Читать книгу Ключ - Седьмой - Страница 6
I. Коля
1.3 В людях
ОглавлениеЯ родилась в Москве, и до шести лет жила с родителями, дедушкой, бабушкой, тетей (сестрой отца) и ее сыном в малогабаритной трехкомнатной квартире на пятом этаже панельной девятиэтажки. Вот в такой:
Дедушка и бабушка занимали самую дальнюю комнату с лоджией. Мои родители и я жили в комнате рядом с кухней – такой узкой, что, лежа в кровати, я могла кончиками пальцев коснуться шкафа у противоположной стены. А в большой проходной комнате спали тетя с сыном.
В коридоре у входной двери и зимой, и летом висела горбатая охапка пальто. Это был удобный наблюдательный пункт, когда приходили гости. Например, на Новый год всегда заглядывал бывший тетин муж – дядя Юра. Он приносил для двоюродного брата огромные холодные коробки, пахнущие подарками и праздником. Но тетя тут же запирала сына в комнате, а бывшего дядю и его морозные дары выставляла на лестницу. Потом уходила на кухню и плакала там, а бабушка что-то быстро шептала ей на ухо.
В будни все выходили в разное время и завтракали по очереди, поэтому утром мы друг с другом почти не виделись; а вот вечерами часто собирались на общий ужин. Кухня была метров семь, и нас было семеро, а еще холодильник, плита, раковина и стол с табуретками; так что очень скоро становилось жарко, как в бане, и к запаху еды примешивался острый дух человеческого пòта и чесночного перегара. Независимо от блюд, на стол всегда выкладывали соль и много хлеба: по деревенской традиции с хлебом надо было есть всё, даже жареную картошку и макароны. Отступников от этого правила едко высмеивали.
Доедала я быстро, а потом сидела перед кружкой с приторно-сладким чаем и представляла, что смотрю на нашу компанию из вечерней темноты за окном. Когда стоишь во мраке, любое светлое пространство кажется святым; так и мы в глазах ночи вполне могли оказаться семьей, где все любят и берегут друг друга. Мне хотелось увидеть нас такими глазами.
После ужина все перебирались в большую проходную комнату, где по вечерам царствовал телевизор. Сначала смотрели программу «Спокойной ночи, малыши!», потом «Время», после чего начинался «взрослый фильм», и мы с двоюродным братом должны были идти спать: я в комнату-пенал, а он на кровать к дедушке с бабушкой, пока те сами не соберутся на покой и не отнесут его обратно к тете в большую комнату.
Чтобы всем поместиться перед телевизором, дети должны были забраться кому-нибудь на колени. Лично я предпочитала маму или бабушку, но их ноги быстро затекали, и тогда меня забирал дед. Из-за тугого выпученного живота ему приходилось перехватывать меня рукой поперек тела. Я тут же начинала вырываться, но не от брезгливости (хотя дед принимал душ и менял любимую майку только в единственный выходной день, воскресенье), а оттого, что никогда не любила прикосновений и тем более крепких объятий. Едва осознав себя, я как-то сразу поняла, что единственное слабое звено моего (и вообще любого) земного существования – это физическое тело. В отличие от духа, его легко можно было схватить, зажать, лишить выбора. И любое, даже осторожное, касание становилось горьким напоминанием об этой врожденной бреши в моей идеальной крепости. Мне нравились (и нравятся до сих пор) лишь слабые касания по волосам. И то не всегда. В детстве меня так гладила только мама.
Без мамы я бы не выжила. Но любила больше всех почему-то бабушку. Первые мои воспоминания о ней: ночь, я плачу, мама качает меня, прижав к остреньким ключицам, но я никак не могу успокоиться. Тихо входит бабушка в ситцевой ночнỳшке, с распущенными волосами, шепчет: «Ну-ну, ну-ну». Осторожно принимает меня и кладет на теплую мягкую грудь. И сразу приходит покой.
Большинство воспоминаний о бабушке связаны с жизнью на даче, которую они с дедом купили, когда мне было лет пять, и куда почти всё школьное детство я ездила на летние каникулы. На даче бабушка вставала на рассвете, быстро завтракала и уходила в огород. Мы с двоюродным братом просыпались не раньше 11 часов, потому что почти каждый день до часу, а то и до двух ночи резались в дурака. Обедали поздно, около трех. После обеда бабушка час-другой «отдыхала» – спала в доме или в палисаднике. Потом шла опять на огород или к соседкам. Когда становилось совсем темно и работать на улице было невозможно, надевала очки и садилась под лампой за книги по садоводству, время от времени подчеркивая карандашиком. У бабушки было несколько таких книг, в том числе и довольно толстых, и мне очень нравилось наблюдать, как она щурит небольшие серые глаза и морщит нос-картошинку, следуя за мыслью очередного огородного гения. К чести бабушки, все почерпнутые за вечерним чтением знания она воплощала на грядках, поэтому наш огород был одним из самых аккуратных и плодовитых в округе.
Иногда мы с братом сердили ее, и тогда она хватала полотенце и бросалась за нами с криком: «Убью ищас!» Страшно не было – было смешно и жалко, что мы поссорились с бабушкой и она теперь сердится.
Если заходили соседки, бабушка усаживала их под навесом у кухни и угощала чем-нибудь с огорода. В дом по деревенской привычке просто так не приглашала. Тем не менее, пару раз соседки оказывались у нас в горнице. Тогда бабушка гладила руками матерчатую скатерть на столе, качала головой и всё приговаривала, вздыхая: «Простите, у нас такой хавас!». Не сразу я поняла, что «хавасом» она называла «хаос». Наверное, услышала это словечко в одной из научно-популярных передач, которые в послеобеденное время крутили по радио «Маяк».
Дачный домик был маленький. Готовили на конфорке на крылечке, обедали в проходной комнатке с ходом на чердак (вечером там же мылись в корыте, пока не построили отдельную кухню с банькой). Спали в «большой» комнате с железной кроватью, квадратным диваном, шкафом-комодом, холодильником и тумбочкой – откуда после рождения двоюродной сестры нас с братом отселили на чердак. Когда мы еще спали в одной комнате с бабушкой, я и брат иногда просили ночью: «Бабушка, принеси попить», – и она всегда безропотно вставала и приносила не просто воды, а компота или подслащенного холодного чая. Мне сейчас стыдно вспоминать, что я будила ее среди ночи после тяжелого трудового дня ради стакана сладкого питья. В свое оправдание могу лишь сказать, что в детстве эти ночные компоты утоляли не столько физическую, сколько эмоциональную жажду, которая сỳшит гораздо сильнее. Когда подросла, тревожить бабушкин сон перестала. Огонь в моей душе компотом было не погасить…
Иногда я просила бабушку рассказать какую-нибудь сказку, и она рассказывала одну и ту же – про мальчика Петю, который всего боялся. Звучала она так: «Жил-был мальчик Петя, и он всего боялся. Попросит его бабушка: „Сходи Петя за молоком“, а он отвечает: „Нет, я боюсь“, и сидит дома. Попросит его бабушка: „Сходи Петя за хлебом“, а он отвечает: „Нет, я боюсь“, и опять сидит дома. Однажды решила бабушка сделать Петю храбрым. Сели они в лодку и поплыли на остров. Днем гуляли, а, когда наступил вечер, бабушка попросила Петю набрать грибов, подождала, пока он отойдет подальше, а сама быстро прыгнула в лодку и погребла обратно. Петя звал ее, звал, но бабушка не вернулась. Петя поплакал и стал искать, где переночевать. Залез в дупло на дереве и просидел там всю ночь. Хотели дикие звери на дерево залезть и Петю съесть, но не сумели. Петя утром выглянул – зверей нет. Тут и бабушка вернулась, сели они в лодку и поехали домой. И с тех пор Петя ничего не боялся. Ходил и за молоком, и за хлебом, и еще куда бабушка попросит».
Сказка о Пете оставляла странное чувство. Казалось, что бабушка намекает на меня, но ведь я всегда ходила за молоком и хлебом, даже за три километра через лес в палатку при «Сельхозтехнике»… И даже если бы я не ходила в «Сельхозтехнику», неужели бабушка могла бы оставить меня одну ночью в лесу? Вопрос не имел ответа, поэтому Петя снова и снова отказывался ходить за хлебом, сидел в дупле, ждал бабушку на лодке – а я снова и снова испытывала странный зуд то ли в зубах, то ли в сердце, когда в очередной раз слушала эту сказку.
Бабушка любила припугнуть.
Однажды, в одно серенькое дождливое воскресенье (это было именно воскресенье, потому что только в этот день бабушка не ходила на работу) мы остались с ней дома одни. Мне было года три. Бабушка, как всегда, что-то готовила, а я смотрела в окно. За мокрым, слегка запотевшим стеклом кухни было видно, как в наш двор от универсама медленно спускается по пригорку сгорбленная бабка с мешком за спиной. «Знаешь, кто это? – прошептала вдруг бабушка зловещим голосом из-за моей спины, – Это цыганка, она детей ворует. Звонит в дверь, говорит, что картошку продает, а сама, пока родители деньги достают, хватает детей и сажает в мешок. И уносит навсегда!..». «Поэтому, – закончила она обычным голосом, вытирая руки и направляясь в коридор, – Чужим дверь открывать нельзя».
Не могу сказать, что я тут же застыла от ужаса. Страх расцветал в моей душе медленно, как ядовитый цветок. Я осторожно спустилась со стула, вышла в комнату. Как бы случайно зашла за диван и посидела там, представляя (точнее, надеясь), что бабка с мешком уже обошла квартиры на первых этажах, наполнила его детьми и подниматься на наш пятый поленится. Когда прошло достаточно – по моим расчетам – времени, я так же внешне спокойно вернулась на кухню и осторожно выглянула в окно. По иронии судьбы именно в этот момент бабка брела по пригорку обратно с тем же мешком на спине. Но теперь мешок был явно больше! И в нем явно что-то шевелилось!
Моя мысль яростно заработала: если бабушка говорит, что детей крадут, когда родители отходят за деньгами, значит родители были дома и сами открыли цыганке дверь. Тогда почему, почему они не заметили, что их ребенок пропал?! И даже если родители не поняли, что ребенка украли, моя-то бабушка знает, зачем приходила эта цыганка! Так почему она не догонит ее, пока не поздно? Почему не вырвет мешок, не спасет детей?! Потрясенная близостью опасности, я решила дождаться прихода мамы, моей последней надежды на спасение, за диваном. Если явится бабка с мешком, а моя бабушка пойдет за деньгами, то я схвачу маму за руку, а она меня точно цыганке не отдаст.
Вторая бабушкина страшилка, отпечатавшаяся в памяти на долгие годы, случилась летом на даче, когда мы пошли по грибы. Мне было тогда лет десять. Дачный поселок находился в низине, и, чтобы выйти на берега Оки-реки, надо было перейти высокие холмы, покрытые старым темным лесом. Подъем был долгим, от тропы то и дело отходили в сторону таинственные дорожки. Мы свернули на одну из них, надеясь срезать угол. Дорожка долго петляла в папоротниковом полумраке, пока вдруг не уткнулась в полуразвалившийся шалаш. Перед ним была врыта палка, на которой гудело мухами какое-то небольшое расплющенное животное вроде собаки или лисы. Хотя распятие было явно не свежим, мы с бабушкой немедленно развернулись и молча помчались в обратную сторону. Когда вышли на знакомую опушку – светлую, травяную, с гудением жуков и пчел, – бабушка сказала: «А это беглые, наверное. Тут тюрьма неподалеку». И, помолчав, добавила: «У нас в деревне тоже однажды девочка пропала, твоих лет примерно. Нашли ее в таком вот шалаше. Убитую, а там порвано всё. Видно, пошла в лес одна, наткнулась на таких вот…». И вздохнула, взглянув на меня. Пока бабушка говорила, перед моим внутренним взором поднялся такой же шалаш, как мы видели совсем недавно, но вместо палки с истерзанным животным у входа лежала совершенно голая девочка с раскинутыми ногами, между которыми блестела кровяная каша из порванной кожи и чего-то змеящегося, как кишки. «Вот это и есть секс», – промелькнуло у меня в голове. Благодаря бабушкиному предостережению я теперь знала, что мужской половой член легко порвет любую девушку до смерти, а как выживают замужние женщины, которые принимают его в себя регулярно, даже думать не хотелось.
Еще не раз бабушка как бы вскользь говорила о том, как именно ранняя половая жизнь калечит юных девочек. Много лет спустя я поняла, что этими тошнотворными описаниями она пыталась предостеречь меня от ошибок юности, которые в глубине души считала неизбежными и даже естественными. Там, где она росла, законы плоти всегда побеждали, и торжество физического тела над душой принималось как аксиома, которую никто всерьез не оспаривал. Поэтому все смазливые девочки на улице Красного маяка с малолетства слушали пророчества двух видов: родить сразу после школы или родить, не закончив даже школы. Меня сразу же зачислили во вторую категорию, хотя я точно знаю, что в моем лице нет (и не было никогда) ничего, что принято считать чувственным в народном смысле этого слова: у меня тонкие губы и прямой нос, я всегда прячу взгляд, а походка до недавнего времени была такая, что однажды один пьяненький мужичок в припадке искренности отчеканил: «Ноги у тебя хорошие, но ставить ты их не у-ме-ешь!». Тем не менее, что-то заставляло прохожих парней провожать меня взглядом, а знакомых нашей семьи время от времени сочувственно шептать: «Хоть бы она у вас девять классов закончила, ей-богу»4.
О своем детстве и юности бабушка рассказывала немного (а дед вообще ничего не рассказывал). Например, как зимой возвращалась с отцом на санях, а за ними погнались волки; еле успели влететь во двор и закрыть ворота, не то волки набросились бы прямо посреди деревни. Как летом на выпасе ее сбросила лошадь и чуть приступила на ногу – так и осталась метка от копыта. Как пошла с деревенскими подругами в малинник, а там сидел медведь, которого все долго принимали за соседскую Машку, потому что, поедая малину, он так же сочно сопел и шумно пересаживался на новое место сбора. Как в войну через их деревню гнали скот из соседних колхозов, и впервые за многие годы все досыта наелись мяса. Как с 16 лет каждое утро ходила за пять километров на остановку, чтобы поехать на работу в город, и однажды летом встретила на узкой тропинке волка. Прошли мимо друг друга как ни в чем ни бывало, но бабушка весь остаток пути ждала прыжка на спину.
Замуж она вышла рано – едва получила паспорт. С дедом, который вырос в соседней деревне, познакомилась еще подростками на «гулянках». После школы дед, как все местные парни, добровольно-принудительно заступил на «первую трудовую вахту» на Алексинский химкомбинат. Платили там неплохо, но производство было вредное: рабочие умирали, едва выйдя на пенсию, а у детей, рожденных на комбинате, еще до школы начинались серьезные проблемы со щитовидкой. Поэтому при первом же случае дед сбежал с молодой женой в Москву по «лимитному набору».
В Москве они жили сначала в бараке, а потом переехали в коммунальную квартиру на улице Кржижановского. Это была полноценная столичная окраина с собственной трамвайной линией. В той коммуналке родился Коля, мой будущий отец, и его младшая сестра. Незадолго до моего рождения дед с бабушкой получили долгожданную отдельную квартиру на улице Красного маяка, которая стала последним адресом для них обоих. К этому времени дед достиг почетной должности бригадира, бабушка шила в ателье. Оно находилось в полуподвальном помещении, но из-за длинных столов, усыпанных разноцветными тканями и пуговицами, и нескольких рядов железных ламп, утопавших в облаках утюжного пара, казалось мне подземным дворцом. Бабушка с дедом работали шесть дней в неделю, с восьми до восьми. Брали по две смены и любые подработки, чтобы накопить то на сервант, то на дачу, то на дедову мечту – белую «Волгу». При этом дома бабушка и готовила, и стирала, а в единственный выходной шила нам с братом обновки из остатков казенных заказов.
О том, какой была их совместная жизнь, я догадывалась лишь по случайным фразам, подслушанным от взрослых. Видимо, в самом начале брака дед пытался «учить» бабушку обычным деревенским способом, но оттого, что в родительской семье она битья не знала, то каждый раз так искренне изумлялась на поднятый кулак, что у деда «рука опускалась». Выпивка не помогала: хмельной, дед становился еще ласковей и быстро засыпал сном младенца. Ситуация складывалась скандальная, и, чтобы не ронять авторитет молодого мужа в глазах соседей по бараку, бабушка придумала вот что: каждое воскресенье, захватив бутылочку вина, уводила деда «погулять» в ближайший лес, а после возвращения жаловалась товаркам, что в рощице дед жестоко «учил» ее за все грехи, совершенные на неделе. Эта традиция осталась с ними до дедовой смерти. По малолетству я сначала не понимала, чем так милы им эти прогулки вдвоем, и все время пыталась (безуспешно) навязаться им в компанию, но однажды увидела, как теплым вечером бредут они домой – румяные, смеющиеся и самодостаточные, – и больше не приставала.
Справедливости ради, «учить» бабушку действительно было незачем и не за что. Все внешние обряды традиционного брака она соблюдала безукоризненно: прилюдных лобовых атак и выяснений отношений избегала, супруга «обрабатывала» строго наедине и исключительно лаской – поэтому жили они душа в душу. Дед называл бабушку «моя Полинушка» и часто «баловался» с ней, как, наверное, медведь играет с медовым бочонком. Правда, однажды, затеребил он и защекотал бабушку до того, что сломал ей запястье. Очень удивлялся, охал, расстроенно чесал затылок, но впредь вел себя осторожнее.
Вообще, дед был добрым человеком и, кажется, любил меня. Я знаю это потому, что он всегда старался найти повод, чтобы не наказывать меня, хотя там, где я росла, детей били охотно и часто. Помню такой случай. Летом дед время от времени посылал меня за квасом. Его продавали из бочки метрах в ста от дома. Разливали только в свою посуду, поэтому бабушка выдавала мне особый бидончик, который тетя раскрасила в желтый цвет, а на боку нарисовала красную розу. Обычно я возвращалась быстро и без приключений, но однажды на обратном пути встретила у подъезда ватагу дворовых приятелей. Они только что прибежали с пустыря за домом и очень хотели пить. Тем более холодного квасу. По глоточку. Отказать было невозможно из соображений дворовой чести. Когда последний «дегустатор» утирался рукавом, из подъезда вылетел разъяренный дед. Наверное, он засек нас из окна кухни, которое выходило во двор. Дед заглянул в бидон: там оставалась добрая половина кваса, но в ней плавали слюни всего нашего двора. Моих приятелей, конечно, как ветром сдуло. Я осталась с багровым от ярости дедом один на один – не считая притихших бабок на скамейке.
Дед молча вырвал бидон из моих рук и выплеснул пенную жидкость в кусты. Бабки с любопытством ждали продолжения – по местным понятиям, дед имел право врезать по любой части моего тела прямо на месте, не сдерживая праведный гнев. Шумно дыша, он придвинулся ко мне вплотную. Поскольку мой отец требовал встречать пинки и удары по стойке «смирно» и с каменным лицом образцового советского солдата, я выпрямила спину, сжала зубы и уперлась взглядом в дедов живот под клетчатой рубахой. Обычно надутый и упругий, как пляжный мяч, в ту минуту он вздымался, как девятый вал на штормящем море, и стертые лодочки пластмассовых пуговиц грозили в любую секунду сорваться с нитяных якорей. Через несколько мгновений, которые показались мне вечностью, дед молча развернулся и ввалился обратно в подъезд. Я так удивилась, что тут же бросилась следом, хотя разумней было бы подождать, пока он остынет в одиночестве. Там, во мраке подъезда, наполненном запахами жареной картошки и кошачьей мочи, я впервые подумала о том, что милосердие – это заслуга человека, его источающего, а не того, кому оно адресовано. Даже за более мелкий проступок мой отец с радостью отбил бы мне полспины, а дед не тронул и пальцем. Для деда я была ценнее моих поступков, потому что решало дедово сердце, а не ум. А для отца всё было наоборот не потому, что я была с ним другая, а потому что другим был он сам.
Дед умер, когда я заканчивала третий класс. К этому времени мы с родителями уже давно жили отдельно, но мне до сих пор кажется, что та страшная ночь с судорожным шепотом матери, быстрыми шагами отца и резко хлопнувшей входной дверью случилась чуть ли не на следующий день после того, как я покинула улицу Красного маяка. Как я узнала потом, дед во сне начал задыхаться, бабушка вызвала «Скорую». Бригада приехала, но без врача и лекарств. У деда остановилось сердце. Санитары пытались реанимировать его, бросая плашмя на пол. Когда знаменитый дедов живот ударялся о линолеум, в серванте падали фарфоровые фигурки, а на лоджии звенели банки с соленьями. Но не помогло. Через полчаса санитары констатировали смерть, положили отбитого деда обратно на диван и уехали.
Так дед умер навсегда.
Похороны назначили на третий день. Рано утром мы с мамой приехали на Красный маяк. Это был первый раз, когда я увидела дом без деда. И уже на пороге стало ясно, что с его смертью пришли разгром и разорение. Входная дверь стояла распахнутой настежь, в нее входили не стуча. Все зеркала в доме занавесили простынями. На кухне у плиты хлопотала чужая баба, а на обеденный стол, где мы недавно так свято ужинали всей семьей, стряхивали пепел незнакомые курильщики. Растрепанная тетя мелькала то в одной, то в другой комнате, едва не падая с ног от усталости. Все хлопоты по организации похорон и поминок легли на ее юные плечи: бабушка от горя вообще ничего не соображала, а мой отец с готовностью ушел в запой. В день похорон он был пьян уже с утра, но этого никто не заметил: на поминках всегда пили.
Дед лежал на столе в большой комнате, перед телевизором. На его лоб приклеили бумажку с узорами, в которую надо было целовать. Но целовать было страшно и противно, потому что этот желтый блестящий болван меньше всего напоминал моего красного теплого круглого деда, да еще и пах, как восковая свеча. Было слышно, как за стенкой жужжат женские голоса, кто-то воет и иногда чем-то глухо стучит. Вдруг дверь распахнулась, и в проем вынырнули незнакомые тетки с висящей у них на руках бабушкой. Бабушка обвела комнату безумным взглядом, увидела гроб и истошно зарыдала. Ее тут же уволокли обратно, через минуту к ней вбежала тетя с валерьянкой. Мне стало совсем жутко, и я пошла на кухню. Там угощали кутьей – такой же холодной и липкой, как лоб трупа в гостиной; я не смогла проглотить ни рисùнки.
Настало время выносить. Лифт в подъезде был один и тот пассажирский, поэтому гроб с дедом спускали по узкой грязной лестнице. На каждом повороте его приходилось ставить чуть не вертикально. Едва вышли на свет, взвыл оркестр и запричитали ожидавшие внизу старухи. Бабушка тоже закричала с новой силой – громко и страшно. И птицы кричали, но от радостного возбуждения, потому что наступала весна и снег уже таял, и появились первые проплешины. И под этот общий мартовский вой и крик закончилось мое детство и рассыпалась моя большая семья, где я хотя бы изредка могла быть счастливой. Бабушка стала сварливой и даже злой, и я быстро забыла, как звучал ее смех; мои родители вскоре разъехались; тетя вышла второй раз замуж за человека, которого при жизни дед не пускал на порог. Как только ее новый муж въехал в наш бывший общий дом, начались омерзительные ссоры между ним, бабушкой, моим отцом. В результате отец вообще перестал ездить к собственной матери.
Оглядываясь назад, я понимаю, что со смертью деда закончилось не только мое детство, но почти на десять лет – до совершеннолетия – замерла вся моя жизнь. Я прожила отрочество в ожидании, когда же оно наконец кончится. А время в детстве течет долго – гораздо дольше, чем такой же промежуток времени в зрелом возрасте. Так что десять лет абсолютного детского одиночества показались мне целым веком. И этот век я была лишена всего, что составляет радость юности: друзей, увлечений, невинного баловства со сверстниками. Сохранить ясный ум, светлую память и собственную личность помогла лишь поддержка моей настоящей семьи, которая протянула мне руку помощи через единственный оставленный нам канал связи – Сны.
Но о Снах чуть позже.
А пока мы еще здесь, среди людей, я хочу рассказать немного о Коле. Все-таки именно он начал мою человеческую историю.
4
Ирония в том, что притяжение, которое люди принимают за сексуальную харизму, к сексу не имеет никакого отношения. Этот феномен отлично иллюстрирует история жизни Мэрилин Монро или Марлен Дитрих.