжелеет с каждым километром марша; пот сначала отдельными бусинками, а затем ручьями стекает по лицу на отяжелевшие ресницы, мутной пеленой застилает глаза, надоедливо подбирается ко рту, а противные испарения собственного тела вызывают тошноту; время от времени солдат встряхивает головой, и на землю срывается с лица капли пота… А идти солдату надо, боевую задачу он выполнить должен, и он идет и нередко с марша вступает в бой!

– Чи скоро дадуть прывал, товарыш лейтинант? – Услышал Волжанов показавшийся ему гневным вопрос.

– Скоро, товарищ Царулица, я думаю, очень скоро. Потерпи еще немного.

Легко сказать: потерпи! Волжанов и сам понимал, какое это слабое утешение вымоченному бойцу. Но ничего другого, более утешительного, он не мог ему сказать: впереди хоть и виднелось большое село, однако только командир полка знал, даст он в нем привал, или опять крикнет: «Шире шаг, Волжанов!». А самого Волжанова не меньше, чем других, мучила жажда. Легко висевшая у него на ремне пустая фляга издевательски напоминала о желанной воде.

Над походной колонной полка повисли кудластые и белые облака. А далеко-далеко впереди такие же облака ступенчатыми грядами тянулись до самого восточного горизонта и там под лучами осеннего солнца холодно серебрились, напоминая поднебесные вершины снеговых макушек гор. Всегда чарующая своей красотой, приднепровская степь как-то потускнела, обезлюдела, стала мрачной и тревожной…

Рота за ротой полк входит в укрытое желтеющими садами большое село и размещается, наконец, на долгожданный привал. Как подкошенные, валились бойцы на высохшую в садах траву, в изнеможении закрывали глаза. Ноги ужасно зудят, спина ноет, в голове что-то издевательски стучит и не хочется пошевелить ни одним суставом, ни одной тканью тела… А второй роте приказано похоронить бывшего комбата Окунева. «Как некстати угораздило тебя погибнуть! Где взять силы, чтобы похоронить тебя, капитан»? – Такое примерно мелькнуло в каждой измученной голове роты, начиная с ее командира Величко. Когда подъехала повозка с телом капитана, сердобольные сельские женщины сжалились над измученными бойцами и предложили свои услуги. Привычные к тяжелому труду, они быстро вырыли на краю сада могилу, по всем правилам вымыли покойника теплой водой, одели в чистое полотняное белье. Хоронили без гроба, без салюта и слез: неизвестно ведь, где противник и сколько еще боевых товарищей предстояло оплакивать впереди. Слезы воина надо беречь на войне, как и его кровь. Только хозяйка сада, в котором похоронили комбата, молодая и по-степному здоровая женщина примерно тех же лет, что и покойник, всплакнула, вытерла щеки концом белой хустки (платок) и ушла в хату. Жизнь и борьба на земле продолжались без еще одного ушедшего в нее человека…

Комполка Шевченко, комиссар Лобанов, начштаба Казбинцев и Зинаида Николаевна разместились в небольшой хате неподалеку от центра села. Наскоро умывшись, они сидели за обеденным столом и ели вареники с творогом. Когда Волжанов переступил порог, Иван Михайлович заглянул на дно глиняной миски и виновато сказал:

– Маловато осталось. Но зато какие! Ты парень, видать, хитрый, Володя: к самому смаку угодил. Посмотри, они хоть и на самом дне, но купаются в масле. – Он жестом руки пригласил Волжанова к столу. Моложавая хозяйка взглянула на опоздавшего лейтенанта и начала усердно шуровать жар в печи, «подгоняя» очередную партию вареников.

– Волжанов, где Додатко? – спросил комиссар.

– Он привез больных и пошел разыскивать полкового врача Лободенко, ответил Волжанов, накалывая оловянной вилкой неуловимые в масле вареники.

– Да что ж его искать, врача Лободенко? – Иван Михайлович удивленно посмотрел на Волжанова. – Он мне доложил перед выходом полка, что будет в хвосте колонны на случай необходимой медицинской помощи отстающим.

Низенькая дверь резко распахнулась, и в горницу вошел уполномоченный особого отдела политрук Глазков. Поправляя не совсем удачно подобранное к его небольшой комплекции снаряжение, он подошел к столу, без приглашения сел рядом с командиром полка и спокойно сказал:

– Неприятность, Иван Михайлович. Шевченко устало улыбнулся:

– Ты, Леонид Петрович, по штату предусмотрен как вестник неприятностей. Что там еще стряслось?

Глазков покосился на уткнувшуюся в большое окно печи хозяйку, тихо доложил:

– Военврач Лободенко дезертировал.

– Быть этого не может! – отрезал Шевченко. Он переглянулся с комиссаром и начал ходить по комнате.

– К сожалению, это так, товарищи. Я предварительно расследовал обстоятельства его исчезновения. Он ехал с военфельдшером Лузиным на последней повозке санроты, в одном селе зашел в хату молока попить и не вернулся.

– Так, может, просто отстал человек? Догонит!

– Нет, Иван Михайлович, не догонит. Я был в той хате. Хозяйка показала, что доктор ушел в другое село, в сторону от дороги. Просил гражданскую одежду, но хозяйка отказала. – Глазков открыл планшет и показал на карте село.

– Понятно. Похоже, сбежал, подлец! – Шевченко сурово нахмурился.

В этот момент в комнату вошли комиссар Додатко и военфельдшер Лузин.

– Вот и разгадай, в ком скрыта подлая душа изменника! – произнес Додатко гневно и, подойдя к столу, сел на лавку рядом с Лобановым.

Высокий, сутулящийся военфельдшер Лузин, поправив очки в позолоченной оправе, стоял у порога, готовый дать самые правдивые и очень неприятные объяснения. Но командир полка, привыкший верить информации особиста, не стал слушать военфельдшера. После минутного размышления он подошел к Глазкову, еще больше нахмурился и решительно сказал:

– Вот что, Леонид Петрович, надо поймать дезертира! Мы этого подлеца примерно накажем. Чтобы весь полк знал об этом. Понимаешь? Постарайся, дорогой, иначе… Кто знает, сколько еще с такими намерениями ждут подходящего случая?

– Мы найдем его, Иван Михайлович, – заверил Глазков, – можете не сомневаться. Сам я не могу отрываться от полка, а пошлю по свежим следам Лободенко своего помощника Хижняка. Он парень расторопный, догонит дезертира.

Возвращаясь в расположение своего батальона, Волжанов и Додатко от усталости несколько минут шли молча. Потом комиссар спросил:

– Ну что, молодой комбат, не испугала новая должность?

В сознании Волжанова комиссар Додатко всегда был человеком, которого прислала в батальон партия, человеком-учителем всех бойцов и командиров, возбудителем высокого духа и сознательности. Шутка сказать: член партии ленинского призыва! А он, Волжанов, пока еще кандидат… Слишком большая разница! Про себя он решил, что не изменит своего внешнего обращения с комиссаром как со своим старшим боевым товарищем. Но Додатко понимал состояние молодого лейтенанта и сразу же пришел ему на помощь.

– Знаешь что, Владимир Николаевич, – сказал он, остановившись у перелаза через садовый плетень, – ты не смущайся оттого, что я буду величать тебя по имени и отчеству: теперь ты на большом командном посту и должен быстрее к этому привыкнуть. Командуй, Владимир Николаевич, смело, как учили тебя в военной школе, и не оглядывайся на комиссара. А я всегда помогу тебе. Рассчитывай на мою поддержку в любое время, в любом разумном решении.

В саду, где расположилась вторая рота, они увидели интересную картину. Возле каждой группы бойцов хлопотали женщины и девушки. Они подкладывали хлеб и подносили полные кувшины молока. Между ними порхали босоногие ребятишки, а над всем этим молочным пиршеством видна была направляющая рука его организатора, Илюши Гиршмана. Низкий ростом и нескладный, он очень важно ходил с большой эмалированной кружкой в руке от взвода к взводу и в промежутках между глотками наставительным тоном подбадривал:

– Копейка, докажи, что ты хоть за едой стоишь дороже своей фамилии! Почему отстаешь, бисова твоя душа?

Скромный и необычайно стеснительный сельский парень Костя Копейка, сильно краснея, отвечал:

– Я, Илюха, всэ свое життя стараюся доказувать, шо я нэ копийка, а цилый карбованэц, алэ шо тут поробышь: такая хвамилия!

Бойцы хохочут, а Илюша уже у другого взвода, потом у третьего, у четвертого… Подойдя к двум сдвинутым столам, за которыми подкреплялись командиры, он участливо спросил:

– Может, вам сообразить глазунью, товарищи командиры? Это ведь один миг – и она будет шипеть на вашем столе. – Он хотел, было, уже мигнуть женщинам, но ротный его остановил:

– Не надо, Илюша: некогда. На этот раз обойдемся без глазуньи. А потом ты и так, видно, обобрал все село.

– Да нет, товарищ старший лейтенант, только одну улицу… Ну, не надо так не надо…

Подойдя поближе, комиссар крикнул:

– Ба! Да у вас тут весело! Дякуемо вас, дорогие наши жиночки та дивочки, щиро дякуемо…

– Та нэма за що дякуваты, товарыш командир, – ответила одна из пожилых женщин, видимо, хозяйка сада. – Цэ ж вси наши сыночэчкы риднэньки. Ой, як же вы их вымучылы, сэрдэшнэнькых! Мабуть, и нашим хлопцям дэ-нибудь выпадае такая ж нахлобучка… – Женщина концом хустки прикрыла свои готовые прослезиться глаза, махнула рукой и пошла к хате.

Гиршман усадил командира и комиссара батальона к столу, а две черноглазые девушки поставили на стол еще кувшин молока и несколько ломтей хлеба. Комиссар с улыбкой посмотрел сначала на девушек, потом на Гиршмана, одобрительно сказал:

– Молодец, Илюша! Ты нам с комбатом очень помог…

– Служу Советскому Союзу! – гаркнул Гиршман на весь сад.

И посыпались похвалы в адрес Илюши Гиршмана со всех сторон.

После трапезы Волжанов и Додатко побывали во всех ротах батальона и побеседовали с бойцами. Во второй и третьей ротах сообщение об окружении было встречено относительно спокойно. В четвертой люди возмущенно загалдели:

– Это похоже на измену!

– Действительно, как могли пропустить фашистов за Днепр?

– Наши генералы прос… ли Днепр и, видать, всю Украину…

– Бросили они армию, подлые трусы! Теперь нам всем крышка…

Гомон все нарастал и с каждой минутой все быстрее и быстрее. Отдельные бойцы с разъяренным видом, схватив винтовку, поднялись с мест. Весь сад угрожающе гудел… Волжанов с тревогой посмотрел на багровевшее лицо комиссара и заметил, как в его воспаленных глазах начали сверкать искорки беспокойства. Но это было заметно даже меньше минуты. Комиссар взял себя в руки и уже спокойно, почти равнодушно слушал угрожающие реплики отдельных «бузатеров». Потом он весь как-то подобрался и сжал кулаки. Лицо его вдруг загорелось неудержимым огнем борца; прямой нос над густым кустиком черных усов гневно раздувал ноздри; черные глаза тоже гневно и решительно «сверлили» крикунов.

– Товарищи бойцы, друзья мои! – сказал он против ожидания тихо и примирительно. Все смолкли. – Я не стану в позу защитника наших генералов. Не судить, мы поставлены в строй своим народом, а воевать, грудью своей отстаивать родные города и села от фашистских поработителей. Помните, друзья, что в этой войне каждый день нашего сопротивления – это глоток воздуха нашей истекающей кровью Родины. Сопротивление, жестокая борьба до последней капли крови каждого из нас – это единственное право, которое мы теперь имеем. Лучше умереть в бою, чем ползать перед врагом на коленях! Знайте и ни на минуту не забывайте, что фашистский плен – это тоже смерть, но смерть мучительная, унизительная и бесчестная для советского воина! В тяжелой мы оказались обстановке – это верно. И выход из нее у нас с вами только один – через трупы гитлеровских захватчиков! Если каждый из нас осознает это, мы разорвем кольцо окружения и снова, как и под Киевом, станем насмерть на новом рубеже!

Волжанов, зорко наблюдавший за бойцами, заметил, что с каждым новым словом комиссара выражение их лиц становилось все более суровым и решительным. А комиссар Додатко уже спокойно и тоном, исключающим, какие бы то ни было сомнения, добавил:

– Это я говорю вам, братцы, от имени нашей партии и великого нашего вождя Иосифа Виссарионовича Сталина…

– Никакой пощады фашистам! – вдруг крикнул один боец-кавказец.

– Драться, так драться, чего уж там!

– Смерть колбасникам!

– Пробьемся к своим, ведите нас, товарищи командиры!

Откровенная и глубоко искренняя речь комиссара Додатко сработала: заколебавшаяся четвертая рота готова была теперь двинуться в жестокий бой.


Перед самым выходом полка из гостеприимных садов над селом начал кружить немецкий самолет-разведчик. По приказу Волжанова строившиеся в походную колонну подразделения снова рассыпались по садам и укрылись под деревьями.

– Раз «горбыль» приковылял, – жди «юнкерсов», – сказал комиссар Додатко.

– Да, когда появляется эта рама, беды не миновать, – согласился Волжанов.

«Рама» – двухфюзеляжный корректировочный самолет с поперечной перекладиной у самого хвостового оперения – несколько раз развернулась над крышами домов, бессовестно заглядывая в улицы и под деревья садов, и медленно удалилась. А через несколько минут с запада стал приближаться мощный, леденящий душу гул авиационных моторов. Быстро нарастая, он приводил в содрогание уже не только небо, но и землю… На белом фоне облаков «юнкерсы» шли своим излюбленным таранным строем – «воздушными свиньями», как прозвали его наши бойцы. Их было много, и шли они тяжело… Пройдя над первым селом, они разделились на две почти равные группы и атаковали одновременно оба села. Лежа под старой густой вишней, Волжанов увидел, как от флагманского звена отвалил самолет-вожак, качнулся с крыла на крыло и, пронзительно визжа, упал в пике. Почти у самых соломенных крыш хат от его брюха оторвалась черная свеклообразная бомба, и он резко перешел на бреющий полет. Уплотненная волна воздуха зашуршала о дюралевую обшивку фюзеляжа. Раздался взрыв на самой середине улицы. Он взметнул огромный фонтан огня, смешанного с землей и дымом. Пламя жадно лизнуло крыши двух хат, и они сразу же загорелись. Охваченные страхом и паникой, по горящим улицам побежали женщины и дети; заревели в хлевах почувствовавшие гибель коровы, завизжали свиньи; с криками разлетелись в разные стороны от села гуси, утки и куры; медленно, но тревожно улетели в степь похожие на дирижабли аисты. Почти все село уже полыхало огнем, а «юнкерсы» продолжали сыпать на него бомбы… Одна небольшая бомба взорвалась прямо перед окнами хозяйской хаты, другая – в конце ее сада, и горячая взрывная волна, как тяжелым прессом, придавила Волжанова и Додатко к земле. Пламя от горевшей хаты длинными шлейфами тянулось в сад, хотя ветвей деревьев еще не касалось.

– Ой, люды добри! – вдруг закричала молодая хозяйка: – Маты моя в хати! згорыть, ой згорыть! Спасить ради бога! Рятуйтэ, (спасите) люды!

Волжанов вскочил на ноги и побежал к хате, у которой огонь прожорливо истреблял соломенную крышу и уже подбирался к сеням. Ворвавшись в сени, потом в первую комнату, лейтенант увидел на чистом земляном полу у печи пожилую женщину в луже крови. Она лежала навзничь с развороченной осколком головой и мертвой хваткой прижимала к груди только что вынутую из печи гофрированную буханку белого хлеба. Вслед за Волжановым в хату вбежал Караханов. Увидев женщину в крови, он растерянно остановился у ее ног.

– Бери скорей! – приказал Волжанов. – Промедлим, – сгорим здесь, как цыплята.

Они бережно вынесли мертвую женщину в сад и положили под яблоней. Комиссар Додатко снял фуражку и, увидев на гимнастерке Волжанова сгустки крови, начал стирать их пучками травы и листьев. Молодая женщина заголосила, а ее мальчики, испуганно глядя на окровавленную бабушку, сквозь слезы бормотали только одно слово: «бабуся», «бабуся»… Их никто не утешал: никакие утешения в таком горе не могли бы им помочь… Отбомбившись, «юнкерсы» ушли, и гул их моторов, поглощаемый расстоянием, стал постепенно гаснуть

Чем ближе подбегал Волжанов к селу, в котором отдыхала первая рота, тем больше он волновался. Всего полчаса тому назад здесь было два длинных и ровных ряда хат, небольших, белых и уютных, окруженных еще густокудрыми красавицами-вишнями и остроконечными тополями. И эти белые хаты, и вишни, и тополи – все это составляло широкую сельскую улицу. Теперь же на ее месте было два ряда лохматых прожорливых костров. Клубы пламени, схватывая друг друга в объятия, вихрем уносили с собой в небо большие клоки слежавшейся соломы, щепы и даже небольшие доски. Волжанов остановился перед огнем, соображая, какой стороной его лучше обойти, и вдруг увидел бежавшего из сада своего ординарца Квитко.

– — Ба! Товарыш лейтенант! Жывый? Оцэ добрэ! А мы думалы, шо вас там с зэмлэю змишало. Бачилы б вы, як волнувалась Людочка! Беги та беги, говорыть, узнай, чи живый, чи нэ поранытый лейтенант… А мэни и самому дуже хотилось збигать…

Пока они шли вдоль садов по узкой и гладкой, как асфальтовое шоссе, тропе, Николай Филиппович безумолку описывал ужасные подробности бомбежки села. Особенно тяжело было видеть в охваченных пламенем домах маленьких детишек, которые беззаботно спали в своих по-деревенски простых постелях. Их матери с самого рассвета находились в поле или на огородах, а теперь, обезумевшие от горя, метались вокруг пожираемых огнем дорогих своих гнезд. Вот одна из них невыносимо жалобно голосит в саду у недавно вырытого окопа. Волжанов и Квитко подошли к ней. Она, вцепившись в свои растрепанные волосы, на коленях ползала вокруг троих маленьких покойничков. Два мальчика, один другого меньше, и совсем крошечная девочка с белыми кудряшками лежали рядом. Старшему мальчику в смуглый бок вонзился большой осколок; пробив матрац, он вогнал в тело мальчика кусок ваты, который быстро промок алой кровью. Взъерошенные волосы мальчика были опалены огнем. Круглое курносое лицо его страдальчески перекосилось и, глядя на воющую мать потускневшими мертвыми глазами, казалось, спрашивало: «Эх, мамо, мамо! Що ж ты нас ны розбудыла?» Меньший мальчик и девочка, очевидно, были убиты в спины, потому что спереди никаких ранений не было видно. Их лица, напротив, были блаженно-спокойны, и, похоже, было на то, что они спят и вот-вот проснутся…

Дети, дети! Когда вы были живыми, вы и знать не хотели о какой-то далекой, блудной, ненасытной ведьме-смерти, которая подстерегала и уносила своими кочковатыми ручищами в землю только стареньких людей. Вы не предполагали, как пагубно и для вас знакомство с ней, и угодили под ее зазубренную, залитую людской кровью косу. Да, в самое тяжелое время родились вы. Если бы это от вас зависело, вы бы, конечно, подождали с приходом в этот извечно враждующий, озлобленный людской мир…

Волжанов неумело утешил несчастную молодую мать, приказал ординарцу помочь ей похоронить малюток, а сам пошел дальше. И в других садах и дворах он слышал выворачивающие душу вопли матерей, которые оплакивали своих убитых или сгоревших в огне родной хаты детишек. Люда бегала по садам, куда бойцы вытаскивали раненых женщин и детей, оказывала им первую помощь. Работы было много, но она не просмотрела Владимира. Не выпуская из рук закручиваемого вокруг головы раненой девочки бинта, она громко крикнула:

– Володя, зайди сюда! – а когда он подошел к яблоне, под которой она работала, то от радостного волнения только и могла сказать: – Как я рада, Вовочка, что ты пришел…

– Признаться, самолетов, которые пикировали на нас, я не боялся, но очень боялся тех, которые пикировали на вас.

Из соседнего сада через плетень перепрыгнул лейтенант Орликов. Волжанов отвел Орликова под соседнюю грушу, проложил на его карте дальнейший маршрут и начал уточнять боевую задачу роты, но в это время головной дозор донес по цепочке, что недалеко впереди на марше замечено до роты пехоты. Чья это была пехота? Куда и с какой целью она двигалась?

По дороге форсированным маршем, почти бегом, шла колонна пехоты в форме Красной армии.

– Командир маршевой роты младший политрук Жарков, – представился начальник колонны, – пополнение следует в тридцать седьмую армию для защиты Киева. Разрешите узнать, с кем имею встречу? Глаза младшего политрука сверкали, как горячие угольки. Все лицо его, грязное, все в дорожках стекавшего по нему пота, излучало, тем не менее, воинственное возбуждение, упорство и жажду померяться с противником силой. Волжанову он сразу понравился.

– Вы имеете встречу с передовым батальоном тридцать седьмой армии, – сказал он – Так вы идете в Киев?

– Да. Я, правда, немного запоздал… К вам ведь не так-то просто пройти! Пришлось пробиваться через заслоны противника, – Жарков указал рукой на свою роту, как на доказательство того, что он действительно пробивался. А рота имела вид хоть и воинственный, но основательно потрепанный. До штатного численного состава в ней недоставало не менее одной четвертой части. Многие бойцы и младшие командиры были с окровавленными и очень грязными повязками; воротники гимнастерок расстегнуты, на головах – пилотки вместо касок, трофейные автоматы вместо отечественных винтовок висели на ремнях почти у каждого, в том числе и у самого Жаркова

Волжанов приказал вызвать санинструктора и спросил Жаркова:

– Почему у вас не отечественное оружие?

– Когда мы выезжали из Чугуева, нам выдали только по одной винтовке на отделение, Эти трофейные автоматы мы реквизировали у фрицев. В бою, конечно… Когда меня в Харькове выписывали из госпиталя, – рассказывал Жарков, – врач-хирург порекомендовал мне попросить у командования краткосрочный отпуск и немного отдохнуть после лечения где-нибудь в тылу. Но я категорически отказался от тыла. Что мне делать в тылу, сами посудите? Я ведь фронтовик с самой границы! Да и разве можно усидеть в такое горячее время в тылу? Назначили меня политруком этой вот маршевой роты. Подоспел я к ней в Чугуев за пять минут до отхода эшелона. Наш эшелон дошел только до Ахтырки. А там припожаловали «юнкерсы» и превратили все наши вагоны в щепы. Правда, людей мы с командиром вовремя рассредоточили, а сам командир… Похоронили мы командира и всех убитых бойцов, сдали коменданту города раненых, выклянчил я у него десятка два винтовок и один дегтяревский пулемет и повел уцелевших в Киев пешим порядком. Километров пятнадцать отсюда столкнулся я с колонной немецких мотоциклистов. Откуда они взялись, черт их знает! Выяснять было некогда. Организовал я засаду. Эх, и всыпали мы фашистам! По самое по первое число. Немногие успели удрать. Особенно удачно полоснул наш пулеметчик Ваня Грачев. Да вы его работу, может, еще увидите в другом деле… Подобрали мы трофеи: автоматы, шоколад, консервы, их шнапс, сигареты, губные гармошки…

– Зачем же вы пробивались в Киев? – спросил Волжанов – Ведь Киев отрезан.

– Ну и что же, что отрезан? Я уверен, что Киев не будет сдан, – Жарков немного подумал и, понизив голос, добавил: – Это же Киев! Кто же позволит сдать его фашистам?

Волжанов внимательно посмотрел на смелого политрука, дымившего вонючей немецкой сигаретой. Волжанову стало как-то не по себе: не то больно, не то стыдно перед Жарковым и перед его бойцами… Когда Волжанов привел Жаркова к командиру полка, подполковник Шевченко очень подробно расспрашивал об обстоятельствах его встречи с противником, потом спросил:

– На какой речушке вы дали им бой? – спросил Шевченко, пододвинув к Жаркову планшет с картой.

– Супой называется эта речушка. – Жарков показал ее на карте. – Противник торопится закрепиться на обоих ее берегах. Но на этом, западном, я думаю, он оставляет только заслоны.

Шевченко переглянулся с комиссаром Лобановым и начальником штаба Казбинцевым.

– Случилось то, чего я больше всего боялся, – сказал он с тяжелым вздохом. – Противник захлопнул крышку котла и теперь готовится к нашим ударам изнутри по этой крышке.

Окруженцы. Киевский котел. Военно-исторический роман

Подняться наверх