Читать книгу Поперек горла - Вета Макаревич - Страница 4

Глава вторая

Оглавление

Вообще-то я обожаю еду. Особенно сладкое. Особенно шоколад и овсяное печенье. А мороженое ненавижу, тем более подтаявшее, противно хлюпающее и липкое. Не суть.

Как назло именно любимая еда провоцирует срывы. Вскрывая пачку шоколада, я заранее знаю, что прикончу всю плитку, а потом будет кусок холодной курицы, батон хлеба и какая-нибудь дрянь вроде сухих макарон. Пару стаканов воды из-под крана и зубная щетка.

Было бы здорово жить в квартире с совмещенным санузлом; можно было бы повернуть кран и не прислушиваться к шорохам в коридоре, прочищая желудок. Хотя, кажется, родители и так не замечают. Ну, или им хватает такта не колотить в дверь.

Не знаю, зачем вообще говорю об этом. Уж тем более не знаю, зачем все это творю. Поначалу было просто и весело. Когда стало ясно, что отличной учебой родительское внимание не завоюешь, голодовка показалась отличной идеей. У меня и на уме не было сбрасывать вес, сидеть на диетах или что-то в таком духе. Но все дети любят играть, и я придумал игру «Как мало еды мне нужно сегодня?» Когда отец наконец заметил, он сказал лишь, что так делают только девчонки.

У меня потрясающий отец. Кажется, давным давно он посмотрел тупую комедию о стереотипном папаше, но не понял юмора и взял героя за образец. Его талант – в нужный момент подбирать те слова, что мне меньше всего хотелось бы слышать. Пока в нем еще тлела надежда сделать меня звездой спорта, он постоянно повторял, насколько футбол/хоккей/плаванье (нужное подчеркнуть) – «по-мужски». Он никогда не объяснял, что это значит и почему это так круто. Только намекал снисходительным поглядыванием, что условная мужественность – идеал, до которого мне топать и топать. Естественно, пищевое расстройство, в которое я заигрался, не делало мне чести в глазах отца.

Он никогда не говорил, кем работает, но то и дело срывался в командировки. Вспоминая детство, я вижу маму застывшей в коридоре, вытирающей полотенцем руки и провожающей отца. Он на прощанье спрашивал, что я хочу получить; я всегда отвечал – шоколад. Ни я, ни мама не знали, правда ли он едет по работе и завернет ли к любовнице по пути. Так или иначе, он всегда возвращался. С шоколадом и запахом чужого дома.

Единственный раз, когда я видел родителей по-настоящему счастливыми, – во время семейной поездки на море. Мне было семь, я носился по берегу, бил палкой по волнам и медузам. А родители, заходя в воду на минуту, со смехом семенили обратно на пляж и грелись под общим полотенцем. Дома они спали на раздельных кроватях, переговаривались только за ужином и изредка смотрели телек вдвоем. Казалось, что сплотить их вновь – моя прямая обязанность. Но ни отличная учеба и покладистость, ни мой наигранный протест и голодовки ничего не изменили.

Теперь мне шестнадцать. Отец все так же пропадает в командировках или отгораживается журналом. Моя астеничная мать превратилась в неврастеничную, десять лет как состригла длинные светлые волосы и мечется между работой и кухней. А я все так же обожаю шоколад, набиваю желудок всякой дрянью и прочищаюсь пару раз на дню, пока держат ноги. Оказалось, пищевым расстройствам не нравится, когда с ними заигрываешь.


После школы я всегда иду домой пешком, торопиться некуда. Моя фотография уже года три как сошла с доски «Ими гордится класс», а значит, можно не убиваться над домашкой по шесть часов в день. Если у мамы выходной, то она с порога захочет накормить меня, обязательно добавит, мол, «тут все полезное» или «это диетическое», мне сорвет крышу от злости и мы поссоримся. Ненавижу комментарии по поводу еды. Я и сам лучше знаю, насколько «полезен» тот или иной продукт, могу назвать калорийность почти всего, что ем, в самый отчаянных случаях даже вспомню бжу. Я никогда не учил это, но знаю.

А может, я опять вру себе. И хуже всего не то, что мама зовет крахмальную картошку диетической, а то, что родители до сих пор считают причиной моей болезни желание сбросить вес. Они говорили с врачом, но так ничего и не поняли. Они не говорили со мной, а я не решился сказать.

По дороге домой заскакиваю в магазины погреться. Можно час болтаться между стеллажами, рассматривать продукты, снимать с полок, читать состав и ставить обратно. А потом, согревшись, уходить, так ничего и не взяв. Это еще один ритуал, развившийся в ходе моей игры. Говорят, все с пищевым расстройством делают так.

И все же с недавних пор у меня появился повод возвращаться домой: в моей комнате слишком много вещей, которые небезопасно оставлять. Старые тетради, записки на полях, книги с подчеркнутыми строками. Две пачки обезболивающего за кроватью; может, пустые блистеры в шкафу. Лезвия.

Конечно, родители не станут рыться в моей комнате, но осознание того, что им есть, что найти, не дает меня покоя. Жить надо налегке. Я понял это после первого обморока от недостатка калия. Жить надо налегке, чтобы, если я вдруг не вернусь домой, не нашлось ничего компрометирующего. Ничего обо мне. Но это неважно; важно уцепиться за что-нибудь.

Я уже выбросил пару старых рубашек и школьные тетради прошлых лет. Надо перебрать книги и отыскать детский дневник. Я запрятал его куда-то, потому что отец считал это девчачьей привычкой, ровным счетом как и написание стихов. Стихами я увлекся лет в десять.

Наверное, все в детстве хоть раз да писали что-нибудь. И всегда под впечатлением от рифмованных книжек с иллюстрациями во всю страницу. Ну или от Пушкина, если постарше. Способностей к поэзии у меня не было, но кто знает, может, что-то из этого да вышло бы. В детстве я рыскал в поисках рифм, сейчас бы выбрал верлибр. Но с тех пор я не написал ни строчки.

Что я сделаю, когда очищу комнату? Вздохну с облегчением и буду жить дальше? Опять примусь копить хлам? Или снова попытаюсь покончить с собой?


Решение убить себя я принял в тринадцать лет. Я тогда обдумал все с недетской серьезностью. И, кажется, провел даже самого себя. Таблетки и вскрытые вены – самый ненадежный способ; вероятность того, что выживешь, – процентов восемьдесят. Не стоит и пытаться. Наверное, уже тогда я понимал это. Потому и выбрал.

Помню ванну, полную горячей воды, лезвия для канцелярского ножа и дротаверин… Шрамы остались до сих пор; они выцвели, но не рассосались и тянутся бледными червями вдоль запястий. Иногда, глядя на них, я понимаю, каким же был глупым.

Может, стоило просто поговорить с родителями. Промямлить свое «я не хочу жить», чтобы услышать: «Рубль падает, дружок». Вообще-то у нас дома не принято откровенничать.

Я выпил таблетки залпом. Охренев от такого количества яда, желудок словно вжался в легкие. Я свесился с края ванны и проблевался на пол. Кашица из дротаверина и желудочного сока на вкус как лук в горчице. (Я тогда обжег горло и до конца недели хрипел).

Проблевавшись, я наконец открыл глаза. Даже вскрывался я зажмурившись, чтобы рука не дрогнула при виде крови. А тут смотрю – закатанные рукава моей белой рубашки совсем не белые. Не знаю, чего еще я ждал. Мама услышала шум и стала ломиться в дверь. Очнулся я уже в больнице.

А ведь на это и был расчет. Придя в себя, я в первую очередь увидел маму. Она сидела рядом со мной, но смотрела куда-то в сторону и вверх – кажется, говорила с кем-то. Я не мог разобрать ни слова. Давило в висках, из руки торчала пластиковая трубка. И надо мной зачем-то натянули полиэтиленовую пленку; из-за нее потолок растекся пятнами. Сколько я ни щурился, лампы не становились лампами, а все белели раздавленными яблоками. Во рту еще стоял привкус дротаверина.

Я думал, что мама обернется ко мне, заговорит, и тогда пленка сорвется сама собой. Мне захотелось прикоснуться к ней, но руки будто придавило камнями. Казалось, если опущу глаза, увижу вместо запястий точно такие же давленые яблоки. И тогда я понял, что никакой пленки нет. Есть только горечь во рту и боль в предплечьях.

Лет в пять я сломал руку, упав с качелей, но та боль и в сравнение не шла с болью от двух неглубоких царапин.

Если бы, проблевавшись, я не остался висеть на ванной, а нырнул в воду, всего этого можно было бы избежать. Мама наконец обернулась. Я даже не узнал ее сначала – так перекосило от слез ее лицо. Но, глядя на меня, она смотрела сквозь. Кажется, у меня опять ничего не получилось.

Таких неудачников, как я, после реанимации отправляют в психиатрию. Я знал об этом и знал, что родители напишут отказ от госпитализации. Но они не написали.


Вернувшись домой, в первую очередь, даже не разуваясь, заглядываю на кухню. Кажется, мама на работе. Хорошо. Посреди гостиной – раскрытый чемодан. Слышу, как вздыхает у шкафа отец.

– Привет, пап, – окликаю из коридора.

– Привет, дружок.

– Опять уезжаешь?

– Ага, в Витебск. Если все пройдет успешно, может, премию дадут. Привезти чего?

Привези. Привези запах чужого дома, потому что этот пропах антисептиком и успокоительными каплями мамы.

Отец выглядывает в коридор. Иногда он специально напускает на лицо такое тупое благодушие, что хочется его ударить. Он смотрит, смотрит, смотрит сквозь меня, так что я почти забываю, что не ответил.

– Шоколадку привези, – рявкаю я и ухожу в свою комнату.

Вообще-то я не хочу с ним ссориться. Может, я даже люблю его? Ну, конечно, люблю, люблю, и в этом главная проблема. Кажется, жизнь просто пошла по тотально неправильному сценарию, и я не знаю, как вырулить обратно. Надо съесть что-нибудь и проблеваться, станет получше. Еда – это «я люблю тебя» и «все будет в порядке», очищение – это «извини» и «перестань наконец извиняться». У меня выпадают волосы и сохнет кожа, но, может, когда-нибудь, снова обжегши горло желудочным соком, я испытаю достаточно боли, чтобы простить себя.

От блева садятся связки, и мама думает, что я курю. Может, хоть булимия сделает со мной то, чего не сделал пубертат.


Если разобрать вещи сейчас, то вечером можно завалиться под одеяло и притвориться спящим, тогда не придется разговаривать с матерью. Я сплю большую часть дня, расчет прост – ни еды, ни загонов. Если принять достаточно снотворного, то не увидишь снов.

Раньше я все время читал. Сначала потому, что надо было учиться на пятерки, потом – чтобы отвлечься, ну а после – чтобы доказать себе, что не совсем отупел. Сейчас, стоит мне взяться за книгу, буквы сжимаются, сливаются в сплошные полосы, а пробелы меж строками расползаются пропастями. И некогда зачитанные до дыр книги теперь пылятся на полках, пока я таращусь на них тупо и обиженно, как утопающий таращится на спасательный круг, висящий на пирсе.

Да, теперь большую часть дня я сплю.

Склеиваю картонную коробку, накануне купленную в строительном, оглядываюсь на книжный шкаф. Некоторые вещи отсюда точно надо убрать. Наверное, дотащу до библиотеки на выходных, не выбрасывать же. Первым в коробку отправляется Чхартишвили.

Я отыскал эту книгу, когда только начал всерьез задумываться о самоубийстве. В ту пору она хорошенько меня встряхнула. Помню тезис, мол, многие потенциальные гении не становятся гениями лишь потому, что кончают с жизнью слишком рано. На какое-то время эта мысль стала для меня опорой. Я думал, что еще немного – и настанет мой час. Подожду – и ожидание себя оправдает. А потом до меня дошло, что для реализации нужны способности, а их-то (как убедились родители, затаскавшись со мной по секциям) у меня и не было.

Да, Чхартишвили отправляется в коробку. Хотя бы потому, что в этой книге я хранил лезвия на первых порах.

Когда-то я думал, что самый классный способ самоубийства – харакири. Особенно если не с безнадеги, а с идеей и помпой, как у Мисимы. Как вообще можно воткнуть лезвие себе в живот? Может, у японцев это и обычная практика, но было бы забавно, проверни такое кто-то из нас. Газетные заголовки вроде «Русские мальчишки снова задали фору». Как я мог вообще думать об этом?

Да, Мисима тоже здесь был. Понятия не имею, как он оказался у нас дома; наверное, мама притащила. Я наткнулся на Мисиму лет в десять. Можете себе представить: ребенок, не умеющий даже уравнения с одной переменной решать, пытается вникнуть в «Философский дневник маньяка-убийцы».

Мисима отправляется в коробку. Библиотекарша, которой придется разбирать полученное, наверное, охренеет от такой подборки. Убираю с полок книгу за книгой – убираю то, что больше всего любил, что читал перед сном и в чем подчеркивал карандашом понравившиеся строки. Убираю все, что может выдать меня. Например, «Поэзию золотого века» можно оставить. А вот от Сэлинджера лучше избавиться, с ним и так хватает историй.

В соседней комнате все так же вздыхает и шаркает отец. Какие у него могут быть любовницы, Господи? Да ему в метро место уступают. А все-таки —

А все-таки мать никогда не целует его на прощание и только еще долго потом стоит у дверей, скрестив руки на груди и выцветая.

Книга за книгой, книга за книгой – Коробка наполняется быстро, и я начинаю бояться, что одной не хватит. Вообще-то жалко избавляться от такого добра. Опускаюсь на пол, достаю первый попавшийся роман и открываю наугад. Кажется, есть такое гадание, мол, называешь номер страницы, номер строчки и читаешь предсказание. А я начинаю читать, и буквы снова съезжаются в тонкие полосы. Я проваливаюсь в просвет между строками. Наверное, меня прокляли.


В одной из книг нахожу просроченный рецепт на флуоксетин. Вот из-за таких вещей и приходится теперь перебирать комнату.

Вообще-то флуоксетин – классная штука. Мне его прописали после больницы. В то время флуоксетин был чуть ли не единственным антидепрессантом в аптеках и уж точно – лидером продаж. Я его обожал. Дешевый, настроение ровное, ничего не чувствуешь, в том числе и голод. Правда, побочек тьма. Например, быстро привыкаешь и нужно повышать дозу. Я начал в четырнадцать с капсулы поутру, а закончил в пятнадцать шестью-семью в день. А еще на флуоксетине хрен уснешь. Я спал часа два в сутки и совсем не помню, чем занимался в оставшееся время.

Да, ухудшение памяти – это тоже одна из побочек.

На первых порах после выписки мне приходилось часто появляться в пнд, а потому врачиха быстро просекла, что флуоксетин мне понравился. За это она заменила его каким-то нейролептиком. Нейролептик, Господи, я думал, что стол там переверну! Конечно, в итоге на эту дрянь я и тратиться не стал и вывозил синдром отмены самостоятельно.

Синдром отмены флуоксетина начинается с того, что жрешь без остановки. Так что анорексигенный эффект, на который клюют худеющие, – ловушка и прямая дорога к булимии. Сотня фармабойцов проверили это на своей шкуре, но Интернет по сей день пестрит статьями вроде «Как я сбросила двадцать семь кило на антидепрессантах!» Но сейчас не об этом.

Помимо неутолимого голода – мандраж и паранойя. Слезая с флуоксетина, я старался реже маячить перед родителями. Они знали, что я состою на учете, но не догадывались, что мне выписали препараты. Так что, заметь они мои трясущиеся (сильнее обычного) руки и бегающий взгляд, решили бы, что я сижу на героине. И я болтался по улицам днями напролет, поначалу пытался ходить в школу, но не мог отсидеть и урока. От стука в соседнем кабинете передергивало как от электрошокера. Я шлялся по переулкам, зависал, приходил в себя и брел дальше без маршрута и цели. А мысли крутились вокруг – В это же время я перестал ездить на метро, потому что в час пик то и дело приходилось жаться к незнакомцам.

Хуже всего была бессонница. Два часа сна сократились до получаса, и каждое утро меня заваливало на стену. Казалось, квартиру, школу, улицу наклонили самую малость, градусов на десять, так что невооруженным глазом разницы не заметишь, но тело чувствует перемену, не может ее определить и с непривычки оступается, валится, и в глазах темнеет. Кажется, Сильвия Плат в свое время не спала месяц. И все помнят, чем кончила Сильвия Плат.

Снотворное было оптимальным решением. Не мелочась, выбрал феназепам – он обещал с бессонницей купировать и приступы тревоги, и навязчивые идеи. На простыню побочек я закрыл глаза. Галочки ради попробовал успокаивающий травяной сбор, убедился, что не работает, и купил рецепт.


Хлопает балконная дверь: отец вышел покурить. Он был здесь все это время, здесь, за стеной, пока я думал, вскрыть вены или надеть полиэтиленовый пакет на голову. Пока я проводил махинации с таблетками. Мать была здесь, пока мои голодовки сменялись обжорством – и так по бесконечному проклятому кругу. Когда-то давно я видел фильм про девочку-наркоманку, которая ставилась героином прямо в ванной, пока мать с отчимом сновали за дверью. Тогда этот фильм показался мне жутко неубедительным. Больше я так не считаю.

Не думайте только, что я виню родителей: бывают ситуации, в которых никто не виноват. Не думайте только, что я виню родителей.

Но, кажется, я чего-то от них ждал.


Книга за книгой исчезают в коробке. Места хватило впритык. Последнее и самое главное – найти детский дневник. Я начал вести его в двенадцать, когда приятели стали шарахаться от меня. Слабо ощущая ненормальность происходящего, я пытался понять, что же делать дальше. Мой собственный тихий голос обещал, что все наладится, если только поголодать достаточно долго. Если только отстраниться от друзей и родителей – они все равно тебе не помогут, ты им ни к чему, они тебе ни к чему. Если только – Я никогда не смогу объяснить это.

Как можно так запрятать дневник, чтобы потом самому не найти? Когда учишься на пятерки, неизбежно становишься хитрым. Среди книг нет, нет и в ящике со старым компьютером. Нет за шкафом, нет под кроватью в коробке для обуви. Рыская по своей комнате, я понимаю, до чего же ее не люблю.

Узкая и длинная, без балкона; окно заело пару лет назад, открывается только форточка. И холодно, здесь всегда холодно. Будто, пока я был в больнице, мама оставила комнату проветриваться на долгую зимнюю ночь, и стены до сих пор не прогрелись. А хуже всего обои. Они белые.

Если приглядеться, можно заметить полосы на полу и стенах. Они остались с того дня, как родители перетаскивали пианино в мамину комнату. Я ненавидел это чертово пианино, чернеющее надо мной, пока я сплю, чернеющее и словно растущее на фоне белой стены, – свидетельство моей бездарности.

Однажды я признался, что терпеть его не могу; мама обиделась и сказала, что заберет пианино себе. Мол, оно будет ее радовать. Хотя она никогда не умела играть.

Может, потому я не тороплюсь домой, что все здесь напоминает о проигрыше. Отстойно каждое утро чистить зубы там, где пару лет назад пытался вскрыться. Я ненавижу это место или ненавижу себя за воспоминания, которыми его населил.

Высовываюсь на кухню заварить кофе. Чайник со свистком, стол на троих, за которым никогда не собираются трое, и шкафчики. Да, шкафчики, мамина гордость. Для каждого вида посуды – свое отделение. Слева над головой – тарелки, посередине – кружки и бокалы. В нижней тумбе выдвижное отделение под столовые приборы, есть даже перегородочки, чтобы не мешались друг с другом вилки и ложки. Или ложки столовые и чайные. В мамином пристрастии к порядку сквозит невроз.

А еще она постоянно покупает новые полотенца.

Отец заходит на кухню. Я прислоняюсь к стене, стараясь занимать меньше места.

Отец среднего роста, сутулый, но все еще темноволосый – не поседел в свои годы. Сколько его помню, он всегда был таким. Я не видел ни одной его детской фотографии, может, он сразу после школы превратился в – себя. И этот человек рассказывал мне про мужественность! Так же нелепо, как курящие мамки, твердящие дочерям о курении и бесплодии.

Наверное, отец и сам не верит в ту блажь, что втолковывает мне. Наверное, он понятия не имеет, что такое отцовство, а потому и уцепился за стереотипное говно. Наверное, не стоит судить его строго. Его отец, то есть мой дед, умер, когда папе было пятнадцать. Может, это сыграло свою роль. Все равно ничего из этого уже не имеет значения.

Выключаю чайник прежде, чем разорется воплем свисток.

Надо непременно найти дневник; пока я не избавлюсь от него, работа не будет закончена. Снова мысленно прокручиваю все варианты, где мог его прятать. Первое время он, кажется, лежал под ковром; но я быстро отказался от этой идеи, потому что пылесос гремел колесиками каждый раз, когда наезжал на него. Если бы мама невзначай решила прибраться в моей комнате, сразу бы нашла. Да и ковер убрали в тот же день, когда перетащили пианино. Может, потому в комнате так холодно.

Погодите. А ведь пианино —

– О чем задумался? – окликает отец.

Я хмурюсь:

– Ни о чем. – Заливаю кофе кипятком, отвожу глаза.

Чертово пианино, ну конечно!

Хватаю кружку и уношусь в свою комнату.


Отец наконец собрал вещи и теперь уселся смотреть телевизор. Я уж думал, что не успею. Стемнело, мама будет через полчаса максимум, лучше поторопиться. Выныриваю из комнаты тихо, придерживаю дверные ручки, чтоб не щелкали. Скольжу по коридору. Вообще-то отец, хоть у него нет проблем со слухом, всегда включает телевизор очень громко, так что я могу не таиться. Но привычка – вторая натура. Если я буду слишком громким, если буду привлекать внимание – изойдусь от тревожности.

Захожу в мамину комнату. Тут все так же аккуратно, как на кухне, словно кровать – ее персональное отделение для столовых приборов. Комод, ковер, шторы, полки – все такое свеженькое и чистое, будто я в «Икее» гуляю по муляжу квартиры. Пианино стоит у стены. Опускаюсь на колени, просовываю руку.

Пианино нам досталось без задней крышки, струны можно было ощупать, как ребра удойной коровы. В детстве я боялся струн, мне казалось, они либо лопнут под моей рукой, либо порежут мне пальцы. А ведь отсутствие крышки наверняка сказывалось на звучании. И за что мама так любит эту штуку?

В конце концов, извозив руку в пыли, наткнувшись на струны (и испугавшись точно так же, как в детстве), я нахожу то, что искал. Господи, ты, тринадцатилетний Костя, маленький ушлепок, о чем ты думал, когда счел это хорошей идеей? Нет времени, если кто-нибудь застукает меня в маминой комнате, решит, что я собираюсь стащить денег. Хотя деньги сейчас тоже не помешали бы. Спешу обратно, запираю за собой дверь.

У меня в руках – запылившаяся школьная тетрадка, сорок восемь листов, самая дешевая.

Так это все? Ничего хуже на меня не найти. Пролистываю страницы. Боже, ну и почерк – как в прописи! Сейчас я ни в жисть так не смогу. Ровный, круглый, отличнический. Девчачий. Ну, ладно, шутки шутками.

Первая же запись: «21 октября. Чем больше я стараюсь, тем меньше получается, и я уже ничего не хочу. Что бы я ни сделал, ничего не выходит. Все не так плохо. Все странно».

Ты, мелкий обманщик —

А вообще любопытная штука. Пожалуй, перечитаю ее, прежде чем выбросить.

Поперек горла

Подняться наверх