Читать книгу Шибболет - Вероника Капустина - Страница 3
Стихи
I
Оглавление«Согревая окно автобуса теплым пальцем…»
Согревая окно автобуса теплым пальцем,
Думаю о тебе и о чем-то давно забытом:
О дошкольном детстве, его проезжаешь зайцем,
С двусторонним белым ватным отитом.
В этом коконе рыхлом слова не имеют веса,
А способность молчать считается силой духа,
И любовь-то в наших широтах вроде компресса—
Притупляет слух или вовсе лишает слуха.
Что нас с тобою связывает? Привычка
Смотреть в окно на пустырь, как чудо,
Отмечая на нем старуху, собаку, птичку,
Бояться дохнуть, нарушить, спугнуть… отсюда
Потоки немых укоров и прочей чуши,
Внутренних монологов, страстных и длинных.
Так что у нас общего? Ватные заячьи уши.
Лезут они из-под шапки, смешней ослиных.
п «На всей земле не топят…»
На всей земле не топят.
Должно быть, мёрзнет Куба,
И ливня громкий топот
Напоминает грубо,
Что больше нет пощады
Ни северу, ни югу.
Сентябрь шуршит плащами,
Прижатыми друг к другу.
И хриплые признанья
Такою дышат страстью,
Что, кажется, и нами
Теперь займётся счастье.
Тогда и будем греться,
Забыв свою тревогу.
У нас, как в сотне Греций,
Всё будет, и помногу.
На чахлых наших ивах
Такие зреют фиги!
Сентябрь, храни счастливых,
Их ссоры, их интриги,
Простуженный их шёпот,
Любой их жест пугливый,
Когда ещё не топят,
Когда уже дождливо.
«Мы кричали шепотом, мы любили…»
Мы кричали шепотом, мы любили
начинать спектакли поближе к ночи.
Наш ребенок узнал еще с колыбели,
что война навсегда, а мир непрочен.
Я теряла лицо, а потом искала,
находила с трудом и мыла в ванной.
У меня внутри был театр Ла Скала:
«Вон!»– ревели басы, «Постой!»– сопрано.
Забывалось уже, идешь, стоишь ли,
где дорога к храму, где— к магазину.
Силы, сроки и деньги вышли.
Сын мой был удивлен, увидев зиму.
Рвались шапки, тапки, потом— ботинки,
суть вещей обнажалась— войлок, пакля.
А потом и вовсе были поминки,
и в Ла Скала повесили «Нет спектакля».
Год уже не бежал, утекал, и вытек.
Вот теперь мы меняем трубы в ванной.
Нет лица на мне больше, маска— нытик,
а лицо… ну, где-нибудь под диваном…
И съедаю утром привычный завтрак,
и стою на своем, на прежнем месте,
но пишу я тебе в такое завтра,
где нас просто нету, а сын в отъезде.
«Печальный человек везде найдет печаль…»
Печальный человек везде найдет печаль,
и в елочных шарах шальные отраженья
грустны ему, грустны! Приди к нему, причаль,
усталость, наконец. Возьми без разрешения
те детские часы на жестком ремешке,
что до сих пор верны, хотя давно опальны.
Какая полночь там на тонком каблучке,
на стрелочке стоит и светится… печально.
Подыгрывая сну, стрекочет под щекой.
Какие птицы там живут в ветвях еловых!
Как имя братьев Гримм припудрено мукой!
Среди блестящих тех шаров большеголовых
пусть он проснется там, в начале января.
Как скоро прижилась полоска жесткой кожи!
Беспомощно над ним вися, кружа, паря,
печаль уже была, но тоньше и моложе.
«Как будто множеством тяжелых атмосфер…»
Как будто множеством тяжелых атмосфер
К газетной вырезке придавлена стена,
И вечный дождь, смертельно бледный Агасфер,
Проходит медленно, и виден из окна.
Что тяжелей ему: тоска или вина?
Что может сбросить он, оставить, уходя?
Статьей о Диккенсе и держится стена,
Что отделяет нас от вечного дождя.
Стенограф юный, оторвавшись от листка,
Какие трудные увидел времена.
И круглым почерком в них вписана тоска,
И резким росчерком проставлена вина…
Но нас не примут в ясный кукольный роман,
От наших всюду проникающих погод
Куда мы денемся, когда глухой туман,
Совсем не лондонский, нас молча разведет?
«А ветер всё сильней, а гул всё нарастает…»
А ветер всё сильней, а гул всё нарастает,
И снег уже не снег, а громкая вода.
И вестницы весны— красивых женщин стаи
Проснулись и спешат заполнить города.
Так много стало дня, так мало стало суши.
Весть мир, как теплоход, и смех из всех кают.
И тёмные стада завистливых дурнушек
Уже ушли домой и завтра же уснут.
«Разлука— наш большой воздушный шар…»
Разлука— наш большой воздушный шар.
Я лично дую так, что даже глохну.
Весенний свет, зеленоватый пар
волнуется, дрожит, туманит окна.
Звонки буравят черную весну,
гудки растут с тупым упрямством капель.
И глядя в пол, мы видим глубину,
где залегает телефонный кабель.
Следим, как он опасливо ползет,
боясь обрыва или замыканья.
Разлук не хочет втайне только тот,
кто ленится любить на расстоянье.
И яблока обзора он зазря
гонять не станет по слепому блюдцу…
Он ничего не видит, говоря:
«Уехали. К среде должны вернуться».
Но к нам нетрезвый ходит почтальон
и врет косноязычно и туманно.
Какие нам портреты пишет сон,
не вынимая кисти из стакана!
Его погонят скоро со двора.
Но нам его хотя бы показали.
И разлучаясь с жизнью до утра,
следим за ней закрытыми глазами.
«Наше лето— сплошной бесплодный июнь…»
Наше лето— сплошной бесплодный июнь,
электрички полной печальный свист,
и картошка, картошка, куда ни плюнь.
Огурец выпускает третий лист.
Строят дом и пахнет лесом сырым.
Заноси— кричат, – да левей, левей!
Одичало домашнее слово «Крым»,
земляника выродилась в траве.
Человек рассадой обременен,
обжигает ветер ему лицо.
Что настанет скоро конец времен,
он возьмет и поверит, в конце концов.
Все умрем: и девчонка в дождевике,
и коза в репьях, и ближний лес,
да и я с дурацкой тяпкой в руке,
и не то, чтобы грянул гром с небес,—
так он думает. – Просто будет течь
сто июней долгих, как сто годов.
Одичает всякая тварь и вещь,
и придет сентябрь, и не даст плодов.
Шепчет разум больной, шипит, шуршит:
– Посмотри, и дождь на лету прокис!
– Посмотри, – это щебет глупой души,—
огурец выпускает третий лист!
«В Симферополе в спящем ночном аэропорту…»
В Симферополе в спящем ночном аэропорту,
примостившись птицею на какой-то трубе,
в ожиданье долгом посадки на ИЛ или ТУ,
сморщившись, задев простуду на верхней губе…
Или сев в электричку мерзлую, да не в ту,
и вдруг оказавшись в Скачках при минус так двадцати,
при той же температуре, с ветром, на Дворцовом мосту,
в автобусе Ярославль— Москва, на пятом часу пути,
полагалось бы горько думать: «Одна, одна!»,
думать именно это— прочти любой роман.
Но жаждешь в такие минуты… крепкого сна,
и вспоминаешь с тоской и нежностью… свой диван.
Внутренний голос орет: «Домой! Уснуть!»,
и лишь доехав, взлетев, перейдя на берег другой,
уже одиноко, спокойно свой продолжаешь путь,
преодолев, как поезд стоянку— долгий Джанкой.
«Долгополый Каунас расцвета рока…»
Долгополый Каунас расцвета рока.
Это сумерки года, октябрь века.
Туриста страшит отъезд, как смерть до срока:
Не был в музее чертей— считай калека.
Скорее, скорей, за тем подолом из твида,
За пепельной гривой, за шарфом, за струйкой дыма.
Как бы назвать эту жизнь несовершенного вида?
Ртутную суету с бульканьем неуследимым?
Небо дымчатого стекла— если брызнет,
То не дождем – осколками, эти мне тролли!
Дорога в музей сокрыта, как смысл жизни,
Пятерых прохожих спросили, глухие, что ли?
За велюровой таксой, за угол, там ты не был.
«Смотри-ка под ноги»– учит ребенка мама.
Над нами зеркало держат вместо неба,
Мысли наши впечатаны в амальгаму…
Хриплый голос поет, что осень будет последней—
Роковые страсти, чушь, и все же!
Кажется, кто-то пришел и застрял в передней,
Или не может уйти— стоит в прихожей.
Или нас сверху показывают из мрака,
Или сам за собой подглядываешь… Где бы
скрыться? Музей Чюрлениса. Пленка страха
Лопается. Пришли. Наконец-то небо!
«Смотри, как все влюбленные смешны…»
Смотри, как все влюбленные смешны
под занавес, к исходу сентября,
в листву, как в желтый дом, заключены,
запаяны, как в капле янтаря.
Смотри, как понижается в крови
восторженности косенький процент,
как ловко отвлекают от любви
зубная боль и повышенье цен.
Смотри, смотри, язвительный герой,
и усмехнись, не замечая, как
и над тобой кленовый кружит рой
и ладит шутовской тебе колпак.
«Я люблю так давно, что уже повзрослели и те…»
Я люблю так давно, что уже повзрослели и те,
кто был сказочно мал, когда всё началось и осталось.
Наросло без числа новых связей, сюжетов и тем,
жалкий страх мой расцвел, подросла моя страшная жалость.
Этих зябко сквозящих фигур и несбывшихся лиц
в каждой клеточке жизни, в случайном зазоре, пробеле
я так долго боюсь, что все дети уже родились,
потому что все умные Эльзы давно поглупели.
«В этом городе тесном, где все надоели друг другу…»
В этом городе тесном, где все надоели друг другу,
И язык онемел от привычного бодрого «здрасьте»,
Где нельзя наклониться, шагнуть или вытянуть руку,
Не наткнувшись на чье-то махрово цветущее счастье,
Где годами живет у меня под окном на заборе
Объясненье в любви симпатичной соседке Наташе,
Где заплачь о себе— и придется на чье-нибудь горе,
Где приходится жить, потеснившись, и нашим и вашим,
Где приходится им враждовать и ругаться вполсилы,
Где и я так ждала и прощала, как больше не буду.
В этом городе, все получив, чего я не просила,
Говорю: «Здесь я все прожила, не хочу даже чуда».