Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность - Виктор Мануйлов - Страница 11
Часть сорок седьмая
Глава 11
ОглавлениеГеоргий Константинович Жуков снял с вешалки тяжелый китель, увешанный орденами и медалями от плеча до нижней пуговицы, вспыхивающий в свете ламп золотом, рубинами и бриллиантами, и с помощью жены влез в рукава. Затем приколол к галстуку маршальскую звезду, отошел на пару шагов от большого зеркала, критически оглядел себя с ног до головы.
– Может, только колодки, Георгий? – робко спросила жена.
– Нет, – отрезал Жуков своим скрипучим голосом. – Приказ о парадной форме одежды, подписанный мною, касается и меня самого. Да и почему я должен стыдиться своих наград? Я их не на паркетах зарабатывал, ножкой не шаркал – без меня шаркунов хватало. Мне стыдиться нечего.
– Я не об этом, Георгий, – стала оправдываться жена.
– Знаю, о чем ты. Но не мне их бояться. Пусть завистники завидуют, а недруги боятся. Пойми, я не просто Жуков, не просто командующий затрапезным военным округом, я, извини за нескромность, в глазах народа один из символов нашей победы над Германией. Я себе не принадлежу. И если я начну прятаться, скромничать, люди, особенно те, кто воевал, да и другие, что на заводах работали, почувствуют себя обиженными, даже оскорбленными. Эти награды принадлежат не только мне, но и им. Ведь они выйдут на демонстрацию точно с такими же орденами и медалями, и если я не одену свои, это принизит их награды…
– Я понимаю. А все-таки боязно за тебя. И за детей тоже.
– Не бойся. Хуже того, что было и есть, не станет. Да и ты сама… ты тоже перестанешь меня уважать, если я согнусь перед… Впрочем, оставим этот разговор. Будем жить так, словно ничего не случилось.
Машина маршала миновала оцепление, остановилась в переулке, выходящем на центральную площадь города. Адъютант открыл дверцу, Георгий Константинович выбрался из машины, огляделся и направился к трибуне.
Свердловск – город хоть и большой, но далеко не Москва. И даже не Одесса. Здесь не проводятся парады войск, не звучат праздничные салюты, здесь на Первое Мая выходит народ – тот самый, который делал танки, самолеты, пушки, снаряды и патроны, тысячами вагонов поступавшие на фронты и сгоравшие в адском пламени войны за считанные дни. Первомай – это его праздник.
Свердловск не самый красивый город из тех, что довелось повидать маршалу Жукову. Центр – еще куда ни шло, а дальше рабочие бараки, частный сектор из одноэтажных домишек все тех же рабочих и служащих, город серый от пыли и гари, извергаемой из труб множества заводов. И вокруг него такие же города, составляющие кузницу войны.
Уральский военный округ, куда Жукова в сорок восьмом перевели из Одесского, самый незначительный с военной точки зрения округ, где нет ни одной полнокровной дивизии. Его, Жукова, Сталин хотел унизить, послав сюда, и он таки добился своего. Но, унизив маршала, Сталин не сломил его волю, его характер, не заставил его изменить свое внутреннее понимание минувшей войны, хотя и вынудил маршала отдать Сталину первенство в разработке и руководстве всеми стратегическими операциями, приведшими к разгрому гитлеровской Германии.
И, не далее как вчера, сам Жуков подтвердил это, делая доклад перед высшим офицерским составом округа. В этом докладе имя Сталина звучало почти в каждой строке – и ничье имя больше. Разве что еще советский народ, как некое целое, послушное гению вождя.
Мог бы, конечно, Георгий Константинович и смягчить роль Сталина, несколько приглушить, и ничего бы от этого доклад его не потерял, сам Сталин не смог бы придраться, получив отчет о выступлении опального маршала. Но уж больно тошным виделось Жукову его сегодняшнее положение, ничтожным и оскорбительным, – и это после тех вершин, на которых он стоял совсем недавно, после той власти, которой обладал, после тех горизонтов, которые ему открывались.
Все рухнуло в одночасье, душа металась в поисках выхода, непривычная ни к таким поискам, ни к таким унижениям. Хочет Сталин слышать себя в каждой строчке его докладов – пусть слышит, только бы поверил, что никакой корысти в поступках Жукова не было. Горяч? Да, горяч. Груб? Да, груб. Но по отношению к кому? Зазнался? Было, пожалуй, и такое. Так ведь не в Царскосельском лицее обучался и воспитывался, не в пажеском корпусе, а в скорняжной мастерской, в унтер-офицерской школе, где в выражениях не церемонились, на полях войны, в грязи, во вшах, по колено в крови. Но и эта опала – тоже, как ни крути, наука, и не из самых худших, если вспомнить, чем кончилось «обучение» подчинению Тухачевского, Блюхера, Егорова и других – это давно, а бывших маршалов Кулика, Новикова и многих просто генералов – совсем недавно.
Наконец, Сталин не вечен, а там, бог даст… Главное, не позволить тем, кто придет ему на смену, задвинуть Жукова еще дальше. А они очень бы этого хотели. Потому что им нужна власть над страной, народом, армией, а ему, Жукову, только армия. Пусть не вся, но такая ее часть, которая бы удовлетворяла его право на обучение ее той науке войны, которая самому Жукову досталась слишком дорогой ценой. Сильная и хорошо обученная армия – гарантия независимости страны, тому, что сорок первый год не повторится. Азбука. Окружение Сталина не может этого не понимать. Даже такие бездарности в военном деле, как Маленков, Берия, Хрущев и нынешний министр обороны Булганин. Следовательно, не посмеют отстранить его от армии. Да и сама армия не позволит им этого сделать. Не должна позволить…
Шагая к трибуне, где уже собралось руководство городом и областью, Жуков вспоминал другие времена, другие праздники, когда он стоял на другой – самой главной трибуне страны, а мимо шли войска, сильнее которых в мире пока еще нет. Мысль его возвращалась к тому прошлому, когда Сталин не мог без него обойтись, как ни старался, и эти воспоминания согревали душу маршала, заставляли гордо нести свою тяжелую голову. В конце концов, он служил не Сталину, а Советскому Союзу, его народу и делал все, что было в его власти и силах. И это никто у него не отнимет: ни вчерашние друзья, ни сегодняшние враги. На Руси всегда так: сперва славят, потом гонят, а когда припечет, зовут снова. Так было с Александром Невским, князем Пожарским, Суворовым, Кутузовым. Что сегодня можно сказать об их гонителях? Почти ничего. А имена спасителей отечества народ помнит и будет помнить вечно, пока стоит русская земля.
Жуков остановился перед ступенями, ведущими на трибуну, огляделся: перед ним, за жиденькой цепью милиционеров в белых кителях, колыхалось людское море, окруженное берегами из разномастных зданий с черными глазницами окон, мощные репродукторы гремели маршами, серое небо, нависшее над городом, сползало на юго-восток, грозя дождем и даже снегом. До начала демонстрации оставалось несколько минут. В ожидании торжественной минуты стихли репродукторы, и стало слышно глухое гудение площади, похожее на гудение пчелиного улья.
– Товарищ Жуков! Георгий Константинович! – прозвучало сверху. – Поднимайтесь к нам, поднимайтесь!
И Жуков стал медленно подниматься на трибуну под звяканье своих орденов и медалей.
И площадь, запруженная народом, ожидающим начала демонстрации, вдруг на мгновение притихла. Затем по ней прошел сдержанный гул, похожий на порыв ветра в сосновом бору, вслед за ним налетел шквал рукоплесканий. Он возник в ближних рядах, начал разрастаться, шириться по мере того, как Жуков всходил на помост, а когда он стал за руку здороваться с отцами города и области, площадь уже неистовствовала, и сквозь гром рукоплесканий все отчетливее стал пробиваться гул голосов:
– … у-ков-ков-ков!
Еще через какое-то время выкрики слились воедино, и на трибуне разобрали, что же так взбаламутило площадь: она приветствовала маршала Жукова:
– Жу-ков! Жу-ков! Жу-ков! – гремела людская масса.
– Вас, Георгий Константинович, – улыбаясь, но в то же время глядя на маршала холодными и даже испуганными глазами, произнес первый секретарь обкома партии и тоже стал бить ладонью о ладонь.
Его примеру последовали другие.
Жуков вспыхнул, шея налилась малиновым соком: не ожидал такого приема. Даже в Одессе его появление на трибуне во время праздников не вызывало такого ликования, такого скандирования. Но там была война. Там бомбили и стреляли. Там гибли люди. Тысячами, десятками тысяч. А тут войны не было и – на тебе! – нечто невероятное.
Но краска быстро полиняла на его лице, покрыв его бледностью. Почти так же хлопали трибуны Жукову и Рокоссовскому на параде Победы в сорок пятом. Хлопал и сам Сталин. И что из этого вышло? Рокоссовского выставили в Польшу, Жукова – в Свердловск. Поневоле испугаешься: дойдет до Сталина, а тот… Черт его знает, что взбредет в голову бывшему Верховному главнокомандующему Красной армией, когда ему донесут о таком, можно сказать, инциденте. Вопрос-то политический. А он, Жуков, именно на политике и погорел. То есть не то чтобы на политике, а как раз на недопонимании политического аспекта в своих действиях.
Жуков помахал рукой, приветствуя колыхание человеческих тел и голов, слитные крики и аплодисменты, – и колыхание и все остальное только усилилось. Тогда он стал делать знаки, что хватит, мол, достаточно, стал показывать на часы: время, мол, но это только подстегнуло людей, приводя их буквально в неистовство. Жуков оглянулся на секретаря обкома в растерянности и пожал плечами: мол, сами видите, что творится, я тут ничего не могу поделать. Но и на трибуне тоже хлопали, хотя приветственные поначалу улыбки превратились в маски, лица побледнели: они ведь тоже понимали, как в Москве могут оценить столь восторженный прием опального маршала. Понимали и ничего не могли поделать.
Жуков махнул рукой, протиснулся в задние ряды – за спины почетных граждан города Свердловска и его руководителей. И шквал криков и аплодисментов стал постепенно опадать. А тут еще грянул Гимн – и площадь замерла.
После Гимна говорил секретарь обкома, затем спели Интернационал, и колонны двинулись. А на их место выходили другие колонны, краснея флагами и транспарантами.
Секретарь обкома сам пригласил Жукова в первый ряд, поставил рядом с собой. И зря он это сделал. Рабочие колонны, увидев маршала, встали и, сломав строй, начали тесниться к трибуне – и все повторилось:
– Жу-ков! Жу-ков! Жу-ков! – гремело над площадью, как будто они и пришли сюда исключительно для того, чтобы отдать свою любовь человеку, о котором столько ходило легенд во время войны и еще больше ходит сегодня. Для них Жуков всегда стоял рядом со Сталиным, а иногда и выше – и вот он, живой, настоящий, совсем близко. Это он отстоял Ленинград и Москву, это с его именем связаны победы под Сталинградом и Курском, это его войска брали Берлин; это, наконец, под его командованием воевали они сами, их сыновья, отцы и братья, гибли и побеждали, это для них они работали по двенадцать-шестнадцать – двадцать часов в день на полуголодном пайке в полузамерзших чадящих цехах. Он, Жуков, олицетворял для них все, что они пережили. Он был их частью, в отличие от Сталина, который представлялся богом, ни на минуту не покидавшим своей божественной обители – Кремля.
Снова Жукову пришлось скрываться за чужими спинами. Вот уж не думал, не гадал, что такое возможно. И не объяснишь ведь людям, пришедшим на площадь, что он в своих поступках не волен, что он вполне понимает их чувства, но далеко не все истолкуют их правильно.
Георгий Константинович стоял сзади и, заложив руки за спину, смотрел в просвет между спинами на текущую человеческую массу, лицо закаменело, желваки напряжены, а в груди разрастается что-то горячее, и глаза предательски пощипывает.
Что он знает об этих людях? Все и ничего. Вон, судя по орденам и медалям на груди, идут бывшие солдаты – чьи-то отцы, дети, братья, мужья. Выжили, уцелели, счастливы. Там, на фронте, они были только солдатами. Но там Жуков считал их не по головам, а батальонами, полками, дивизиями, армиями. Он заботился о том, чтобы они были вооружены, одеты и накормлены. В планах своих он учитывал обученность пополнений, процентное отношение имеющих боевой опыт к не имеющим такового; он прикидывал по карте, сколько километров они пройдут с боями, какие города и населенные пункты отвоюют у врага, сколько будет безвозвратных потерь, на каком этапе они выдохнутся, потеряют пробивную силу, на какой срок хватит боеприпасов, горючего, на какое расстояние моторесурсов у боевой техники. Он ставил их наравне с танками, пушками и самолетами, которые тоже, как и солдаты, требовали того-то, того-то и того-то. Он и не мог о них думать иначе – как о чьих-то сыновьях, отцах, братьях и мужьях. Думать иначе – не хватит ни душевных, ни физических сил. Да и привыкает человек ко всему: к чужим смертям, к чужой боли, к чужому страданию. Потому что и сам может оказаться на их месте.
И вот они текут мимо. Те, кто прошел эту страшную войну – там, на западе, и здесь, на Урале. И неизвестно, кому было труднее: этим ли женщинам, потерявшим кормильцев, или вон тому солдату с тремя сияющими кругляшами на груди. И впервые маршал увидел этих людей совсем другими глазами, людей, составляющих народ, выдержавший такую жестокую, такую страшную войну.
Жуков отвернулся и, достав из кармана платок, сделал вид, что ему в глаз попала соринка.
После демонстрации был праздничный банкет в обкоме партии. Не для всех, конечно, для избранных. Пили, как водится, провозглашали здравицы. И за него, маршала Жукова, тоже. И весь оставшийся день Георгий Константинович вглядывался в окружавших его людей изменившимся взглядом. Он думал о том, что его судьба, в конце концов, не такая уж и горькая, как ему казалось еще совсем недавно: целым и невредимым прошел через все четыре с лишком года войны, поднялся на самый верх полководческой славы, не обижен ни орденами, ни почестями, а все остальное не имеет значения в сравнении с горем, все еще подтачивающем сердце твоего народа, из которого ты когда-то вышел. С тобой или без тебя, но армия существовать будет до тех пор, пока существует питающий ее своими соками народ. И генералы найдутся, и маршалы – когда припечет. А он должен работать здесь, коли ничего другого ему не дано. Работать и ждать своего часа. Как на войне: враг в конце концов выдохнется, тогда можно будет… Впрочем, об этом, пожалуй, не стоит.
Отпустив водителя, Георгий Константинович поднялся на свой этаж. Дверь открыла жена.
– Тебе, Георгий, тут целую кучу телеграмм принесли. И от Рокоссовского тоже, – сообщила она, едва он переступил порог квартиры.
– Вот как! – оживился Жуков.
И нахмурился: сам-то он никому телеграммы не посылал: боялся, что наверху расценят их как свидетельство сговора или еще чего-нибудь. Ведь люди, стоящие рядом со Сталиным, в середине тридцатых всякое лыко ставили в строку, из мухи раздували слона, они и сейчас способны на это.
– Налей-ка мне рюмочку, – попросил жену. – И себе тоже. Выпьем за здоровье всех, кто поминает нас не только худыми словами.