Читать книгу Робокол - Сергей Супремов - Страница 21
Метавестика
ОглавлениеИзложение основ мира в исполнении Генри явилось для Рауля неслыханным откровением. Весь секрет в том, что Генри сводил сложные понятия к простым.
– Все определяет сознание: и эту воду за бортом, и нас с тобой, и чаек – это известные вещи, французские импрессионисты поняли эту штуку в девятнадцатом веке и наворотили тако-о-е искусство! В России потом отголоски слышались, но там все в революцию переросло, так сильно их схватило. К слову сказать, символическим моментом той революции был корабль «Аврора» – в аллегорическом смысле дедушка нашей посудины. Не было бы «Авроры», не видать русским их революции. Не было бы «Робокола», наши судьбы имели бы другую канву. Люди – это инструменты сознания; ты бы, к примеру, каким-нибудь бычком ходил в полях. Но это наш капитан так развлекается – шутит, значит!
Сознание работает на два участка: и вверх, и вниз, как термометр. Внизу, там, где холод обычно показывают, лед и заморозки, там все так и есть – заледенелое, то есть, затвердевшее. Догадываешься, в какой карбоновой оболочке мы с тобой обитаем? Тела людские – это, собственно, груда замерзшего вещества, что в низкой температуре. Теперь поднимаем градус…
На этих словах Генри прервался, снова погладил себя по неправильной, все никак не желающей оформиться лысине. Он поднял руку, будто что-то вспомнил, затем щелкнул пальцами, направил указательный палец вверх, покосился на пробирки с прозрачной жидкостью. Но потом цыкнул языком – передумал.
– Итак, градус вверх – это, условно, сознание, направляющееся на просторные формы; во льду, согласись, не разгуляешься. Вода уже осязаемая величина и одновременно бесформенная, она есть, ее можно зачерпнуть, но то, что помещаешь в любой объем, не представляет всю воду. Лишь образец, так сказать, воды, разлитой по всей планете, и, как ты убедился, воды этой куда больше, чем всего остального на земле, куда больше!
Вода есть метафора, чтобы понятно было. Эта самая вода есть и в той твердейшей, замороженной субстанции, которая неизбежно будет принимать форму, она обречена на форму. Об-ре-че-на!
Гляди сюда, у меня все в кабинете – модель Вселенной. Вот – кран с водой, а тут ниже – краник для газовой горелки; видишь, как все устроено. И все такое же во Вселенной Бога: краник с водой и тут же краник с газом: сейчас вода – это жидкость, и, как только потребует необходимость, она станет газом; газы – это следующий мир. Знаешь, я изучал анатомию, увлекался сам, и не поверишь – в нас столько газов. Да мы настоящий воздушный шар, надутый газами, и не взлетаем по той причине, что газы разные: есть тяжелые, есть такие, что в сотни раз легче воздуха. Капитан говорит, что мы животные, и знаешь, он прав. Достоверно сообщу, животных газов в этом теле куда больше воздушных… Странно, не так ли?
Вот трещит шов, сваренный нерадивым сварщиком. Оболочка сразу отпускает газообразные элементы. Даже поранишь палец, и то сначала высвобождается давление сосуда, а давление – не что иное, как газ.
Кто владеет газом – владеет всем!
Нам сейчас интереснее газ легкий, тот, что способен обеспечить поступательное движение вверх. Однажды газ оторвал от животных разумную субстанцию и переместил в двуногих, но и внутри нашего типа еще сильны тяжелые смеси. Наконец, есть настолько тонкие газы, что их не различить методами, подвластными людям. Ты слышал об эфире?
Никто точно не знает, что это такое, а я знаю: это газ, но неземной. Он проникает и сюда, и также на Небеса. Тебя капитан про Небеса спрашивал? Конечно! И ты согласился, что они есть. Зря согласился! Ты же мужик, надо свою точку зрения до конца держать, а раз согласился, то словно подписал контракт. В мире высокого газа – только ты не пробуй – носом ты ничего не почувствуешь, вообще чувства не улавливают.
Но улавливает интуиция. Небеса постоянно проецируют свои картинки на нашу землю, все двадцать четыре часа, семь дней в неделю и двенадцать месяцев в году. Но из-за газов картинка искажается, понимаешь? Нет, не понимаешь, по глазам вижу – ничего не понимаешь! Тогда так: солнце не такое, каким ты его видел этим утром на построении, не такое, каким ты его видел всю свою жизнь. Космос уродлив – там чернотища, в которой вспыхивают и выгорают дотла звезды. Но из-за звезд он только и существует, весь космос, чтобы звездам было где гореть. Этот огромный океан открытого космоса не представляет собой чего-то феноменального. Писатели придумали там войны, лучезарные кометы, разноцветные туманности – брехня! Профанация чистой воды. Космос ничто – сознание все!
Небеса – это сознание, но Небеса не космос, не ионосфера. Всегда Небеса были, есть и будут сознанием. Тем самым сознанием, что в нижнем спектре термометра затвердевает, но в верхнем исчезает как осязаемое, превращаясь в… чистую любовь.
Интуиция сплетена с чистой любовью. Интуиция – игрушка сознания: как дети ваяют Санта-Клаусов из снега и песка, сознание смастерило интуицию и поместило ее во все существа. Небеса недостижимы для человека, сколько об этом ни пой. Просто человек должен перестать быть тем, кем является, и сделаться каналом интуитивной любви. Небеса проецируют эту любовь, и в бесконечно искаженной форме планета раздает ее своим земным детям. Смотри, другая аналогия: когда мы тут собираем хлам, это то, что выбросила планета, попользовалась и выплюнула. И из тонн, сотен тонн мусора возможно произвести лишь немного полезного материала, продать его и получить золото. Несколько грамм. Сто тонн мусора – на десять грамм золота. Жернова земного сознания перемалывают людскую любовь тысячами и миллионами тонн, и на выходе – один человек, не сто, не десять, а один. Но один, в ком сияет чистая любовь.
Ведь куда-то же это разочарование, эти муки и неутешные людские слезы… куда-то их надо деть, они не могут, не должны оставаться на бренной планете. Иначе мы провалимся в космос, станем черной дырой. Так сознание составляет одного, но с могущественным потенциалом чистой любви. Мы полагаем, капитан – один из таких. Слышал его имя? – Сострадательное Око, причем не сам он, а папуасы, дети природы, его так назвали.
– Вот, Пеле, тебе предыстория! – глаза доктора блестели. Он наконец отвернулся от собеседника, и руки его загремели по пробиркам. Выхватив одну, он, не разбирая пути, направился к шкафу, потом зашел за шкаф, будто что-то потерял, но оттуда буквально прибежал бегом и возобновил рассказ:
– Кто возьмется разыскать такого человека, если не сознание само?! Солнце дано нам, смертным, чтобы ходить и щупать, – авось найдем. Наладив связь с солнцем, мы достигаем рубежа, где начинает светить наше внутреннее солнце и просыпается интуиция. Мне надо время от времени бросать якорь, иначе интуиция заносит высоко, я свои дела делать не могу…
Рауль все время внимательно слушал и решил, что надо попробовать послать этому человеку мысль – прочтет он ее или нет? Слишком уж он разошелся про интуицию, на практике надо посмотреть.
Юноша задал вопрос: «Робокол» – пиратский корабль или нет? Он ждал, прозвучит ли в той или иной форме ответ. Пока же Генрих разводил руки и демонстрировал какую-то величину, про «Робокол» речи не шло.
– …сумма величин, кто-то выше, чем остальные, по суммарному баллу считается, что погрешности сознания, если они правильно восприняты, усвоены человеком, – это тоже балл. Скопить надо как можно больше, и вмешивается фактор времени. Время само было выдумано сознанием, чтобы можно было играть с материей; бесконечной игры не выдержит ни один предмет из мира чувств, ни один. Грубая ошибка требует больше времени для шлифовки и переработки в противоположный тип – сверхлегкое – и затем в эфир. Стартует сознание с того дня, когда из зверюшки человек превращается в человека. Но за человеком сразу же начинается охота: хорошего парня везде надо!
– Понимаешь? Миллионы приходят без всякой защиты, поэтому легко попадаются на удочку охотников. Кто-то и с защитой залетает под сачок – все справедливо: не захотел бы, не попался. В эту забаву богов не стоит вмешиваться, но капитан вторгся. Он вроде пирата, да! Сказал им: эти ребята – мои, и все! А с той стороны, значит, ему – давай откуп!
В эту секунду корабль так сильно качнуло, что посыпались пробирки, стоявшие на столе, и из тех, что не разбились, все содержимое выплеснулось на стекло, прикрывавшее столешницу. Жидкость заструилась к краю, грозя пролиться на пол. Генрих проявил невероятную изворотливость и успел подставить ладонь, сложенную лодочкой. Сделал он так и правой и левой рукой, так что скоро у него было две пригоршни сильно пахнущей спиртом жидкости. Он выхлебал одну, а другую предложил гостю. Тот брезгливо сморщился и отрицательно закрутил головой, тогда Генри выпил и из второй.
– Не умеют они машину останавливать, – шумно втянув воздух ноздрями, произнес он, – всегда так: подходим к мели, и движок будто кувалдой тормозят, так же угробят поршни! Ты что так смотришь? Я же говорил, мне надо сознание свое балансировать, иначе сносит туда, – на этих словах доктор кивнул головой вверх. Как и утренние матросы, серьезно смотревшие на солнце, в его поведении не чувствовалось наигранности или фальши. Но поразило Рауля другое: доктор все же сказал про пирата!
Все так устроено: мы считаем что-то истинным, только когда открываем это сами. Когда что-то обнаруживает другой и рассказывает нам, то мы не верим, сомневаемся. Рауль к тому же видел, что доктор склонен выпить, и даже когда в порыве отбежал за шкафчик в своем кабинете, то и там, видно, хлебнул.
Но что порадовало молодого человека, так это упоминание о пиратах. Возвращаясь в свою каюту, он напевал что-то в ритме танго и с удовольствием наблюдал, как блестят волны: море сегодня будет спокойным. Незнакомый матрос с нижней палубы произнес: «Это же надо, запел кто-то, видно, подружка уже с берега зовет…» Рауль вспомнил про Элизию и решил отыскать интернет на этой посудине, чтобы написать ей свои впечатления да отправить несколько сделанных тайком фотографий.
Тем временем его сосед уже интенсивно собирался: «Брать самое необходимое, чтобы не вызывать подозрений… только что буду использовать в первый день, остальное докуплю… Так, так, что у нас с наличными? Тысяча четыреста евро. Хватит добраться до Токио, а там разберемся… Выдадут мне, наконец, паспорт?!» В каюту боком протиснулся упитанный дежурный – Маквэйн – и протянул Диме конверт с паспортом и деньгами – полумесячный аванс в японских иенах.
Дима изобразил равнодушие и произнес:
– Почему все в иенах, мне все за сутки потратить, что ли?
– Я тоже не в восторге, – отозвался вечный дежурный. Парень будто был рожден все время нести вахту, хотя засыпал возле каждого леера.
– В офисе сказали, что с прошлого раза иен много осталось, а в Сингапуре курс был неудачным, ну и потом, на кой нам Синга-баксы?
– Угу, – согласился Дима, – ты-то на берег идешь?
– А как же! Здесь вот только распишись, что получил иены и паспорт…
– Кто же на вахте тогда? Как корабль обойдется без доблестного хранителя?
– Не, ну, служба безопасности, там пара человек, капитан, как всегда, а на вахте новенький, бразилец.
Дима нахмурил брови.
– Ты что, не знаешь? – округлил глаза Маквэйн. – Он вроде как твой сосед… Ну, парни, живут тут в одной конуре, а друг друга не знают…
Толстяк тряхнул головой и вышел. После этого Дима заметил посторонние вещи на верхней кушетке, но было не до того, времени оставалось четверть часа.
Последним на скромную стопку вещей лег портрет матери, который за трехсекундное путешествие из чемодана в сумку успел два раза поменять выражение лица: равнодушное, когда портрет извлекали, и ехидное, когда клали в сумку.
«Как рассудок водит за нос! Сто тысяч раз смотрел на нее, те же черты, а из-за настроения кажется, что меняются. Добавленная стоимость какая-то…»
И когда команда погружалась в катер, и все сорок минут, пока плыли до порта, Дима думал об этой необъяснимой штуке – изменчивости фотографической картинки. Эта мысль заняла его настолько крепко, что берега он не видел, не слышал бодрых разговоров моряков, а, главное, совсем забыл думать о побеге. Собственно, и побегом такое назвать нельзя, никто за ним не следил – просто все условились быть на пристани через двадцать часов и все.
Миязаки не представлял для Димы интереса, он сразу двинулся на железнодорожную станцию и купил билет на скоростной поезд до Токио. Отчего-то Дима стал обращать внимание на видеокамеры в подземных переходах и на крупных перекрестках. Подспудно его преследовала мысль, что за ним следят, но, сколько он ни оглядывался, все время видел озабоченных своими делами и куда-то торопящихся японцев. Диме вспомнился пограничный чиновник в порту, просматривавший его паспорт. Как же дрожали у него колени! Даже когда проштампованный паспорт вернули, облегчение настало лишь на пару секунд. В голове не умещалось, как ни капитан, ни Хэндборо не догадались, что он, нещадно обиженный, брошенный в пасть к акулам и возненавидевший всех этих карателей, – как такой разочарованный человек захочет вернуться в их тюрьму? Конечно, они, да и не они только, а все матросы могли это предвидеть. Но ведь отпустили же.
В другое время Дима оценил бы комфорт и необычайную скорость японских поездов, то, как бесшумно они проглатывают километры, доставляя пассажирам удовольствие от причастности к невероятной силе вовне и спокойствию внутри мягких, светлых салонов. Всего этого Дима не замечал.
«Почему она ехидно на меня посмотрела?» – Дима аккуратно, чтобы не дай Бог не побеспокоить ее лишний раз, приоткрыл сумку и быстро взглянул на портрет матери. «Так уже было с маминой физиономией, когда мы только начинали с Анн… Все было так прекрасно… какая милашка была Анн, вот бы сейчас ее фотку, ведь не осталось ничего!» Ему впервые пришло на ум, и мысль сразу обратилась в убежденность, что все уже срежиссировано, роли распределены, сцена подготовлена. Обстоятельства его жизни определялись не им и не вчера, а еще в канун его рождения, еще, может, до того, как мама стала ходить с пузом. «О боже, неужели просто актер? Ну, а по правде, что в этом дурного?»
– Что в этом дурного? – вслух по-немецки произнес Дима. Пожилая женщина, сидевшая в соседнем кресле, нагнулась к нему и, судя по интонации, переспросила, что он сказал. Все на своем птичьем языке. Все японцы хотят помочь. Дима заулыбался в ответ и помахал перед старушкой растопыренными пальцами, потом показывал на себя, произнес: «Турист, туристэ». Дама одобрительно закивала головой, и в ее глазах блеснули одновременно радость и сочувствие.
«Совсем другие глаза, не как у мамы – японка видит мою наружную часть, а маман, так сказать, изнанку, где одна темнотища… И надо же, эта дама мне улыбается, а покойная мама надо мной смеется, будто внутри меня можно найти что-то веселое!»
Дима остановил разносчика газет и напитков, улыбнулся ему в только что изученном японском стиле и купил банку колы. Узнав, каковы они на вид – японские иероглифы, он понял, что эта нация вносит немалый вклад во всемирный круговорот мусора: подобных баночек за последнюю неделю он перебрал с несколько тысяч. Пока Дима пил, его взгляд поймал видеокамеру, вмонтированную в стену вагона. Чтобы преобразиться, новоиспеченный японец сузил глаза и раздвинул губы в улыбке. В таком неестественном положении он решил оставаться до завершения поездки
«Буду до конца дней благодарить Японию, если на станции меня не заберут как сумасшедшего».