Читать книгу Провинциальная хроника мужского тщеславия - Василий Викторович Вялый - Страница 6

I
III

Оглавление

Живые в царстве мертвых или околдовываются,

или засыпают, но не живут там.

Папюс.


Я только что пришел с кладбища. Позади тишь и величие погоста и, как контраст ему, бестолковая суета улиц. Шумный, липкий, назойливый город, сверкающий неоном реклам и блеском мокрого асфальта. Я впитываю нездоровые вибрации ночи, безнадежно жаждущей тишины и покоя, и несу их в себе, судорожно сжав тело, чтобы не расплескать, не рассыпать взгляды, слова, поступки и боль человеческую. За мной только что закрылась входная дверь. Дважды повернув ключ, облегченно вздыхаю. Теперь это все мое. Впереди ночь. Моя ночь. Никто и ничто не сможет ее забрать. Пью кофе, кажется, что-то ем. Но это уже едва ли важно. Взор и мысли мои устремлены к столу. На нем и подле него хлопья бумаги – целлюлозный «марафет» графомана – оскверненные безжалостной рукой, испещренные замысловатыми каракулями, зачеркнутые злобными линиями рассерженного творческим бессилием автора, скомканные, словно простыни после бессонной ночи. Сугробы слов, нанизанные на отдавшуюся мне бумагу. Она играет полутонами, отражая радугу жизни, низвергающуюся из никогда не дремлющего, открытого в мир окна. Я люблю эти листы и ненавижу их, как любимую, но неверную женщину. Они манят и ложатся передо мной, предлагая наполнить их, но порой остаются холодными, неприступными, выманивая у меня слова. Я нежно трогаю бумагу руками, глажу ее, укоризненно смотрю на нее. Увещевать приходится кропотливо и долго, но, увы… Тогда, словно самурай, бросаюсь на нее в отчаянии и кромсаю пером, рву руками; летят обескровленные бледные клочья в корзину и мимо нее. Я смотрю на неудавшихся персонажей, корчащихся вместе с черновиками, на неотмытые акварели пейзажей, на покоробленные масляные портреты и понимаю, что талантлив, ибо талант – это ненависть к собственной бездарности. Снова и снова подхожу к столу. Перо, словно горячий блин, кочует из руки в руку. Относительное спокойствие мое не позволяет ему улететь в угол комнаты. Муки творчества! С чем сравнить вас? С болезнью ли, с изменой, со смертью? Сдавшись на милость мещанскому умиротворению, – искра не родится от удара камнем в грязь, – я просматриваю газеты, курю, смотрю телевизор. Затем…

Тишина воцаряется в доме, и слух мой улавливает тонкий, как писк комара, звук. Кто-то невидимый выводит на крохотной флейте изысканную мелодию. Очарованный, я забываю обо всем на свете; тело мое погружается в пурпурную негу забвения. Этот кто-то или что-то, а может быть, нечто, берет меня за руку и ведет к столу. Под бравурные звуки Крысолова я беру перо.

Слова ложатся на бумагу быстро, уверенно, соразмерно мыслям. Выхватываю из вороха смятых черновиков несколько листов и пробегаю глазами. Меняю слова, фразы, предложения; в мире нет ничего лишнего – всё плодоносит. Мне кажется, что страница достойна выдоха в вечность. Докуренная до фильтра сигарета жжет пальцы, – мне некогда смотреть на пепельницу, – слова, словно первые капли дождя, спешно покрывают лист. Радость творчества! С чем сравнить тебя? С утром, с любовью, с небом, с жизнью.


Встретились мы весной, когда вишневая метель окутывала сады и скверы неповторимым ароматом цветения. Я перешел на другую сторону улицы и увидел ее.

– Марина, – представилось белокурое создание, когда я перегородил ей тротуар, и с вызовом посмотрело мне в глаза. Вихрь чувств закружил наши тела и мысли. Впрочем, какие мысли могут быть в восемнадцать лет. Так любят животные и боги. Зачем мысли, когда теплые губы пахнут фиалками, волосы ее щекочут мое лицо, а несмелые руки делают все впервые в жизни. Какие мысли?! Если сможешь объяснить, за что любишь, значит, любовь твоя недостаточна. Виделись мы каждый вечер, бросаясь друг другу в объятия. Тогда я впервые понял, что время – это иллюзия, ибо, возвращаясь домой под утро, был убежден, что с момента нашей встречи прошло не более часа. Мама, ворочаясь в постели, передавала этими звуками недовольную интонацию – не сплю, все слышу. Я на цыпочках пробирался к своей кровати и, едва коснувшись подушки, проваливался в оранжевую благодать сна.

Ты счастлив потому, что не задаешь себе вопросов о степени своего счастья или несчастья. Когда же возникают всевозможные «если», «надо было», «якобы», «дескать», то окружающий мир обретает форму ромба, а не шара, и ты загоняешься этими «если» в какой-нибудь угол, и шансы выбраться из него ничтожны.

Всё хорошее быстро кончается, и розовая моя юность закончилась: пришла повестка о призыве в армию.

Марина, прижавшись ко мне, плакала, теребя в руках цветущую веточку вишни. Несерьезно-пафосная обстановка вокруг не позволяла сосредоточиться; громыхал медью духовой оркестр, перед глазами мелькали лица, – чужие и знакомые, – в большинстве своем пьяные. Хотелось, чтобы этот балаган поскорее закончился.

– По вагонам! – наконец возопил военком.

На перроне замелькали фигуры родных, друзей. И ее лицо с большими серыми глазами и застывшим в них немым вопросом.

Писал я редко. (К сожалению, в дальнейшем утратил эту

замечательную особенность). Через год наша переписка прекратилась. Служил я в Германии, и было не до водевильных ситуаций.

Служба в армии тоже имеет положительные стороны – после нее все кажется превосходным. Я был свободен от всего, что строит ум. Объятия родных и близких, частые застолья по поводу моего возвращения сделали меня на некоторое время безалаберным человеком. Лишь через несколько дней я спросил о Марине.

– Она уехала. Давно, – сказала мама, опустив глаза. – Кажется, учиться.

Моя реакция была невнятной: ко мне снова кто-то пришёл.

Дима… Личность колоритная и неординарная. Обладая неукротимой фантазией, он был стержнем нашей компании. Все программы наших приколов составлял он.

– Правительство вступило в неравную схватку с народом, – с порога заявил Дмитрий. – Победитель известен заранее. – Он поставил на стол две бутылки портвейна. Я недвусмысленно кивнул на кухню, где хлопотала у плиты мама.

– Всё понял, – бутылки исчезли в недрах его куртки. И нарочито громко сказал: – Погода-то какая, а ты дома сидишь.

На улице я спросил Димку:

– Слушай, а куда Марина уехала?

Он резко остановился.

– Старик, возвращаясь к нашим баранам, смею заявить – мы всё же победим.

– Кого? – я в недоумении уставился на него.

– Т-с-с… – он приложил палец к губам. – Правительство, – с

притворным страхом Вадим огляделся по сторонам, – и чтобы потенциальных победителей не забрали в околоток за распитие спиртных напитков в общественном месте, мы пойдем на кладбище.

Бойкая синичка, сидя на покосившемся от забвения кресте, выводила незамысловатую трель

– Как ты думаешь, о чем она поет? – спросил я.

– О любви, батенька.

– С чего это ты взял?

– Весна, знаете ли, – резюмировал Дима, нарезая колбасу.

– А может, о смерти?

– Жизнь, старик, это паломничество к смерти. С момента рождения смерть приближается к нам. И величайшее несчастье состоит в том, что мы противимся ей. – Вадим наполнил вином бумажные стаканчики. – Тем самым мы утрачиваем великое таинство смерти. Боясь ее, мы утрачиваем и саму жизнь, ведь они тесно переплетены. Путешествие и цель неотделимы друг от друга – путешествие заканчивается целью, – он поднял стаканчик и улыбнулся.

– Ты, наверное, единственный человек, в котором идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Это же сущий абсурд, – я оторопело смотрел на него.

– Кто не узнал, что такое абсурд, никогда не поймет истину.

Стемнело. Дмитрий поднялся из-за столика и вылил остатки вина в стаканы.

– Винный запах столетий перебивает страх и запреты.

Мы двинулись было к выходу, когда Дима тронул меня за плечо.

– Оглянись.

Я взглянул на низкий обелиск из черного гранита. Высеченный на нем портрет девушки показался знакомым. Ее глаза смотрели на меня пронзительно и выжидающе. Я присел на лавочку.

«Марина Н. 197… – 199…Помним, скорбим. Мама, папа, брат».

– Кажется, что-то с легкими, – сказал Дима и достал сигарету.


Дождь стучал по стеклам, шептался около окон, и я почувствовал, что за нитями дождя притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое. Здесь пустота и холодная испарина, клочья ушедшего бытия, беспомощность, бесцельно пульсирующая жизнь, но там, в сумраке аллей, среди крестов, ошеломляюще близко, ее дыхание, ее непостижимое присутствие. Я лег на кровать и закрыл глаза. Решение пришло мгновенно. Я вскочил и, накинув пиджак, вышел на улицу. Дождь уже закончился. В полуночной тишине редкие капли падали с деревьев на мерцающее серебро асфальта. Вдали слышались раскаты грома. Гроза уходила, и только лиловое небо выдавало недавнее ее присутствие.

По обеим сторонам аллеи, словно хлопья снега, неистово благоухая, белели лилии. Она вышла из-за куста жасмина и остановилась. Я взял ее за руку и повел по дорожке к воротам. Краем глаза я наблюдал за ней, но Марина хранила молчание и послушно следовала за мной. Ее притягательная сила нарастала с каждой минутой и, в конце концов, поразившись собственной смелости, я завел ее в какой-то двор. Часть дома готовилась к капитальному ремонту, и поэтому двери всех квартир были распахнуты. Посреди двора рос высоченный столетний тополь, ствол которого упирался в синеву неба. Мы стали под сенью старого дерева и я, обняв Марину, поцеловал ее. Она приняла это как должное. Ни единого слова не вырвалось из ее губ, когда я оторвался от них. Марина молча вошла за мной в пустынный подъезд. Мы поднялись на второй этаж, зашли в какую-то квартиру. Я обнял ее, и наши губы снова слились в поцелуе. То были неистовые поцелуи, не оставляющие никаких сомнений в том, что нашим телам надо помочь освободиться от ненужных одежд. Я швырнул свой пиджак на брошенный жильцами продавленный диванчик и подвел к нему Марину. Она отстранила мои руки и сама сняла белое платье.

Уже потом пришла покаянная мысль:

– Боже, какое кощунство! Ведь она мертва…

Марина куда-то исчезла, и я, подавленный и опустошенный

нелепостью происшедшего, побрел домой.


Каждый вечер я брожу по кладбищу в надежде снова ее встретить. Маленький черный обелиск тускло поблескивает в сумраке зарослей. Марина смотрит на меня безразлично холодно, как смотрят лишь разлюбившие женщины.

Провинциальная хроника мужского тщеславия

Подняться наверх