Читать книгу Вериги любви - Татьяна Батурина - Страница 8
Проза
Сталинградцы
ОглавлениеСамая старшая в нашей сталинградской семье – моя двоюродная сестра Людмила. Живет она в Волжском с сыном Олегом и внуками. Видимся мы нечасто, но уж если встретимся, то все разговоры наши о том, какими были родители, как жили до и после войны, ведь все мы долго-долго вели именно такой отсчет времени: до и после войны. Я записала Люсины рассказы – не обо всем, конечно, многого и она не помнит, но я рада и малым ее воспоминаниям, в них – Сталинград.
…Мы по рождению Шаталины, а после замужества бабушки – Седенко. Бабушку Татьяну выдали замуж насильно, мужа Андрея она не любила, даже не хотела иной раз по имени назвать. Бывало, ей надо пригласить его со двора в дом, так она битый час могла в дверях простоять, пока он не поднимет голову, не взглянет, и тогда уже говорила:
– Есть иди!
Жили на Быковых Хуторах, на Волге, только перед самой войной в Сталинград переехали. Дед наш занимался извозом и однажды по весне простудился: то ли куда-то в яму залетел, то ли легкие на морозе застудил свои чахоточные (еще с Первой мировой), но только скоро умер. Валя, мама твоя, только родилась.
А бабушку я помню такой, какой она была еще до войны. Выглядела, как все бабушки: худая, темная, сморщенная, она, видно, болела, потому что из-за нее мы не уехали в эвакуацию, ее нельзя было перевозить. Она ходила на базар и приносила мне пончики, которые «огурчиками» назывались, в общем, тесто длинненькое такое, запеченное в масле. Как она защищала меня от матери, когда та ругала меня, как мы ходили с ней за травами на городскую окраину – почему-то об этом вспоминаю.
Вот началась война. Не поехали в эвакуацию, остались в Сталинграде. У нас дом двухэтажный был: четыре семьи на одном этаже, четыре на втором. А потом дом разбомбили, и мы стали жить в окопе, сами его выкопали во дворе: яма, сверху накат из бревен и поверху земля, там и скрывались с августа по октябрь 42-го. Я помню, осенью должна была идти в школу, купили мне заранее кожаный портфель, а потом, когда мы в окоп перешли, в этом портфеле хранились белые сухарики, и он висел над входом. Улицу занимали то немцы, то наши. Немцев выбьют – наши приходят, и так все время. И вот, когда в первый раз немцы заняли улицу, полезли проверить окоп: «Солдат, солдат!» – а у нас одни женщины, и первый немец, которого я увидела, схватил портфель, вот так вытряс его и забрал. А во второй раз, когда немцы заходили, один наступил мне на руку сапогом, я, наверное, запищала, так он меня по голове погладил, а матери дал какие-то таблетки, сахарин, наверное. Она не брала: «Нет, нет!» Боялась, что это отрава, а он ел сам и все на нас показывал, дескать, детям.
Ну вот, в этом окопе и сидели, и мать твоя Валентина с ребенком была, с восьмимесячным Витенькой, а мужа ее Георгия забрали в армию. Голодали, конечно. Помню, мать брала меня за руку, сестру Алку – на руки, и мы спускались как раз туда, где сейчас автовокзал, вниз, к железной дороге, там составы горели с пшеницей, сахаром, пшеном. Люди копошились, собирали, и мама тоже, а почему нас с собой брала? Ну, мол, если налет, так убьют всех сразу. А потом маму твою ранило, как раз то ли обстрел был, то ли бомбежка началась, и ее ранило в голову и в ногу. Улица была занята в это время, наверное, нашими, потому что помню, что Валю поместили в госпиталь, и мама моя ходила ее проведывать. А тетя Пава во время этих переходов улицы туда-сюда умудрялась к нам пробираться, приносила продукты, которые ей на работе выдавали. А работала в милиции и еще ранеными занималась. Ну вот, когда маму твою забрали в госпиталь, ребенок ее остался с нами и ел то, что и мы: горелую пшеницу отваривали на костре, отжимали и ели. А воду брали из колодца, он был внизу, надо было только спускаться. У колодца бабушку и убило. Вот как это было.
Она взяла ведро и говорит:
– У вас маленькие дети, – и пошла за водой.
И нет ее, и нет, и нет, а тут началась бомбежка, да такая, что в прямом смысле света не взвидели: все небо покрыто было самолетами немецкими. Это было 23 августа 42-го года. Мы в своем окопе спасались, а уж после взрослые пошли искать бабушку. Ну, и принесли ее: голова в ведре…
Как только эта страшная бомбежка окончилась, мы, дети, выбрались из подвала и в ужасе застыли на месте: землю словно взрыхлили и осколков много было. На дороге перед нашим окопом лежала убитая женщина, а рядом сидел живой котенок. И так мне стало жалко этого котенка, что я попросила:
– Можно, я его возьму в наш окоп? – но мне отказали, мол, в окопе нельзя животным быть, они притягивают снаряды.
Во время налетов, помню, мы бежали к оврагу, где скрывались в вырытых в склонах ямах. Там и другие люди прятались, не только мы, а на противоположной стороне виден был, наверное, аэродром: наши самолеты словно картонные, и я видела, как они поднимались в воздух, как горели, как падали. И как в таких игрушечных самолетах можно было сражаться с немцами?
Наши солдатики грязные, замотанные, израненные… на окоп поставили пулемет и стреляли, у нас перепонки чуть не лопались. Страшно было очень: стрельба, взрывы, осколки, но я ни разу не была ранена.
Перед тем, как поселиться в этом окопе, все люди вещи свои в землю закопали, и мы тоже: сундук, машинку швейную «Зингер», другие вещи, уже не помню какие. В этом дворе и похоронили бабушку, там, где вещи закапывали. А сейчас здесь большие девятиэтажки, и один, окнами прямо на вокзал, стоит на месте нашего дома, адрес такой: улица Пархоменко, 57, я очень хорошо помню. Здесь бабушка и лежит.
У малыша Витеньки во рту от горелой пищи появились язвы, и скоро он от голода умер. Господи! В госпиталь невозможно было пробраться, потому что на улице утром – наши, вечером – немцы или наоборот. Мама твоя месяца полтора лежала в госпитале, а ребенка ее мы тут же во дворе и похоронили, где и бабушку. Про кладбище и речи не заходило: вся сталинградская земля тогда, в 42-м, кладбищем была.
Матери моей Антонине в то время было 30 лет, всего 30… И как она нас сохранила? Я бы, наверное, не смогла. Тетя Маня, самая старшая, жила и работала на тракторном заводе, о судьбе ее мы не знали, она к нам не пришла, думали, может, ее в живых нет.
Наступил октябрь, немцы стали нас выгонять из окопа. Валя уже пришла из госпиталя, хотя сильно хромала, и голова у нее еще была перевязана. Женщин с детьми погнали, указали направление, и – иди, иди, иди… Вот мы и пошли, и когда вышли за город, оказались в хвосте целой колонны.
Может, кто-то и подгонял нас, не помню, знаю только, что несла чайник с водой, мама твоя сумку какую-то, а моя – Алку двухлетнюю, сестру мою, на спине – рюкзак. А одеты – во всем, что только было у нас: по нескольку платьев натянули, наверное, и пальто было, потому что помню, как Алка все время кричала:
– Продай пальто, купи хлеба!
Еды почти не было. Когда мы проходили мимо сел, жители нам что-то выносили. Или мы сами ходили просить? Не знаю, но что-то ведь мы, наверное, ели.
Народу шло много, и все такие, как мы. И помню, у дороги лежала женщина убитая, рядом сидел ребенок, ну, может, полутора-двух лет, плакал. Все проходили мимо, и никто не брал ребенка, все ведь со своими детьми. Взял ли его кто потом, не знаю. Гнали нас и гнали и пригнали в Белую Калитву. Много подвод там стояло, людей тьма, а солдаты немецкие всех сортировали: молодых в одну сторону, детей и матерей – в другую. Молодые – те назначались к угону в Германию. И Валентину хотели угнать, она ведь совсем молодая была, двадцати трех лет. А мать моя усадила ей Алку на руки и просила солдатика, а тот – ни в какую, вроде того, боится офицеров, но факт тот, что – упросила, упросила… И махнул рукой, и мы дальше пошли. (Далекий путь проделали мои женщины, ведь Белая Калитва – это в Ростовской области, и там немцы устроили концлагерь. Слава Богу, что пожалел моих родных молоденький немецкий солдатик. А если бы попали в неволю, а если бы маму угнали в Германию? Сохранилась бы семья? Была бы я на свете?) Погнали опять нас, мы и на подводе долго ехали и приехали в хутор Янов.
Там уже немцев не было, только полицаи. И стали нас расселять по домам, мы попали к одинокой хозяйке с детьми. Несколько дней жили у нее, а потом она отселила нас в летнюю баню. Началась зима, холодно было. Утром просыпались, а волосы приморожены к стене. А чем жили – просто удивляюсь. Меняли одежду, ту, что на себе, на продукты, оставались кое-как одетыми. Мать еще ходила стирать по людям, убирать, что-то шила, Валя лечила. Алка все просила есть. Ой, как она следила за всеми! Помню, мать тыкву парила в кастрюле, а у нас была чайная чашечка, мы ее с собой принесли, и мать этой чашечкой тыкву всем накладывала, а Аллочка так смотрела, так смотрела, чтобы ей столько же чашечек дали, сколько всем остальным! И снова кричала:
– Продай все, купи хлеба!
Хозяйка, бывало, вынесет своему псу похлебку, Аллочка опять:
– Мама, забери, есть хочу!
Конечно, похлебку собачью не ели, а вот куски по дворам собирали. Наверное, было Рождество, потому что читали молитву, мать научила, что-то там такое было: «Воссияй мирове свет разуму…» – больше не помню. Ходили по домам, просили еду. Некоторые люди без разговоров подавали, а некоторые очень возмущались. Так зиму и прожили.
А потом нахлынули немцы – отступали вроде. Пожрали всех кур и свиней, все съели. И разнесся слух, что Сталинград освободили и нам можно возвращаться. И весной мы пошли обратно. То ли на подводе ехали, то ли все время шли – не помню. А в Сталинграде на нашей улице рядом с окопом огромная воронка появилась, я туда однажды спустилась по малой нужде и вижу: ноги человеческие – синие, в трупных пятнах. Я так кричала! А во дворе, в сараюшке, где раньше дрова хранили, подвал был залит водой, и в воде лежал наш солдатик в одном нижнем белье, руки-ноги связаны, мертвый. Мучили, наверное…
Дедушка Андрей Николаевич Седенко и бабушка Татьяна Алексеевна Шаталина. 1918
Семья Седенко (моя мама Валя еще не родилась). 1918
Окоп наш весь оказался изрытым, все закопанные вещи пропали, и даже останки бабушки и ребеночка были разбросаны. Кое-как их собрали, опять зарыли и двинулись в Бекетовку. А мама твоя Валентина ушла на фронт.
Почему Бекетовка? Весь Сталинград был разбит, кроме Бекетовки, только здесь и сохранились дома. И мы на Сталгрэсе, напротив Дома культуры, в избушке сначала поселились, там и тетю Паву встретили в каком-то общежитии. Помню, как она нас купала в корыте, отогревала. Стали мы кочевать по разным квартирам, мать моя устроилась на работу – куда, не знаю, то ли в столовую, то ли в магазин. Скоро и тетя Маня пришла к нам, ее Пава тоже отыскала, а потом и Валя с дядей Мишей, твоим отцом, с фронта вернулась. Не помню, как она выглядела в военной форме, но помню ее платье голубое с серым и жилеточку синюю. С ней ходили в кино, «Небесный тихоход» смотрели. Мы как подружки были, всего 15 лет разницы в возрасте. Запомнилась она мне грустной, даже печальной, хотя из всех сестер она одна судьбу свою устроила.
А печальной была из-за воспоминаний: ребеночек умер, и Валя еще не отошла от горя. Однажды ее направили в Москву на курсы повышения квалификации, и там она встретила своего первого мужа, тоже медика. И он рассказал, что искал ее, наводил справки, но ничего не смог узнать и был поэтому убежден, что Вали и нас в живых нет. У него, конечно, уже была новая семья, дети.
А дядя Миша всем очень понравился, и первое время молодые жили в сарае, который для них расчистили, поставили там единственную кровать. Я часто навещала Валю, когда она ждала первого ребенка – тебя: сидела дома, вышивала какие-то скатерти, в кино мы уже с ней не ходили. И вот ты родилась, дядя Миша стал работать в Отраде в ветлаборатории, а потом и брат твой Виктор появился на свет. И стали они строить дом в Бекетовке, а для нас кухню во дворе.
Дом у вас был большой, а какая печь, во всю кухню! Зимой было очень тепло, топили углем, редко дровами. Кот у вас жил огромный, рыжий, по кличке Лохматый. Он лежал около печки, а вокруг него копошились цыплята, грелись, дядя Миша ведь кур разводил.
Помню день, когда умер Сталин. У меня была собака Розка, и ее застрелили именно в этот день, и я сильно плакала. (Смерть Сталина стала настоящим горем для семьи, это и я очень хорошо запомнила: мама, и тети, и все вокруг обнимались, и плакали, и причитали, и кричали, что же теперь будет…)
До того, как дом родители твои построили, они снимали комнату в угловом доме на повороте дороги к поселку Отрада, и я жила у вас, нянчила тебя и Виктора. Мне было лет 14: стою у калитки с мальчишкой на руках, ты меня за подол держишь, жду, когда Валя появится. Как только вижу ее, сразу сажаю вас на лавочку и бегом к подружкам. Мать моя сидела в это время в тюрьме. И ведь зазря. Она в магазине работала в воинской части, однажды приходит, а замок сорван. И зачем вошла вовнутрь? Потом в оправдание говорила, мол, магазин на воинской территории, охраняемый вроде, думала, нечаянно кто-то сбил замок. Но, видно, забрали денег много, почему ее и посадили.
Приходили к нам описывать имущество. А у нас нечего было описывать: ни на ней, ни на нас доброго платья не было. Мать все время перелицовывала наше старье, а уж в доме… Одним словом, нищета. Удивлялись оценщики: мол, такая недостача, столько денег похищено, где это все? Говорю же: ни сном ни духом о воровстве мать не помышляла. А уж потом, как освободилась, не вернулась в магазин, пошла на мебельную фабрику. Все пальцы мамины были порезаны, источены, одного и вовсе лишилась. Но было и хорошее: использованные и уже ненужные тканевые наждачные полотна можно было выварить, отбелить и шить из них простыни, пододеяльники и даже платья. (И у меня до сих пор есть такая ткань, которую я обнаружила после смерти тети в ее сундуке: все мы – и тети, и сестры – носили платья из отбеленных наждачных холстов.)
После войны твоя мама работала в немецком госпитале, лечила пленных, а потом в это здание в Отраде, когда немцев вывезли, перевели 56-ю школу, где и я, и Аллочка, и ты учились. А Валя работала в девятой инфекционной больнице, за ней и ночью приезжали, потому что она одна могла трубки детям в горло вставлять, чтоб не задохнулись. Очень она уставала, болела даже. (Мама была заведующей отделением больницы, тогдашний главврач Мария Андреевна Шиповская до сих пор вспоминает, как Валентина Андреевна лучше других медиков делала интубацию гортани при тяжелых формах дифтерии. Скольких детей спасла мама! А рассказал мне об этом племянник Шиповской и тоже врач Юрий Петрович Макринский: он учился вместе с моим дядей Васей в Сталинградском мединституте и поэтому часто бывал в нашем бекетовском доме, даже на велосипеде, бывало, меня катал. Снова увиделись мы с Макринским через много-много лет в больнице, где работает и он, и Рита, мама моей внучечки Люси. Что и говорить: жизнь большая, земля маленькая, а пути человеческие исповедимы.)
Дядю Мишу, отца твоего, все мы очень любили, всем он помогал. И Павлина, тетка, была как вторая мать мне, вечно я к ней подружек своих таскала, очень гостеприимная была, всегда с советом и помощью. Все наши старшие были людьми добрыми, держались вместе, семьей, потому что поодиночке не выжили бы, ведь послевоенное время было невозможно тяжелым: ни еды, ни одежды, ни обуви, ни лекарств.
Ты чуть не умерла от голода и дизентерии в 47-м, тогда ведь голодали. Ты еще грудничок, а молока у Вали почти не было, и мы все спасали тебя тюрей. Бывало, разжую кусок хлеба, прижмусь губами к твоему рту, не отпускаю, пока ты не проглотишь. А иначе не получалось, ты была такая слабая, что уже и не кричала, и есть не могла.
Сколько всего пережили! Жили очень бедно. Помню, нечего было надеть, а я уже училась в химтехникуме, и вот надо идти на вечер, а мне не в чем, и я у Вали взяла обувь на два размера меньше, чем моя, а у тети Павы платье на шесть размеров больше. Платьем обернулась, в туфли ноги всунула и сидела в уголке, потому что не могла встать в этих туфлях, в этом платье, зато я была на вечере! А возвращалась в растрепанных своих ботах, были у меня резиновые, и зимой эти боты я прямо отдирала от себя, потому что ноги чуть ли не примерзали к резине. А еще Павлина отдавала нам старые шинели, она ведь в милиции работала, и из этих шинелей мать шила и вам, и нам пальто. Какие-то платья то Валя подбрасывала, то Пава. У меня фотографии есть, где я в этих перешитых платьях и в первом настоящем, новом платье, мне его мать на выпускной купила: штапель, такая была ткань, очень модная тогда, и так хорошо сшито это платье, оно у меня любимым долго было. И еще босоножки – белые, ажурные, я их лет десять носила, берегла.
А у тети Мани был муж по имени Фолий, очень большой и добрый, любил детей. На выходные дни забирал меня к себе, по нашей бекетовской грязи меня под мышкой нес. На день рождения подарил мне козочку – маленькую, настоящую, и звали ее Люськой. Такая была скорая, чуть ли не по стенкам скакала! Потом ее сдали на мясокомбинат, уж я наревелась…
Ездили однажды все вместе в Украину, а меня не взяли, я так переживала, до сих пор помню эту обиду и до сих пор не знаю, почему меня не взяли. Оставили мне сколько-то денег, по-моему, 150 рублей, а я подобрала бездомного щенка и эти деньги истратила ему на молоко.
А с Украины потом приехал брат твоего отца Василий учиться в мединституте, стал жить в вашем доме. У него было много медицинских книг, в которые я потихоньку заглядывала: мне, уже взрослой девушке, никогда не приходилось видеть мужчину, это была запретная область жизни. Про женщин вроде знала все, а как мужчина устроен? Однажды делаю вид, что на полке ищу какую-то книгу, стою, перебираю, вроде ищу про шпионов, а на самом деле… И тут дядя Вася, не поднимая головы от конспекта, говорит:
– Того, что ты ищешь, здесь нет.
И как он понял? Я со стыда чуть не сгорела, но он никому не рассказал об этом случае.
Потом мы с мамой и сестрой Аллой переехали в Сумгаит, а оттуда Алла – в Днепропетровск, я – в Волжский, у нас появились свои семьи, пошла своя жизнь. А что о ней вспоминать? О ней пусть дети наши рассказывают, их очередь.
Спасибо тебе, Люся, за рассказ. В ответ прими мои стихи:
Милая сестрица, не бели
Бледных щек защитною печалью –
Не пора ль по старенькой пыли
Поспешать во Киев иль Почаев?
Или зимним ходом ходоков
Побредем снегами да пыреем?
Белым полем вязаных платков
Головы больные обогреем.
А весной автобус поплывет
По Руси ковчегом богомольным,
Всяк насельник в нем наперечет,
Всепокорный далям колокольным,
Изольется плачем сердобольным…
Русь не поле дикое – позём
Бирюзовый,
Светень небосклона!
Добредем, сестрица, доползем,
Упадем пред старыя иконы…
Об июньской розовой поре
На святой Почаевской горе,
Где являлась Матерь,
Со слезами
След Ея стопы облобызаем…
Стольный Киев встретит в октябре
Долготерпеливыми крестами –
Тут и мне, сестрица, и тебе
Плакать, утираючись перстами!
Отвечает милая сестра:
«Доживем, сестрица, до утра
И пойдем, издерживая плоть,
Лишь бы души вынянчил Господь».
2002